Любопытно, что в своем замечательном рассказе "Бобок" Ф.М. Достоевский, сам того не подозревая, создает поражающую воображение карикатурную метафору психотерапевтической группы, где случайный посетитель кладбища вдруг слышит разговоры покойников, которые они ведут друг с другом, пользуясь остатками разлагающегося в их гниющем мозгу сознания. Участники разговора, в котором все, несмотря на преодоленный ими рубеж жизни и смерти, оказываются пошляками, в стремлении нравственно заголиться и обнажиться раскрывают самые низменные стороны своей души.
В этих разговорах мертвецов, построенных Ф.М. Достоевским, как утверждает М.М. Бахтин, по принципу лукиановой мениппеи, покойники сначала способны говорить довольно отчетливо, но постепенно утрачивают эту способность и начинают "лепетать" или "бормотать". В конечном итоге, все это объясняется тем, что
Дальше мениппея и одновременно жутковатый процесс групповой психотерапии продолжается. Нам важны не те неутешительные выводы о нравственном состоянии современного ему среднего класса, к которым приходит герой Достоевского. В поисках большей нравственной чистоты, человечности и готовности к раскаянию он планирует со временем послушать разговоры мертвецов из более бедных секторов кладбища. Недаром к всеобщему радостному визгу по поводу последней открывшейся возможности испустить нравственную вонь и предаться единственной теперь доступной форме разврата — разврату вербальному — не присоединяется единственный среди мертвецов простолюдин, единственный представитель народа, затесавшийся между генералами, чиновниками, светскими дамами, развратными богатыми старичками и барышнями-мерзавочками состоятельный лавочник.
Нам интересно другое: творческое озарение писателя, позволившее ему прорваться к концу и, вероятно, началу человеческого сознания и человеческой речи — к нерасчлененному многозначному, амбивалентному, чреватому ужасом смерти и ужасом жизни, архаическому и одновременно "детскому" словечку "бобок".
Конечно, любые попытки воспроизвести какие-либо формы вербального даже не праязыка, а, если можно так выразиться, доязыка, представить себе этот синкретический поток звукоизвержения весьма трудно, и любое суждение здесь может быть только гипотетическим. Однако отзвуки, слабые тени этого явления порой проступают и в диалектной речи, и в тех немногих словах, которые могут быть результатом своеобразной озвучки элементов жестового кода, и в интуитивных прорывах творческой мысли писателей. Не исключено, что своеобразные следы начальных этапов становления вербального языка обнаруживаются в русском мате, на котором, по интересному замечанию В.Ю. Михайлина, "вплоть до сегодняшнего дня <…> не ругаются, а “говорят”"[78]. По мнению исследователя, мат — это "смутное воспоминание языка о его давно забытом изначальном состоянии, своего рода бессознательная имитация одной из сторон более ранней стадии развития собственно “человеческого” языка — комплекс вытесненных на периферию архаических охотничьих/воинских речевых практик"[79].
Конечно, сам по себе мат нельзя рассматривать как некую чудом сохранившуюся в недрах современного языка архаическую форму, реликтовое образование, это действительно "смутное воспоминание", бледная тень того состояния вербального языка, в котором он находился на ранних этапах своего становления. Тем не менее, по всей вероятности, современный мат типологически близок к начальным формам вербального языка. Для современного мата, вероятно, так же как и для протоязыка, характерен минимум устойчивых членораздельных звукосочетаний, которые носят в основном не назывной, а кодовый характер. Каждый звуковой членораздельный "сгусток" был предельно ситуативен, и его значение настолько зависело от контекста, что могло меняться на диаметрально противоположное. Не исключено, что амбивалентность слова "лютость", следы которой сохранились в славянских языках, в какой-то мере отражает то состояние языка, для которого каждое слово или, вернее, относительно устойчивое сочетание членораздельных звуков могло быть собственным "антонимом".
В связи с этим, очевидно, семантика вербального протоязыка была коннотивна, и об этом можно говорить так же, как В.Ю. Михайлин говорит о современном мате, где "конкретные смыслы свободно поселяются в семантическом "пространстве" высказывания и столь же свободно его покидают"[80]. Однако сопряженное и синергическое функционирование протовербальной и сенсомоторной (жестовой) коммуникативных систем позволяло относительно устойчивым звукосочетаниям при всей их запредельной многозначности, доходящей порой до антонимичности, быть одновременно и очень конкретными, но только в определенной ситуации. Вероятно, изначально протовербальное коммуникативное взаимодействие индивидов носило не столько содержательный, сколько побудительный характер, а протовербальное обращение одного участника архаического "диалога" к другому может быть уподоблено риторическому вопросу, требующему не столько содержательного ответа, сколько ответной реакции. Таким образом, протослова несли нагрузку не столько семантическую, сколько инструментальную, где выражение эмоции, состояния, побуждения к действию явно преобладает над выражением смысла. Это был как бы возведенный в статус членораздельного звукоизвержения жест.
Хотелось бы отметить еще одно обстоятельство. Исследователи, обращающие внимание на историю языка, пытающиеся воссоздать его архаические формы, часто отмечают свойственную рудиментарным формам языка, которые, подобно матерной речи, являют собой смутное воспоминание о его доисторическом состоянии, характерную для такого говорения ритмическую разметку, деление речи, по выражению В. Михайлина, на "стопы", ее близость к стиху, когда цезурами служат "лишенные какого бы то ни было конкретного смысла, но, несомненно, эмоционально заряженные" слова[81]. В матерном говорении это слова нецензурные, однако ту же функцию выполняют, например, в современном сленге такие слова-паразиты, как "короче", "типа", "допустим" и т. д. Мы могли бы предложить объяснение истоков ритмичности архаических форм языка. Они, на наш взгляд, заключаются в изначальной, природной ритмичности жеста, его пространственности и естественной пластике. Ритмичность архаических форм языка была порождена жестом, а затем в процессе совместного функционирования двух коммуникативных систем получила новую реализацию в вербальной коммуникативной системе, сохранив ритмическое наследие жеста, его ритмический рисунок.
Современный человек, живя в условиях письменной культуры, где преобладает тем или иным способом передаваемая вербальная информация, порою не замечает той огромной роли, которую в культуре человечества до сих пор играет информация, передаваемая с помощью невербальных средств коммуникации — жеста, мимики, ситуации и т. д. С этим, например, могут быть связаны долгие споры ученых о ритуалах первобытных народов, не сопровождаемых мифологическими текстами. Высказывались предположения о том, что эти тексты, объясняющие ритуал, его происхождение и функцию, или строго засекречены, или утрачены, забыты. Однако впоследствии этнографы выяснили, что в традиционных обществах приобщение к ритуалу, введение в него и обучение ему носит в основном наглядный, ситуативный характер. Усвоение ритуальных форм поведения оказалось по большей части связано с непосредственным участием абитуриента в обряде, а техника обучения опиралась не на вне-контекстный рассказ, а на наглядный показ в ходе конкретного ритуального действия. Информация, которая транслировалась через ритуал, оставалась, по выражению В.Н. Романова, "нерасчлененной", "сырой". Ритуальный опыт передавался в форме определенной последовательности действий, включающей субъекта, как единый комплекс, в ситуацию. Таким образом, ритуалу не учили, о ритуале не рассказывали, он перенимался, как в более позднее время перенимались народные танцы, фактически к нему восходящие.
Первобытный человек, живущий в бесписьменном, традиционном обществе, по утверждению этнографов-полевиков, не способен выйти за пределы конкретного ритуального процесса и взглянуть на него со стороны, поэтому в подобном обществе в рамках ритуала нет места для категориальной внеконтекстной речи. Живя в ритуале, почти невозможно вербально интерпретировать его смысл.
Ф. Энгельс, вероятно, преувеличивал роль вербального языка в совместном труде формирующегося человеческого сообщества. На наш взгляд, роль вербального языка заключалась не столько в обобщении и фиксации трудового опыта и согласовании совместных действий, сколько в формировании прототеоретического мышления. Вероятно, весьма незначительную роль речь сыграла и в обучении трудовым навыкам. Для трансляции трудовых навыков было вполне достаточно непосредственной включенности реципиента в совместную трудовую деятельность, демонстрацию операции, показа, т. е. жеста. Так, например, этнографы зафиксировали в Либерии среди народности кпелле работу деревенских умельцев, которые легко на их глазах плели корзины, одновременно обучая их трудовым операциям методом показа.
Однако когда к мастерам обратились с просьбой описать последовательность их действий, они пришли в замешательство и не смогли построить связный текст, описывающий последовательность их действий. В результате наблюдений исследователи пришли к выводу, что обучение этому ремеслу носило невербальный характер[82].
Ссылаясь на Т. Глэндвина, В.Н. Романов в своей работе "Историческое развитие культуры. Проблемы типологии"[83] отмечает, что подобные вневербальные способы обучения трудовым навыкам в рамках бесписьменных традиционных культур возможны и в весьма сложных областях человеческой деятельности, значительно более информационно емких, чем плетение корзин, например, в такой сложной предметной деятельности, как морская навигация по звездам[84].
В некоторых областях человеческой деятельности архаический невербальный метод передачи информации сохранялся довольно долго. Во время Великого посольства Петр I прибыл в Голландию с целью изучения кораблестроения. В Амстердаме был специально заложен фрегат "Апостолы Петр и Павел". Таким образом, Ост-Индийская компания обеспечила царю возможность участия во всех этапах строительства. Однако это гигантское учебное пособие не удовлетворило Петра, Он быстро понял, что голландцы ведут строительство кораблей, опираясь на навыки, а не на теорию, овеществленную в чертежах и описательных текстах. Ю.М. Лотман и Б.А. Успенский в своей работе "К семиотической типологии русской культуры XVIII века" пишут по этому поводу, что "разнообразные строительные навыки, вероятно, можно было получить и в России, но навыки, даже если они приводили к практически хорошим результатам, мыслились как нечто низшее"[85].
Петр I, живший на переломе эпох, когда вербальная передача информации, связанной с трудовой деятельностью и разнообразными технологизациями, окончательно возобладала над архаическим способом трансляции, был вынужден отказаться от обучения в Голландии, которое в силу его архаичности "зело ему стало противно". Петр утешился, узнав, что может быть обучен в Англии с применением приемов и форм письменной культуры — чертежей и текстовых описаний.
До сих пор для некоторых людей гораздо проще показать или усвоить трудовую операцию через демонстрацию, чем усвоить ее через рассказ и особенно самому сконструировать ее вербальное описание. Многие не подозревают, сколь архаична по своей глубинной сущности общеизвестная поговорка: "лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать".
Итак, в процессе антропосоциогенеза наступает момент, когда наряду с сигнальными криками наши предки начинают продуцировать нечто весьма на них похожее и одновременно принципиально другое. Это, конечно, еще не человеческая речь, даже в самой архаической ее форме. Мы предполагаем, что появившаяся в результате мутации способность к членораздельному звукоизвержению породила некий избыточный по отношению к сигнальным крикам и жестовой коммуникации звуковой фон, подобный тому, что в русских диалектах называется боботанием, а специалистами по детскому развитию — гулением. Любопытно, что термин "гуление" тоже образовался от древней формы звукоподражательного, "детского" названия голубя и от так называемых потешек, малых форм детского фольклора, донесших до нас древнейшие формы искусства. "Люли, люли, люленьки, прилетели гуленьки", — так звучит потешка, возникшая, вероятно, из древнего, вполне взрослого, ставшего теперь рудиментарным заклинания, начинающегося обращением к языческому духу природы.
Этот членораздельный звуковой фон, взаимодействуя со старой коммуникативной системой, состоящей из жестов и сигнальных криков, подвергается семантизации (между этими знаками возникают ассоциации по смежности) и, что очень важно, ритмизации со стороны знакового жеста, который постепенно начинает озвучиваться. Под постоянным воздействием этих факторов членораздельный звуковой фон приобретает черты, типологически уподобляющие его чему-то, что в современной детской психологии терминологически определяется как лепет. То есть формируется то, что мы называем относительно устойчивыми сочетаниями членораздельных звуков или членораздельными звуковыми сгустками — протословами. Мы уже говорили о том, что протослово еще в достаточной мере неустойчиво: ситуативно, синкретично, амбивалентно.
Мы опасаемся, что наше описание возможного взаимодействия двух коммуникативных систем, описание, в котором одна ритмизирует другую, вторая озвучивает первую, идет взаимная семантизация и повсюду царят ассоциации по смежности, может показаться читателю некоей идиллической картиной бесконфликтного, мирного, гармоничного, взаимополезного сотрудничества и сотворчества. Думается, что, скорее всего, было не так. Наши предки на протяжении тысячелетий прекрасно обходились сигнальными криками и жестовым коммуникативным кодом, который не только мог обслуживать коммуникации в рамках жизни животного стада, но и был вполне достаточен для передачи информации в довольно сложных трудовых процессах и даже проторитуальных практиках. Следует напомнить, что многие, даже чрезвычайно сложные трудовые навыки очень долго транслировались, да и сейчас порой передаются без участия вербальных описаний. Для обучения трудовым навыкам было вполне достаточно включенности обучаемого в процесс производства. Недаром многие древние технологии, поражающие воображение даже современного человека своим совершенством, исчезли вместе с их носителями. И хотя эти технологии тысячелетиями совершенствовались уже в "говорящих", а иногда даже и в имеющих письменность обществах, вербальных описаний не только в виде письменных текстов, но и- устной традиции они, скорее всего, не породили. И дело здесь не в утрате текстов и даже не в стремлении сохранить секрет мастерства от чужаков, а в том, что этих текстов просто никогда не было. Точно так же и многие архаические ритуалы не имеют вербальных описаний, объяснений и толкований. Не потому, что они были утрачены, забыты или глубоко засекречены, а в силу их изначального невербального бытования в недрах культуры.
Таким образом, острой прагматической потребности в появлении членораздельной коммуникативной системы для выживания в среде обитания и приспособления к ней у наших далеких предков просто не было. Более того, имевшаяся у них старая коммуникативная система была рассчитана природой, что называется, "на вырост".
Есть такая пословица: "Не было у бабы заботы — подарили порося". Действительно, сало и мясо еще когда будут, да и будут ли вообще, а визга, вони и заботы о пропитании животного уже полно. Не было у наших далеких предков заботы — мутация подарила новую сигнальную систему. Прок от нее был еще небольшой, а проблем она создавала много.
Практически впервые за всю историю эволюции природы один из видов получил две коммуникативные системы сразу. Они были разными по времени возникновения и способу происхождения, по уровню развития, по характеру передачи информации, по степени ее "свернутости", по отношению к пространственно-временному континууму. Жестовый код в силу своих особенностей был явлением континуальным, а формирующаяся вербальная коммуникативная система, несмотря на неизбежную в ее начале ситуативность протослов, была изначально устремлена к дискретной подаче информации. Мы почти уверены, что очень долгое время старая, привычная, хорошо разработанная сенсомоторная система преобладала над новой, недостаточно соотнесенной с привычным образом жизни наших предков членораздельной звуковой коммуникативной системой, которая на них, что называется "неожиданно свалилась". Новая коммуникативная система, вероятно, сразу же стала исполнять при старой некую весьма своеобразную роль: она придавала ей черты дискретности и вытягивала во времени. Однако в силу еще присущей ей информационной расплывчатости, многозначности и неустойчивости вносила в коммуникативные процессы хаотичность, неопределенность и неизбежную при этом конфликтность. То, что одно означаемое могло выражаться двумя способами, один из которых, сенсомоторный, был континуален, а другой, протовербальный, дискретен, а при этом еще неустойчив, расплывчат и нестабилен до такой степени, что его единицы могли быть антонимами сами себе, неизбежно приводило к смысловым сбоям как при передаче информации, так и при ее восприятии и понимании. Смысловые сбои и противоречия в передаче информации не могли не порождать острых конфликтов как внутри сообщества, между его членами, так и (а это, как нам кажется, самое опасное) непосредственно в психике отдельного индивида.
Возникающие конфликты коммуникативного происхождения создавали угрозу не только стабильности сообщества, но и самому его существованию. Постоянно получая противоречивые информационные послания, когда протовербальная часть сообщения могла отрицать сенсомоторную и наоборот, каждый индивид попадал в ситуацию неопределенности и дезориентированности, которую было невозможно игнорировать в условиях жесткой и иерархичной организации сообщества. Особенно в тех случаях, когда противоречивые послания приходили от высокостатусных особей. Получая противоречивые послания, индивид должен был на них реагировать, но на какую их часть? Это было чревато как гибелью индивида, утратившего адекватность, так и гибелью сообщества, внутренняя организация которого могла быть легко разрушена. Необходимость выживания в таких экстремальных условиях, порожденных не изменениями внешней среды (природные катаклизмы, межвидовая конкуренция и т. д.), а чисто коммуникативными процессами, стало мощным стимулом для изменения в функционировании головного мозга. Управление двумя принципиально разными и конкурирующими коммуникативными системами привело к нарастанию функциональной дифференциации полушарий головного мозга. Управление старой сенсомоторной, континуальной, образно-визуальной коммуникативной системой стало обнаруживать все более отчетливую локализацию в правом полушарии, а управление членораздельной звуковой, а впоследствии вербальной, дискретной, концептуально-абстрактной — в левом. Мозг буквально разрывало на две части. Нарастание функциональной дифференциации головного мозга требовало новой организации синергичного взаимодействия его все дальше и дальше функционально "уходящих" друг от друга полушарий. Это по-новому должно было определить роль комиссур (то есть структур головного мозга, обеспечивающих связь между его полушариями), главной из которых является мозолистое тело. Теперь оно приобрело новую медитативную функцию и стало не только соединять полушария, но и констатировать их относительную разделенность, постоянно преодолевая ее, а также определять их отношения. Этот процесс, вероятно, был не только длителен, но и чрезвычайно сложен, драматичен и "болезнен".
Есть основания предполагать, что на фоне углубляющейся функциональной дифференциации полушарий головного мозга и еще только развивающейся медитативной функции комиссур противоречивые коммуникативные послания должны были вызывать смятение, бурю ужаса и боли в сознании наших далеких предков. Возможно, именно тогда зародились первые, скорее всего в форме чувствований, еще смутные начатки протомифологических представлений о смерти и хаосе. Так человек вынужден был идти не только по пути приспособления к среде обитания, но и по пути приспособления к себе самому. Это, как нам кажется, предопределило не только его судьбу, но и судьбу всей биосферы.
Наверное, многие из нас неоднократно встречались в жизни с тем, как люди, оказавшиеся в тяжелой ситуации, пережившие драматические события, а порою даже просто уставшие от ежедневной суеты, жалуются на сложность, противоречивость и трагизм судьбы человека. При этом довольно часто, обычно, конечно, в шутку, но порою и всерьез, завидуют животным.
Все мы, конечно, прекрасно понимаем, что животным бывает и больно, и страшно, и голодно, и холодно, но раздраженный своими жизненными проблемами человек обычно отвечает на это — они всего этого не осознают. Конечно, зависть эта не совсем настоящая — это лукавство такое, чисто человеческая игра. Однако зависть эта существует и время от времени овладевает почти каждым. Истоки этой зависти очень древние. Она, возможно, восходит к тем далеким временам, когда наши предки утратили гармоничное единство с природой и впервые, пусть смутно, ощутили драму присутствия, хотя бы на периферии своего сознания, смысла, противостоящего целесообразности сложных инстинктивных программ и адекватности их бытия.
Мы пишем эти строки в комнате, окна которой выходят на улицу с интенсивным движением транспорта. Шум автомобильных моторов, стук трамвайных колес, вой охранных систем создают постоянный звуковой фон, который мешает работать, отвлекает от главного, утомляет. Наши далекие предки от рождения до смерти тоже жили в условиях постоянного шумового фона, создаваемого природой. Это был и шелест деревьев, и звуки падающей воды, и пение птиц, и пронзительные крики пойманных хищниками жертв. Вряд ли они страдали от присутствия этих шумов: этот фон был такой же частью природы, как и они сами, он был привычен, кроме того, он нес полезную и жизненно важную информацию. Появление способности к членораздельному звукоизвержению резко изменило аудиальную среду. В нее ворвались новые, непонятные и функционально избыточные звуки, создававшие проблемы в коммуникации. Могли ли они избавиться от этого явно мешающего им "подарка"? Прямого ответа на этот вопрос у нас нет, да и быть не может. Однако есть обстоятельства, которые могут стать, как кажется, достаточно убедительными доводами в пользу отрицательного ответа.
В звуках, которые мы издаем в первые мгновения своей жизни, нет ничего человеческого. Рефлекторные крики ребенка отражают в основном его соматические реакции и состояния. Эти крики, выражающие боль, дискомфорт, удовольствие или голод, невозможно расчленить на отдельные составляющие элементы, выделить в них те или иные звуки.
Интересно, что крики младенцев бесконечно разнообразны по своим акустическим характеристикам: нет двух детей, которые кричали бы одинаково, и ни один ребенок не способен точно воспроизвести собственный же крик. Однако крики каждого ребенка имеют уникальные свойства, которые настолько выражены, что по ним можно безошибочно опознать их "автора". Рефлекторные крики младенцев не могут быть классифицированы ни по одному из известных фонетических признаков, и в этом отношении они ничем не отличаются от рефлекторных криков животных.
Однако в развитии ребенка уже в первые полгода его жизни наступает знаменательный момент, который невозможно не заметить. Вместе с функциональными рефлекторными криками, несущими информацию о состоянии его организма, ребенок начинает издавать звуки, никак не связанные с его актуальными потребностями. Сначала это гуление, то есть протяжные и певучие звукосочетания, образованные, по словам А.Н. Гвоздева, мягкими согласными звуками, возникающими на фоне скользящего гласного; затем следует гуканье, то есть короткие звукосочетания, в которых на фоне гласных появляются согласноподобные звуки, постепенно сменяющиеся лепетом. На стадии лепета исчезают цепочки гласных звуков, характерные для предыдущих стадий, и ребенок начинает активно продуцировать однослоговые сегменты, в которых отчетливо слышатся гласные и согласные звуки. К концу этой стадии ребенок способен произносить разнообразные звуковые комплексы, в которых начинают постепенно проступать еще нечетко артикулируемые слоги с окончанием на гласных звуках. В период лепета происходит соединение отдельных артикуляций в линейную последовательность, появляются различные по протяженности цепочки одинаковых ритмически повторяющихся слогов (ба-ба-ба, да-да-да, ма-ма-ма, па-па). Интересно, что именно на этой стадии у ребенка появляется способность контролировать произношение звуков.
[78] Михайлин В.Ю. Указ. соч. С. 358.
[79] Там же. С. 359.
[80] Там же.
[81] Там же. С. 360.
[82] Коул М., Скрибнер С. Культура и мышление. М., 1977.
[83] Романов В.Н. Историческое развитие культуры. Проблемы типологии. М.: Наука, 1991.
[84] Там же. С. 15.
[85] Лотман Ю.М., Успенский Б.А. К семиотической типологии русской культуры XVIII в. // Из истории русской культуры. Т. 4. XVIII — начало XIX в. Лотман Ю.М. Очерки по русской культуре XVIII века: Статьи по истории и типологии русской культуры. М.: Школа "Языки русской культуры", 1996. С. 444.