С кана,[9] на котором недвижно возлежал пастор Мюррей, было видно, как полоска красного света упала на розоватую грудь Девы Марии и пухлое личико Младенца у неё на руках. От постоянных дождей прошлым летом крыша дала течь, на написанной маслом картине остались желтоватые потёки, а на лицах Девы Марии и Христа застыло отсутствующее выражение. В ярко освещённом окне, раскачиваясь от лёгкого ветерка, повис на тонких серебряных нитях паучок-сичжу. ««Утром приносит счастье, вечером — богатство», — сказала однажды, глядя на такого паучка, эта красивая бледная женщина. Какое мне может быть счастье?» В голове промелькнули привидевшиеся во сне причудливые формы небесных тел, на улице протарахтели тележные колёса, издалека, с болотистых низин, донеслись крики красноголовых журавлей, недовольно заблеяла молочная коза. За окном, шумно тыкаясь в оконную бумагу, хлопотали воробьи. В тополях за двором перекликались сороки — «птицы счастья». «Видать, сегодняшний день точно какой-то счастливый». Сознание вдруг заработало чётко и ясно: в лучах ослепительного света откуда ни возьмись явилась она, эта красивая женщина с огромным животом. Её губы беспокойно подрагивали, словно она хотела что-то сказать. «Ведь на одиннадцатом месяце уже, сегодня точно родит». Пастор мгновенно понял, что стоит за паучком и криками сорок. Он тут же сел и спустился с кана.
С почерневшим глиняным кувшином в руках пастор Мюррей вышел на улицу за церковью и увидел Шангуань Люй, жену кузнеца Шангуань Фулу, которая, согнувшись, мела улицу перед кузницей метёлкой для кана. Сердце заколотилось. Дрожащими губами он еле слышно произнёс: «Господи… Господи всемогущий…», — перекрестился одеревеневшей рукой и, неспешно зайдя за угол, стал наблюдать за этой рослой, дебелой женщиной. Она молча и сосредоточенно сметала прибитую утренней росой пыль, аккуратно выбирая и отбрасывая мусор. Двигалась она неуклюже, но движения были исполнены невероятной силы, и золотистая метёлка из стеблей проса казалась в её руках игрушечной. Собрав пыль в совок, она примяла её большой ладонью и выпрямилась.
Не успела Шангуань Люй свернуть в свой проулок, как позади послышался шум, и она обернулась, чтобы посмотреть, в чём дело. Покрытые чёрным лаком ворота Фушэнтана, самой богатой усадьбы в округе, широко распахнулись, и оттуда выбежали несколько женщин. В каком-то рванье, с лицами, вымазанными сажей. С чего бы так выряжаться фушэнтановским? Всегда щеголяли в шелках и бархате и никогда не появлялись на людях ненапомаженные и ненарумяненные. Из конюшни напротив усадьбы на новенькой коляске с резиновыми шинами и с навесом из зеленоватой ткани выехал кучер по прозвищу Старая Синица. Коляска ещё не остановилась, а женщины одна вперёд другой стали забираться в неё. Кучер присел на корточки перед влажным от росы каменным львом и молча закурил. Из ворот широким шагом вышел старший хозяин Сыма Тин с дробовиком в руках. Двигался он бодро и проворно, как молодой. Кучер торопливо вскочил, не сводя с него глаз. Сыма Тин выхватил у него трубку, пару раз шумно затянулся и поднял глаза к розовеющему рассветному небу.
— Трогай, — велел он, зевнув. — Жди у моста через Мошуйхэ, я скоро.
Держа вожжи в одной руке и кнут в другой, кучер повернул коляску. Женщины у него за спиной громко переговаривались. Кнут щёлкнул в воздухе, и лошади рысью тронулись. Зазвенели медные бубенцы, и коляска покатила, поднимая облако пыли.
Сыма Тин остановился посреди улицы, беспечно помочился, напрудив целую лужу, крикнул что-то вслед удалявшейся коляске и, прижав к груди дробовик, стал карабкаться на придорожную сторожевую вышку три чжана[10] высотой, сооружённую из девяноста девяти толстых брёвен. На небольшой площадке наверху был укреплён красный флаг. Ветра не было, и влажное полотнище безжизненно свесилось с древка. Шангуань Люй видела, как управляющий, вытянув шею, вглядывается на северо-запад. Со своей длинной шеей и выпяченными вперёд губами он походил на пьющего гуся. Белая перистая пелена то проглатывала его, то выплёвывала обратно, а кроваво-красные отблески предрассветной зари окрашивали лицо яркими бликами. Шангуань Люй казалось, что его красное, как петушиный гребень, лицо покрыто слоем солодового сахара — блестящего, липкого, даже глаза режет, если долго смотреть. Двумя руками Сыма Тин поднял дробовик высоко над головой. Донёсся негромкий щелчок: это ударник стукнул о капсюль. Сыма Тин торжественно ждал — долго, очень долго. Ждала, задрав голову, и Шангуань Люй, хотя у неё уже болела шея, а от тяжёлого совка ныли руки. Сыма Тин опустил ружьё и надул губы, как обиженный ребёнок.
— Ах, тудыть тебя! — честил он ружьё. — Ещё и не стреляешь!
Он снова поднял его и нажал курок. Грянул выстрел, из дула вырвался яркий язычок пламени и высветил красным лицо Сыма Тина. От резкого звука разлетелась висевшая над деревней тишина, и в один миг всё небо залили яркие краски солнечного света, будто стоявшая на облачке фея рассыпала вокруг мириады чудесных лепестков. У Шангуань Люй даже сердце заколотилось от восторга.
Всего лишь кузнецова жена, в кузнечном деле она была гораздо искусней мужа, и от одного вида железа и огня кровь у неё бурлила и быстрее бежала по жилам. На руках вздуваются мускулы, словно узлы на пастушьем биче, чёрное железо ударяет по красному, искры во все стороны, одежда пропитана потом, он течёт струйками меж грудей, и всё пространство между небом и землёй полно бьющим в нос запахом железа и крови.
А там, наверху, Сыма Тина чуть отбросило отдачей. Во влажном утреннем воздухе повис дым и пороховая гарь. Сыма Тин раз за разом обходил помост, набирал полную грудь воздуха, и его громкий крик разносился по всему Гаоми: «Земляки! Японские дьяволы идут!»
Глава 2
Циновки и соломенная подстилка кана свёрнуты и отодвинуты в сторону. Высыпав пыль из совка прямо на глиняную кладку, Шангуань Люй с беспокойством глянула на невестку, которая постанывала, держась за край лежанки. Выровняв на кане пыль, негромко предложила:
— Давай, забирайся.
Под её нежным взглядом полногрудая и широкозадая Шангуань Лу затрепетала всем телом. Она смотрела на исполненное доброты лицо этой женщины, и пепельно-бледные губы жалко тряслись, словно она хотела что-то сказать.
— Опять нашла нечистая сила на этого паразита Сыма, палит из ружья с утра пораньше! — проворчала урождённая Люй.[11]
— Матушка… — с трудом выдавила из себя Шангуань Лу.
— Ну, милая невестушка, покажи уж, на что способна, — негромко сказала Люй, отряхивая ладони от пыли. — Коли опять девчонку родишь, даже мне негоже будет твою сторону брать!
Две слезинки выкатились из глаз роженицы. Закусив губу, она собралась с силами и, поддерживая тяжёлый живот, забралась на голую глиняную кладку кана.
— Ты по этой дорожке не раз хаживала, давай сама потихоньку управляйся. — Одной рукой Люй положила на кан сложенную белую тряпицу, другой — ножницы и, нахмурившись, нетерпеливо добавила:
— Свёкор твой с отцом Лайди чёрную ослицу обихаживают, первый раз жеребится, надо мне присмотреть.
Шангуань Лу кивнула. Донёсся ещё один выстрел, испуганный лай собак и обрывки громких воплей Сыма Тина: «Земляки, бегите скорее, не успеете — конец!..» Словно в ответ на эти крики начались толчки в животе. Страшная боль прокатывалась по телу, будто каменный жёрнов; пот, казалось, выступил изо всех пор, заполнив комнату едкой вонью. Она сжала зубы, чтобы сдержать рвущийся наружу крик. Сквозь слёзы виделась густая чёрная грива свекрови. Та опустилась на колени перед домашним алтарём и вставила три алые сандаловые палочки в курильницу богини Гуаньинь.[12] Вверх потянулись струйки ароматного дыма.
«О Гуаньинь, бесконечно милосердная и сострадающая, помогающая в нужде и вызволяющая в беде, оборони и смилуйся, пошли мне сына…» Сжав обеими руками высоко вздымающийся, прохладный на ощупь живот и глядя на загадочный, сияющий лик богини, Шангуань Лу проговорила про себя слова молитвы, и из глаз снова покатились слёзы. Она сняла штаны с мокрым пятном и задрала как можно выше рубашку, чтобы полностью открыть живот и грудь. Устроившись на пыли, что принесла свекровь, она вцепилась в край лежанки. В промежутках между схватками проводила пальцами по взлохмаченным волосам и снова откидывалась на свёрнутую циновку.
В оконный переплёт был вставлен осколок ртутного зеркала, и в нём отражался её профиль: мокрые от пота волосы, потухшие раскосые глаза, прямая, бледная переносица, пересохшие, полные, безостановочно трясущиеся губы. Проникавшие через окно солнечные лучи падали на живот сбоку. Синеватые изгибы выступивших кровеносных сосудов вместе с неровными выпуклостями и впадинами выглядели пугающе. Она смотрела на свой живот, и мрачные чувства в душе сменялись светлыми, подобно небесам в разгар лета здесь, в Гаоми: то по ним несутся чёрные тучи, то они сияют прозрачной лазурью. Правда, ей даже страшно было опускать глаза на живот — такой он огромный, а растянувшаяся кожа, казалось, вот-вот лопнет. Однажды ей приснилось, что внутри у неё кусок холодного как лёд железа. В другой раз привиделась жаба, вся в пятнышках. Железо — ладно, напряглась, но вынесла, а вот при мысли о жабе тело всякий раз покрывалось мурашками. «Бодхисатва, оборони… Духи предков, защитите… Боги и демоны, какие ни есть, сохраните и пощадите, дозвольте родить здоровенького мальчика, чтобы всё было на месте… Сыночек, родненький, выходи давай… Правитель небесный и мать-земля, всевышние небожители и лисы-оборотни, помогите…» Так она просила и умоляла меж накатывающих одна за другой, раздирающих всё нутро схваток. Руки вцепились в циновку под головой, тело била дикая дрожь, глаза вылезли из орбит, взор застилала багровая пелена с раскалёнными добела полосами: они извивались, перекашивались и таяли, будто плавящиеся в печи нити серебра. Сдерживаться уже не было мочи, и изо рта вырвался крик. Он вылетел в окно, заметался по улице и проулкам, сплёлся верёвкой с воплями Сыма Тина, и это хитросплетение звука змейкой проскользнуло через торчащие из ушей седые волосы пастора Мюррея, высокого, сутулого, с шапкой рыжих волос на большой голове. Он в это время забирался по прогнившим ступеням лестницы на колокольню и, вздрогнув, остановился. В голубых глазах, вечно слезящихся, как у заблудшей овцы, и неизменно трогающих своей добротой, блеснул лучик радостного удивления. «Всемогущий Боже…» — пробормотал он с жутким дунбэйским акцентом, как говорят в Гаоми, и, перекрестившись большой красной пятернёй, стал карабкаться дальше. Поднявшись на самый верх, он ударил в покрытый зелёной патиной медный колокол, который когда-то висел во дворе буддийского монастыря.
В розовых лучах раннего утра поплыл унылый звон. После первого удара колокола, вслед ещё за одним криком о скором появлении японских дьяволов, у Шангуань Лу отошли воды. Вместе с запахом козлятины волнами наплывал то густой, то едва уловимый аромат цветков софоры. Перед глазами с удивительной чёткостью мелькнула рощица, где она в прошлом году предавалась любви с пастором Мюрреем, но из этих воспоминаний её вырвала свекровь, которая вбежала в комнату с высоко поднятыми, заляпанными кровью руками. Ужас какой-то: казалось, от них сыплются зеленоватые искорки.
— Не родила ещё? — услышала она громкий голос и чуть ли не со стыдом мотнула головой.
Голова свекрови подрагивала в ярком солнечном свете, и Шангуань Лу с удивлением заметила у неё в волосах седину.
— А я думала, уже.
Свекровь потянулась к её животу — большие костяшки пальцев, крепкие ногти, жёсткая кожа, вся будто в мозолях, даже на внешней стороне ладоней, — и страх только усилился. Хотелось отстраниться от этих привычных к железу, а сейчас перепачканных ослиной кровью рук, но сил не было. Руки бесцеремонно надавили на живот, от чего даже сердце перестало биться и по всему телу прокатилась волна ледяного холода. Не сдержавшись, Шангуань Лу несколько раз вскрикнула — не от боли, а от страха. Руки грубо ощупывали её, давили на живот, а под конец свекровь и вовсе хлопнула по нему пару раз, как по арбузу, будто расстроившись, что купила неспелый.
Наконец руки оставили её в покое и повисли в солнечном свете — тяжёлые, неудовлетворённые. Сама свекровь легко плыла перед глазами большой тенью, и только эти руки — реальные, могучие, — казалось, могли делать всё что угодно и с кем угодно. Её голос донёсся откуда-то издалека, словно из глубокого пруда, вместе с запахом ила и пузырями раков:
— …Зрелая дыня сама падает, как время придёт… Ничто её не остановит… Потерпи чуток, о-хо-хо… Неужто не боишься, что люди засмеют, неужто не страшно, что и твои дочки драгоценные будут потешаться над тобой?..
[9] Кан — отапливаемая лежанка в традиционном китайском доме.
[10] Чжан — мера длины, ок. 3,2 м.
[11] В старом Китае в именах замужних женщин первым стояла фамилия мужа, потом девичья фамилия.
[12] Гуаньинь — в китайском пантеоне богиня милосердия.