— Ясна, благодетель… Только вот еще… — Эмир Джандар взглянул опять на шах-заде с загадочной ухмылкой сообщника. — Никто лучше не осведомлен о слухах, которые ходят по Самарканду, чем шейх Низамиддин Хомуш. Нет такой молвы, которую не услышали бы его мюриды, нет такой щели, куда бы они не проникли!
Шах-заде кивнул головой в знак согласия — он понял намек — и отпустил эмира. Подождал, пока не затихли его шаги по лестнице, подошел к трону и без сил опустился на него.
5
Минула неделя — первая неделя власти Абдул-Латифа, полной, никем не оспариваемой власти.
Всю эту неделю шах-заде не выезжал из Кок-сарая. Он даже не выходил из той самой залы, где стоял трон и куда был открыт доступ для одного только эмира Джандара да ближайших прислужников, приведенных Абдул-Латифом из Балха.
Не прошло и полных суток после разговора шах-заде с Джан-даром — черной полночью эмир вновь явился пред очи властелина с хурджуном на плече. На сей раз в знакомом мешке грязновато-темного цвета была завернутая в кусок серой бязи голова Саида Аббаса.
Абдул-Латиф знаком приказал развязать хурджун, но когда эмир, насупленный и угрюмый, вытащил круглую бритую голову, всю в запекшейся крови, и, держа ее за куце свисавшую бороду, хотел показать шах-заде вблизи, тот не выдержал; холодная дрожь пронизала все естество его, и он закричал: «Убери, убери!» Не готовность эмира Джандара выполнить тотчас любой приказ взволновала шах-заде, а беспощадность доверенного слуги, и волнение это было волнением страха. Тем более следовало бы избавиться от эмира, но разве не доказывал он своей верности Абдул-Латифу? Да и не рано ли убирать эмира Султана Джандара, коль жив был еще брат, этот сумасшедший и опасный Абдул-Азиз? Кому, как не Джандару, следовало теперь поручить…
Избавлюсь от Саида Аббаса и успокоюсь, так думалось шах-заде раньше. Успокоюсь, потому как распространять слухи об убийстве Улугбека всего выгоднее было кровнику отца, этому самому Саиду Аббасу… Но вот шах-заде своими глазами увидел голову, круглую бритую голову, отделенную от туловища человека, поклявшегося отомстить султану Улугбеку, увидел, а успокоение все не приходило. Напротив, как ни старался он отвлечься, думать о чем-то другом, бритая голова в кровавых пятнах, со своей куцей, жалкой бороденкой маячила перед ним, хоть закрывай глаза, хоть нет — все равно; а задремав, он тут же просыпался, будто нарочно будил его кто-то, стоящий у изголовья. И какие-то таинственные тени, прячась, все клубились в углах залы, и от любого шороха сердце готово было разорваться в ошеломляющем стуке.
Абдул-Латиф за эти несколько дней сильно похудел. Щеки его ввалились, глаза стали огромными, локти и плечи выпирали из-под одежды, словно острые щепки. Надо было бы позвать табибов[61], рассказать о недуге. Но этого шах-заде тоже страшился — во дворце и в столице не должны были распространяться слухи о недуге повелителя, недавно столь победоносного и крепкого… Шах-заде порой искал спасения от смятенных чувств своих в вине, но помощь вина, как водится, была минутной; проходил миг облегчения, и вслед ему еще мрачнее, чем прежде, надвигались мысли, тяжелыми осенними тучами заволакивали сознание.
Подумал однажды Абдул-Латиф и о плотских радостях, о знаменитых красавицах из гаремов отца и брата. Абдул-Латиф знал, что брат сумел раздобыть некую несравненную красавицу, газель, да и только, впрямь газель… Опустошив несколько кубков крепкого вина, он решил было убедиться, так ли она красива и… прытка, та газель. Но тут помешал сарайбон, почтительно доложивший, что своим посещением осчастливил дворец светлейший шейх Низамиддин Хомуш.
Шейх был духовным пиром шах-заде. В борьбе против Улугбека всецело поддержал притязания старшего сына. Шейх знает все и вся — и о нем самом, и о том, что делается в Самарканде. Абдул-Латиф побаивался шейха и сейчас невольно встревожился — что скажет ему пир, зачем он пожаловал так поздно, после вечерней молитвы?
— Скажи, что жду!
Шах-заде поправил одежду, разгладил складки на груди и плечах. Придвинул золоченое кресло поближе к тронному, уселся на трон. Приосанился. Но, завидев в проеме отворенной двери высокую фигуру шейха, всю в белом — поверх зеленого бархатного халата белое покрывало, поверх остроконечной бархатной тюбетейки белоснежная чалма, — почтительно привстал. Чуть подождал в надежде, что сам шейх подойдет ближе и первым произнесет приветствие. Низамиддин Хомуш, однако, не торопился; медленно перебирая янтарные четки, испытующе смотрел на шах-заде, не отходя от порога.
Шах-заде встал, приблизился к пиру, склонился в полупоклоне, пригласил занять кресло возле трона.
Шейх не спешил. Он все сверлил взглядом своего духовного воспитанника, и красивое, удлиненно-благородное лицо наставника выражало если не прямое недовольство увиденным, то жесткую решимость исправить то, что он увидел.
Полузакрыв глаза, шейх прижал руку с четками к груди. Неторопливо произнес молитву. Затем рокочущим властным голосом задал вопрос, коего и опасался шах-заде:
— Что случилось, счастливейший из счастливейших? Или посетил тебя недуг?
— Нет, слава аллаху, все хорошо у меня, мой пир…
— Венценосцы тоже, бывает, страдают хворями.
Абдул-Латиф облегченно вздохнул. Шейх выдал ему разрешение на болезнь.
— Мучит головная боль, это верно…
— Болит голова? Просто болит или дьявол-искуситель смущает покровителя истинной веры, вносит смятение в его душу?
«Догадался! Ничто не скроется от его духовного взора».
— Если последнее, если, повторяю, смятение тревожит душу, то денно и нощно следует славить аллаха, чем и укрепишься. Смирением изгоняется сомнение! И необходимо, чтобы такое усердие, шах-заде, стало видимым всеми, стало уроком для самаркандцев, которых вероотступники много лет совращали с истинного пути.
«Осуждает, что я заперся в Кок-сарае», — подумал шах-заде. А шейх вдруг неожиданно спросил:
— Я слышал, что Саид Аббас в заточении. Зачем? Почему?
«Если б он услышал про дальнейшее, что бы сказал? А ведь услышит…»
— А затем… что он распространял всякие вредные слухи, задевающие честь раба аллаха, мой пир.
— Честь венценосца задевают слухи, распространяемые не Саидом Аббасом, а зловредными шагирдами султана-вероотступ-ника, сын мой.
Духовный сын продолжал стоять перед наставником. Смятенный взгляд шах-заде был устремлен на спокойное лицо старца, на пальцы, сжавшие четки, на полузакрытые глаза; от благообразного лица веяло твердостью, а отнюдь не снисходительностью.
[61] Табиб — лекарь, врачеватель.