Орбан глубоким сном проспала с утра и до второй половины дня.
Разбудил ее звонок у входной двери. Когда звонок сменился нетерпеливым гроханьем в дверь, она с трудом поднялась и, держась за столы-стулья, побрела открывать.
В дверях стояли двое санитаров с носилками. На носилках лежала Гиза.
В первый момент Орбан просто не поняла, что происходит.
— Да что же это такое! — обрушилась она на непрошеных гостей. — Помереть не дадут спокойно!
Гиза смотрела на нее снизу вверх. Орбан шагнула к ней, склонилась над носилками. У нее перехватило горло.
— Гиза! — пробормотала она. — Родная, любимая моя Гиза…
В полной уверенности, что сестра хочет поцеловать ее, Гиза приподнялась на локте и подставила ей свою беломраморную щеку.
Однако Орбан вместо этого зевнула.
— Представь себе, — сказала она, — мне приснилось, будто бы ты приехала. И санитары доставили тебя ко мне.
Ей действительно приснилось нечто в этом роде. Правда, не все обстоятельства совпадали, но это неважно…
Откуда они сейчас прибыли, спросила она санитаров.
Прямо с аэродрома, ответили санитары.
— Вот видишь! — воскликнула Орбан. — Что я тебе говорила?
Она посторонилась. Санитары внесли носилки. Она проковыляла за ними и опять взобралась на кушетку. Санитары вышли, чтобы принести кресло-коляску, а она, сидя на кушетке по-турецки, заспанными глазами, сквозь редеющую пелену сонного дурмана наблюдала за тем, что происходит в комнате.
Санитары подняли и усадили Гизу в кресло-коляску.
Гиза поправила прическу.
Она была так хороша, что санитары и те не могли отвести от нее глаз. В черном платье, черных перчатках, в ожерелье из крупного черного жемчуга, с ослепительно-белой сединой и такой же ослепительно-белой кожей, она напоминала негатив с фотографии негритянской мадонны.
Гиза попросила подать ей сумочку. Вынув кошелек, она вручила санитарам по стомарковому банкноту.
Санитары оторопело уставились на ассигнации; Гиза решила, что им этого мало, и вытащила еще два стомарковых билета.
— Премного благодарны, — прочувствованно сказал тут один из санитаров. — Этого нам за труды вполне достаточно.
Санитары распрощались и ушли. Дверь захлопнулась.
Сестры остались одни.
Гиза развернула кресло, чтобы лучше видеть сестру.
— Я смотрю, дорогая, ты опять стала седой.
Орбан ответила не сразу. В первый момент человек не ощущает боли даже от огнестрельной раны. Она изучающе смотрела на свои лодыжки; отеки еще не прошли окончательно. Вдруг она резко опустила ноги и расплакалась.
Сердце сжималось смотреть, как она плачет. Обычно человек в слезах изливает горе, надеясь хоть чуть облегчить душу и тем самым начать выкарабкиваться из беды. А Орбан рыдала и рыдала, не убаюкивая себя надеждой, а только глубже погружаясь в бездонное свое горе.
Все лицо ее было мокрым от слез. Когда человеку все безразлично, он слез не вытирает. Орбан всхлипывала, шмыгая носом. Плакать тоже можно красиво, но порой даже и в этом нет смысла.
Гизу охватил ужас. Что стряслось, спросила она сестру.
Орбан только махнула рукой, продолжая плакать.