Я тотчас направилась к кассе и выяснила, что сегодня будет кино. О выступлении столичных артистов никто ничего не знал.
Возможно, сказали мне, концерт состоится не в самом Надьбабоне, а при надьбабоньском сахарном заводе. Там тоже есть Дом культуры, и автобус из Пешта там останавливается. Разумеется, тот автобус, которым я приехала, давно ушел.
Я заглянула в автодорожный справочник. Расстояние до сахарного завода восемь километров, и через двадцать минут должен пойти следующий автобус.
Ровно час я прождала на остановке, после чего выяснилось, что по этому маршруту автобусы ходят только в свеклоуборочный сезон. Ну, а поезда? Нет, и поезда не ходят. Как же туда добраться? Пешком или на попутной машине.
Ах, Гиза, сколько я ни сигналила, ни одна попутная машина не остановилась! Кончилось тем, что я плюнула и пошла пешком. Огоньки Надьбабоня остались позади, а дальше — тьма, хоть глаз коли, но я иду себе и иду. Чувствую, как чулки начинают сползать и сбиваются в туфлях. Затем кожа на щиколотках напряглась, того гляди лопнет: верный признак, что ноги стали отекать. Но я шла и шла без остановки. Перешла через какой-то мост, миновала шлагбаум. Опять кругом темнота. Тут я почувствовала, что и трико начинает с меня сползать. Ну, думаю, если и дальше так пойдет, то вся одежка свалится. Но тут на дороге появился грузовик. Я сунула шоферу десятку, и он меня подвез.
В Доме культуры при сахарном заводе в тот вечер не было ни кино, ни других мероприятий. Там даже свет нигде не горел. Я принялась барабанить в окно; наконец оттуда высунулась какая-то тетка и в ответ на мои расспросы сообщила, что столичные артисты действительно приезжали сюда на машине, но, поскольку было продано всего четырнадцать билетов, они выступать отказались и сразу же поехали дальше.
Когда окошко захлопнулось, я ничего не почувствовала. Ни разочарования, ни боли, ни отчаяния. Мне страстно хотелось одного: увидеть хоть где-то светящееся окошко и выйти на тот огонек… Я опять двинулась в темноту. Можно было различить только контуры предметов. Вот дерево. Вот складское помещение. Это — бетонная ограда. А это — железнодорожная колея, вот шпалы. Выбраться обратно на шоссе я не сумела и решила идти наугад по шпалам.
Я шла и шла и вдруг почувствовала, как откуда-то потянуло густым, сладковатым и очень знакомым запахом. Я остановилась, принюхалась и пошла дальше с такой уверенностью, будто мне точно указали путь. И вот далеко-далеко я увидела огонек: в окне горел свет.
Гиза, ты помнишь нашу весовую в Лете? Весовщика звали Лайош Сэл. Когда привозили свеклу на взвешивание, обычно я снимала показания весов, а ты записывала в книгу; Лайош только указывал тебе, в какую графу… И вот когда я шла к этому освещенному окну, у меня вдруг возникло чувство, будто я видела где-то этот дом необычной конфигурации, поднималась по этим ступенькам, входила в эту дверь, здоровалась с этим человеком… Представь себе, это действительно оказался он, Лайош из Леты, вернее, его сын. Он и теперь работает весовщиком, но только в свеклоуборочный сезон, а в остальное время числится ночным сторожем. У него я поужинала, у него же и заночевала. Обходился он со мной сверхпочтительно.
Мы об этом Лайоше ничего знать не могли: он появился на свет, когда мы уехали из Леты. Но зато он слышал о нас столько хорошего! Он знал, что ты вышла замуж за единственного сына Данцигеров и живешь очень счастливо. Я, правда, вышла за бедняка, помощника провизора, но тоже счастлива в браке. А уж какие мы были раскрасавицы и между собой дружные! Дерзкого слова от нас никто никогда не слышал, только шутки да смех. И мы занимались плаванием, играли в теннис, когда это еще не было принято среди барышень. Про тебя говорили, что ты более сдержанная и умная, а я более резвая, своенравная. У тебя глаза были чудо как хороши, а у меня — волосы. Что же касается нашего бедного дорогого папы, то он был непревзойденный знаток своего дела. Только войдет, бывало, в вагон со свеклой, потянет носом разок-другой и в точности определит содержание сахара; лабораторный анализ впоследствии всегда подтверждал его мнение. А я таких подробностей даже не знала. Заговорились мы далеко за полночь. Я позабыла обо всех своих горестях и уснула почти блаженным сном.
Наутро меня ждал готовый завтрак. Теплая вода для умывания. Новая губка, которую хозяин наверняка бережно хранил не один год. После завтрака он запряг какую-то дряхлую клячонку. Вместо брички тоже оказалось нечто допотопное о четырех колесах. Сам он, превозмогая смущение, примостился рядом со мной, чтобы отвезти меня к автобусной остановке в Надьбабонь. А по дороге и говорит: «Вот уж не думал, не гадал, что удостоюсь чести прокатить младшую барышню Скалла!» Каждое слово, каждый жест его проникнуты были рыцарской почтительностью, адресованной непонятно кому. Нашему отцу? Нам самим? Или она была вызвана какими-то другими чувствами, о которых мы не догадываемся? Я не могу понять этого до сих пор. В пристанционном буфете Надьбабоня он купил мне две булочки с ветчиной, чтобы я не проголодалась в дороге.
Обратное путешествие тоже прошло чудесно. Какой-то солдат встал и уступил мне место. А сидевший рядом мальчик поменялся со мной местами — пропустил меня к окну. Дорога шла через горы, солнце пробивалось сквозь зелень деревьев, мелькали разные названия станций, а я всюду видела милую нашу Лету. Все беды, которые ждали меня дома, снова вернулись ко мне только под вечер, когда я переступила порог своей комнаты. Я огляделась по сторонам. Должно быть, сходное чувство испытала ты в тот момент, когда Миши на руках снес тебя в ваш фамильный склеп. Разница лишь в том, что я здесь замурована заживо! Вот он, под рукой, телефон, да позвонить некому. В двух шагах от меня улица, а пойти некуда… Я без сил рухнула на постель. За стеной, в соседней комнате мяукнула Мышка.
Это у нас такая игра. Я прихожу домой, Мышка мяуканьем окликает меня, тогда я выпускаю соседскую кошку, и та отзывается на Мышкин голос. Мышка отвечает кошке, а кошка — Мышке… Собственно, это даже и не игра, а такой у нас обычай. Я встаю с постели, открываю дверь. Кошки нет как нет. Зову — не идет. Прошла на соседскую половину, всюду обыскалась, кошки и след простыл, даже ящик с песком и тот исчез. Гнусный, завистливый сброд, вежливые автоматы без души, без сердца! Предпочли передарить кошку в чужие руки, лишь бы мне не доставалась!
Дорогая Гиза, замолви словечко Миши. Ведь столько знаменитостей приезжает к вам на гастроли! Не пойми меня превратно, я и не мечтаю об оперном ангажементе, такой нагрузки Виктору не выдержать. Как видишь, я сужу вполне объективно. Зато профессионализм и культура пения у него сохранились, и петь с душой он может; к примеру, с песнями Шуберта он и теперь бы не осрамился, даже в Германии. Все это я пишу ради Миши, поскольку знаю, что он сторонится венгров и, очевидно, не без основания. Но в Викторе он не разочаруется! Ты меня знаешь, Гиза: просить кого-либо об одолжении — для меня нож острый. Но сейчас положение у меня совершенно безвыходное. Наверное, и у вас в ходу такая форма гастролей, когда группа артистов разъезжает на машине по разным городам, каждый вечер они выступают на новом месте. О большем я и мечтать не смею; я была бы тебе благодарна по гроб жизни, если бы при содействии Миши мне удалось преподнести Виктору сюрприз: контракт на заграничное турне. Представляешь, какую удивленную мину он бы скроил! Но если с приглашением в Западную Германию не получится, то для нас и Австрия сойдет; вдруг с Веной у Миши более тесные контакты! Первый вариант был бы предпочтительнее потому, что тогда мы могли бы повидаться с тобой. Ведь Виктор едва ли отважится на столь утомительное и долгое путешествие без меня, ну а я, со своей стороны, не отказалась бы сопровождать его… Поговори с Миши. Дело не терпит отлагательства. Контракт вышли авиапочтой. Нет, это тоже не выход, авиапочта идет три дня. Как только будет подписан контракт, уведоми меня телеграммой.
(Это письмо Эржебет Орбан порвала в клочки.)
Будапешт
Посылаю это письмо авиапочтой исключительно для того, чтобы успокоить тебя.
Ты, Гиза, во много раз умнее меня, но именно потому иногда усложняешь самые простые вещи. Ведь это надо же до такого додуматься: будто бы я влюблена в Виктора, в этого дурака набитого, а Паула, поверхностная, но в общем вполне порядочная женщина, будто бы вскружила ему голову! Бред, да и только.
Они вовсе даже и не подходят друг другу. Паула — в этом я полностью с тобой согласна — не способна на глубокие чувства. В начале нашей внезапно вспыхнувшей дружбы я несколько переоценила ее; время показало, что и здесь ты была права. Только при моей глупости можно было растрогаться от проявленного ею интереса к моей жизни. Ах, сколько она задает мне вопросов! Ах, как она участлива! А оказалось, что это не более чем рисовка. Или, вернее, что-то похожее на патологию. Когда моего бедного Белу сбило такси, то помимо внутреннего кровоизлияния он получил еще сотрясение мозга. Врачи сказали, что этим объясняется нарушение водного обмена. Перед кончиной он, бедняга, выпивал по пять литров воды за сутки, и, несмотря на это, ему постоянно хотелось пить. Примерно так же обстояло и у Паулы с этой ее жаждой выспрашивать. Вроде бы она испытывала неодолимую потребность знать все про все, а что ей ни ответишь, она пропускала мимо ушей, ей одинаково безразличны как собственные вопросы, так и чужие ответы. Я заметила за ней это, только когда она в пятый раз принялась расспрашивать меня об одном и том же. Вернее, даже не я, а Виктор подметил эту ее странность, но, щадя мою чувствительность, не стал сразу мне говорить. Лишь после своего выступления он решился упомянуть об этом в очередной наш четверг, да и то в прихожей, где он от растерянности не мог даже нащупать выключатель.
Вот что он сказал: «Единственная моя (это у него такая форма обращения), я не вправе вмешиваться в вашу личную жизнь. Ваша подруга Паула — женщина элегантная, и манеры у нее безукоризненные, но она пуста, как выеденное яйцо. Вы, конечно, можете общаться с ней, если это доставляет вам удовольствие, я же попросил бы впредь избавить меня от встреч с нею. Я знаю, что она больна и болезнь ее сопровождается повышенной температурой, но мне неприятно, что от нее постоянно разит потом. Впрочем, это все пустяки. Главное же в том, что дамская внешность теперь оставляет меня равнодушным, а упиваться блеском чужого остроумия мешает леность собственного ума. Для меня куда ценнее ваш абсолютный музыкальный слух, ваше молчаливое участие, ваше внимание, которые сопровождали меня с самого начала моей карьеры и ее взлета вплоть по сегодняшний день. Мне хотелось бы сохранить эту дружбу до могилы».
Виктор несколько сентиментален, но искренняя его привязанность подкупает. И вот это его предупреждение и твое недоверчивое отношение к Пауле постепенно отрезвили меня. Нет, до открытого разрыва дело не дошло; просто наши свидания в «Нарциссе» мало-помалу стали реже, я под разными предлогами старалась уклониться от встреч. Теперь лишь она время от времени звонит мне в надежде увидеться, но я каждый раз нахожу какую-нибудь отговорку.
Все это я пишу только для того, чтобы ты не беспокоилась за меня. Ты же, хоть ради меня, обещай, что не станешь спешить с операцией. Какое-то чутье подсказывает мне, что все эти мюнхенские светила не умнее дядюшки Лустига.
Звонил торговый партнер Миши, с которым ты опять прислала мне посылку. Что бы в ней ни оказалось, я принимаю ее с благодарностью, но мне хотелось бы, чтобы впредь ты перестала это делать. Правда, в прошлый раз я сама просила тебя прислать платье из голландских кружев, но это тоже остается на совести Паулы. Пусть между нами все будет, как и прежде, Гиза. Такая уж, видно, у меня дурацкая натура, что мне приятнее самой давать людям; если же я принимаю от них, это меня унижает. Отнесись ко мне с пониманием. Единственная роскошь бедняка — его гордыня.
12
Последние двадцать четыре часа
Ночная прогулка в Надьбабонь не прошла вдове Орбан даром. Ноги у нее распухли, как тумбы, трое суток она была вынуждена проваляться в постели; но даже на четвертый день ни одни туфли не налезали.
Однако больше она не могла валяться без толку; элегантно разодетая, но в домашних шлепанцах отправилась она из дома в свой последний путь.
Впрочем, вынужденное затворничество она сносила спокойно, или, вернее, покорно. Супруги Сабо, приготовившись к худшему, с удивлением обнаружили, что Орбан не только смирилась с утратой кошки, но даже, когда они объявили ей, что свою жилплощадь на год уступают семье лаборанта с двумя детьми, это не было встречено ею в штыки. Кстати, предположение о том, что чета Сабо из ревности сплавила кошку в чужие руки, оказалось ошибочным. Адъюнкт и его жена неожиданно получили Рокфеллеровскую стипендию на год; поэтому кошку они препоручили родителям жены, а комнату временно сдали внаем.
Узнав эту новость, Орбан заметила лишь, что и она была бы не прочь съездить на годик в Америку.
В колодец свет проникает только сверху. Старость же освещается только прошлым. Старики — подобно ребенку, у которого одна-единственная книжка с картинками, — без конца листают одни и те же страницы. Бывают, однако, среди стариков и такие, кому одной книги оказывается недостаточно. Орбан, к примеру, когда воображение увлекало ее, ловко умела обходить собственные воспоминания, будто лужу на дороге. Но в последний день своего вынужденного лежания она велела Мышке извлечь из глубины шкафа обувную коробку, в которой хранились старые фотографии, письма, газетные вырезки со статьями музыкальных критиков и прочие разные пустяки — памятные вехи прожитой жизни.
— Смотри не перевороши, — цыкнула она на Мышку. Фотографии, на которых были изображены люди, она проглядела мельком. Ей не хотелось видеть лица. Она искала что-то другое.