Слабость воли и тела, которая позволяла тявкающему повару так раздражать меня, что я содрогался, таким же образом подвергла меня немилости пузатого главного повара, — по виду и манерам сущий навозный жук, только багрового цвета, — который деловито передавал, удерживал и прятал от дежурного офицера то, что собирал из нашей пищи. Мне тошно было от того, что я замешан в преступлениях начальства: и, раз уж я воровал для него, то не скрывал в своем взгляде, что об этом думаю. Трудно было удерживать это только во взгляде. Снова кулаки у меня сжимались. Чтобы стало легче, я с жаром работал, начищая его сволочные котлы и сковородки, пока они не засверкали всей поверхностью: и это был еще один проступок. Он-то хотел, чтобы они всего лишь прошли небрежный ежедневный осмотр. Он знал, что мои старания — упорное свидетельство против него. «Здоров ты на показуху, — процедил он, зная, что такая похвала любому летчику как острый нож, — а теперь иди разложи ножи и вилки». Это была месть: он потратил два часа моего дня на сортировку и раскладывание в бесполезные ряды приборов, которыми предполагалось пользоваться. Но я рад, что довел этого жирного халдея до ответных мер.
Мы подавали обед ординарцам, выстроившимся в очередь. Мой повар-щенок назначил себя раздавать сладкий крем, желтая мягкость которого должна была приглушить кислоту вареных яблок. Он обхватил бедрами теплый котелок с кремом и ерзал вверх-вниз, повторяя «ах, ах, ах» и виляя поясницей, будто бы это была женщина. Время от времени он облизывал край черпака своим неопрятным языком. Видя, что мы не смеемся, он поднял глаза на нас и громко заявил: «Есть три вида дерьма: горчица, — шваркнул по алюминиевому судку на столе, — крем, — уронил густой мазок на Мэддена, который стоял рядом со мной, — и ты, маленькая дрянь».
Когда, совсем поздно вечером, я открыл дверь нашей сияющей казармы, меня встретил такой шум, как будто там кутила компания демонов. Моряк подхватил меня под мышки и, под джаз на тазиках и гребешках, провел меня в танце до дальней двери и обратно. «Завтра инспекция полковника: это значит, по отрядам. Слава богу, ох, слава богу!» За моей спиной появился саркастический Питерс, вернувшийся из Лондона. «Какие-то вы тут все счастливые», — фыркнул он. «Иди ты в болото, — отозвался Гарнер. — Я всегда счастлив, когда отстрелялся и отщелкал пожарный караул». Потом мы рассказали ему правду, но он не поверил. «Да будет вам заливать: мы тут на работах до самого конца».
О чем-то подобном и мы начали уже шептаться, когда неделя за неделей проходила без передышки. Неужели ВВС забыли свое обещание, данное, когда мы записывались, потому что им понадобилась служба поддержки для сборного пункта? После шестой недели в казарме раздались желчные протесты: предложения сделать то или это, чтобы утвердиться. Снова восстание? Не в этой жизни. Я думаю, прошли сотни лет с тех пор, как в Палате Общин возникала проблема, которая не смывалась бы брюзжанием. Но теперь наше желание осуществилось, и перспектива плаца относительно радужна. Мы видели достаточно с нашего расстояния, чтобы страшиться его всей душой. Ни один рекрут не покидал сборный пункт без ненависти к муштре на все оставшиеся семь лет. Но плацу придет конец: работам — никогда. Размещение по отрядам сулит однажды избавление.
24. Инспекция
В первый раз все мы видим поблизости офицера, кроме тех случаев, когда получаем взыскания. Нет, еще был доктор, который, с бесконечной осторожностью, делал нам прививки в первый вторник. Странно, он, должно быть, сохранял интерес к технической стороне работы, которую делает, наверное, раз сто в неделю. Даже глаза его, казалось, видели каждого из нас в отдельности, когда он нас колол. А в остальном на сборном пункте существует обычай ставить непроницаемую преграду в виде нижних чинов между нами и нашими прирожденными вождями. Это придает лагерю иностранный акцент, вроде прусской армии или Иностранного Легиона: и вселяет в нас еще большее чувство сиротства. Нижние чины делятся по степеням, от великолепно самодовольного первого старшины (высокий, широко шагающий, голос как у вороны, страдающей запором) до завистливой обидчивости капралов. Капралы здесь всех сортов: но какая важность в сержантах! Губы сжаты, походка значительна, римская посадка фуражки (часто одна фуражка и не видно головы), бычий вес и достоинство. Шея сержанта сзади кирпично-красная, толстая и безволосая. У них неспешный взгляд. Их природа давно отвергла все детское.
Мы стояли ровными шеренгами перед комнатой ординарцев. Стиффи, адъютант по строевой подготовке, альфа и омега муштры на сборном пункте, прохаживался, окидывая нашу шеренгу суровым, пристальным взглядом. Он раздувал грудь, как бы спрашивая: «Кто из вас, червей, посмеет глядеть мне в лицо, будто имеет право на жизнь?» Перед каждым, кто имел планки на кителе, он останавливался, чтобы расспросить в подробностях о прежней службе. Если тот признавался, что служил во флоте, военные усы явственно кривились. Стиффи был в гвардии — сержантом-инструктором — и не стоит это забывать! Лучше забудьте, что записывались в ВВС. Именно гвардейский esprit de corps[18] побуждает нормального солдата завистливо ненавидеть гвардию. Мы ни во что не способны верить так, как они верят в свое сборище.
Наконец Стиффи отдал приказ: «Бывшие на службе — направо, зачисленные впервые — налево». Я поплелся налево вместе с молодыми. При моих недостатках веселее будет видеть рядом неопытных. Мы — пятый отряд, а старослужащие — четвертый. Я сожалел о потере Моряка, когда увидел его, Дылду, тощего телеграфиста, и Кока идущими обратно. Стиффи никогда не сочтет флотского прошедшим обучение. «Что, говорит, салага ты хренов?» — издевался обрадованный Китаеза. «Старый солдат — старый пердун», — отозвался Моряк. Капрал Эбнер зашипел на нас: «Тишина!» Через пятнадцать минут — осмотр обмундирования. Мы понеслись, как бешеные.
При репетициях складывание обмундирования занимало час. Сначала мы скатывали матрасы и покрывали их самым коричневым и наименее рваным из наших одеял. Оставшееся постельное белье образовывало шоколадный бутерброд в изголовье кровати. На него мы складывали наши шинели, прижатые плотно, как коробка, с отполированными пуговицами, сверкающими спереди. Поверх — голубые фуражки. Мы вставали в проходах и выравнивали эту горку вверх.
Теперь китель, сложенный так, чтобы ремень образовывал прямой угол. Прикрывают его брюки, сложенные точно в области кителя, с двумя фалдами, которые, как гармошка, смотрят вперед. Полотенца складываются один раз, два, три и окружают по бокам эту голубую башню. Перед голубым лежит прямоугольный кардиган. С каждой стороны — свернутая обмотка. Рубашки упакованы и сложены парами, как кирпичи из фланели. Перед ними лежат трусы. Между ними — аккуратные шарики носков. Наши портпледы широко расправлены, нож, вилка, ложка, бритва, гребешок, зубная щетка, щетка для кожи, палка для чистки пуговиц, именно в таком порядке, разложены среди них. В раскрытых шкатулках — иголки, в которые вдета хлопчатобумажная нитка цвета хаки. Наши запасные ботинки вывернуты подошвами вверх, с каждой стороны портпледа. Подошвы отполированы черным, а стальные наконечники и пять рядов гвоздей начищены до блеска «шкуркой». Пять щеток для чистки, вымытые и с белыми спинками из стеклянной бумаги, выстроены в ряд вдоль подножия кровати.
Все наши официальные причиндалы уложены на виду, математически выстроены, сложены, измерены и взвешены: а также на них крупно нанесены наши официальные номера. Это выдает всю игру. Летчики не любят ходить нумерованными и не надевают то, на чем стоит заметный номер. Это снаряжение — лишь для инспекции, а наши настоящие, грязные, щетки, наша истинно поношенная одежда спрятаны в наших ящиках. «Вот показуха-то», — ворчал Дылда, когда его заставили красить серебрянкой банку для ваксы, пока она не засияла поддельным серебром. Показуха и есть.
Полковник, сам из флотских, бодро пронесся по казарме, не глядя на аккуратно сложенное обмундирование, но разговаривая с каждым. Воспоминание о свирепом коменданте заставило меня испытать благодарность за то, что не все офицеры ВВС унижают свой чин. Его глаза вспыхнули при виде моих книг, и он наклонился к моему шкафчику — вычищенному внутри и снаружи — чтобы почитать их корешки. «Что это? — спросил он о «Нильсе Люне»[19]. — «Вы читаете датских писателей: почему вы вступили в Военно-Воздушные Силы?» «Думаю, у меня был душевный кризис, сэр». «Что-что? Что?! Старшина, запишите его фамилию». Он прошел мимо. «В кабинет к девяти часам», — резко сказал старшина, сверкнув глазами.
Меня ввели под конвоем. Капитан авиации был серьезен. Он мог дать мне лишь семь дней, а неучтивость к старшему офицеру требовал чрезвычайной суровости. Наконец он переправил меня на суд к тому полковнику, которого я только что оскорбил. «Хорошенькое дело: очевидно, расстреляют на рассвете», — сказал я себе, в действительности не заботясь ни на грош. Мы уже все побывали в штрафниках, получив наказание от ВВС. Пребывание «на губе», как мы любовно это называем, — в основном досадная помеха, особенно на сборном пункте, потому что записи о проступках новобранцев удаляются из их личных дел, когда они выходят отсюда. Это час строевой с полной выкладкой. Средняя нагрузка, после которой болят мышцы. После этого — наряды на работы, забава для тех, кто и так делает все, что способен сделать человек. В промежутках мы должны каждый час навещать караулку, чтобы доложиться. О первой дозе горько сожалеют, потому что теряется чистота штрафного листа: а каждый новобранец начинает с фантастической цели — завершить семь лет без единого проступка. Фантастической, потому что множество старших сержантов преследуют своих подчиненных, пока каждый не получит по дозе. После этого набрать много ходок становится предметом похвальбы. В нашем бараке все уже через это прошли — что касается службы — менее чем за шесть недель.
Наконец меня ввели, под конвоем и с непокрытой головой, на разбирательство дела об оскорблении. Когда обвинение повторили, он разразился смехом. «Господи боже, старшина; господи ты боже мой. Я приказал вам записать его фамилию на случай, если нам понадобится умный человек для работы. Какой дуралей привлек его под суд? Убирайтесь!» Он дружески вытянул меня тростью пониже спины. Говорят, что я первый, кому удалось избежать обвинения, выдвинутого нашим старшиной. Возможно. Я дрожу от страха, как бы не получить от него эту умную работу! Днем мы переместились в барак номер четыре.
25. Надувательство
Это было вчера — мы сменили второй барак на четвертый. Вчерашним вечером, когда те, кто остался из второго, сидели вместе, над нами нависало чувство сожаления, утраты, потерянности. Мы были так послушны капралу Эбнеру, что забыли навык принятия решений. Никакой другой капрал не был нам назначен, а мы чувствуем себя заброшенными, когда за нами не присматривают. Будет занятно, если опыт жизни на службе совсем лишит нас способности к свободному плаванию. В моем случае — очень занятно, после той своевольной жизни, в которой я, казалось, уже утвердился. Теперь моя воля явно сама обернулась против себя: несмотря на препятствия извне. Каких усилий мне стоило одно то, чтобы попасть в Военно-Воздушные Силы! Без сомнения, легче было занять место в Кабинете министров!
Утром, когда мы проснулись, то будто никогда и не бывали на другом месте. Но потребность в хозяине вопияла в нас: так что мы правильным образом построились, под командованием Моряка, чтобы справиться с гимнастикой и завтраком по одному образцу. Теперь мы закалились по отношению к гимнастике и избегаем ее тягот. Молодые «мехи» могут смеяться и играть среди полузаправленных кроватей, когда приходят с нее: но я до полудня сам не свой. Конечно, это расстройство частично умственное. Я желал знать, что любое намеренное упражнение или показывание тела есть проституция; наши сотворенные образы — это наша беда, пока мы не находим в них удовольствие или боль, но тогда она становится нашей виной. Поэтому необходимость обращать внимание на свои руки и ноги — это самая горькая часть счета, который я оплачиваю за привилегию быть на службе.
Мое решительное стремление — пробиться сквозь все это к хорошо оплачиваемой и спокойной службе фотографа в какой-нибудь эскадрилье. В этом я жажду обрести призвание и средства к существованию на многие годы: к лучшему, надеюсь, ведь тяготы моего прошлого бытия дают мне твердую гарантию, что слишком долго жизнь моя не продлится. Как желанна смерть, сказал кто-то, для тех, кому нечего больше делать, только умирать![20]
Тем временем эту тренировку следует во что бы то ни стало пройти, ставка здесь — мое убежище. Раз шесть я был почти сломлен: но в последнее время — нет. С каждой неделей явно становится легче. Сейчас я способен есть, при условии, что пропущу один прием пищи: нас кормят, как призовых борцов. Если бы только можно было крепко поспать! Но опыт жизни в пустыне научил меня проводить ночи в чуткой дремоте, прислушиваясь к опасности в малейшем звуке или движении: а казарма, где находится пятьдесят крепких ребят, ночью не затихает ни на минуту.
Сегодня мы работали на новом стадионе. Плотники поставили вокруг него ограду в три бруса, и мы должны были увенчивать ее рифлеными железными листами, чтобы беговую дорожку не было видно из лагеря. Работа была тяжелой для отряда из трех человек, но, когда все было сделано, по крайней мере, это было нечто осязаемое. Пять лет спустя я с теплым чувством увидел, что все это еще стоит крепко. К тому же в такой день приятно было побыть на свежем воздухе.
Нашим надсмотрщиком был низкорослый капрал, который только что отвертелся от обвинения в краже. Он вел назад рекрутов от железнодорожных путей позади лагеря: и кое-что из кармана мертвого парня было найдено не на месте. Однако свидетельств не хватало: хотя мы, кто знал бедного Бенсона до того, как он покончил с собой (молодые ребята, воспитанные в строгости, слишком часто бывают оглушены, когда пытаются разом вдохнуть жизнь полной грудью), знали, может быть, больше, чем хотели знать офицеры.
Капрал Харди лежал навзничь на траве позади забора и лениво грелся на солнце, глядя сквозь прищуренные веки, как мы работаем. Мы предупреждали его, если кто-то значительный появлялся на горизонте. Когда один из металлических листов выскользнул из пальцев того, кто держал, мы надеялись на помощь капрала: но ничего подобного. У него, сказал он, выходной: перед этим он дежурил в нашей казарме. Что ж, он был в одном шаге от увольнения; поэтому, может быть, и вел себя легкомысленно.
Мы несколько дней работали над этой оградой. Второй старшина сказал, что мы явно втянулись в это дело и должны продолжать. Все это время стояла прекрасная погода, и запах густой, коричневой травы, ощущение железа, нагретого на солнце — не последние из моих воспоминаний о сборном пункте. Нам не было теперь дела до задержек. Они были временными. Мы уже размещены по отрядам, и просто ждем, когда наш инструктор вернется из отпуска, и можем теперь делать эту работу, или не делать ничего, или что-нибудь похуже. Знать наперед, что мы будем делать завтра — это вселяло приятную надежность, когда мы ложились вечером и поднимались на рассвете.
26. Китаеза в беде
Прошлым вечером, воспользовавшись тем, что капрала не было в казарме, Китаеза, наш грозный кокни, после сигнала гасить огни перебрался к кровати Зубастого и полчаса с ним шептался. Зубастому (один из его резцов треснул посередине) двадцать четыре года, он надежный и сведущий, прошел шесть лет в армии, хотя и не признается в этом перед Стиффи. Я догадывался, что у Китаезы какие-то проблемы, и видел их следы во время работ на следующий день, он был молчалив, и лицо его было еще более кислым, чем обычно. Хотя нельзя сказать, чтобы это бледное, беспокойное лицо с вечной язвительной ухмылкой бывало когда-нибудь хоть на йоту добродушным.
Сегодня была суббота, наш выходной. Мне захотелось, по крайней мере, хоть минуту не видеть этот лагерь, наполовину каторгу, наполовину эргастул, до недавних пор в целом неприятный. Поэтому я надел всю свою шерстяную красоту и пошел гулять по городку. У трамвайной остановки рядом с «Семью колоколами» на краю тротуара стоял Китаеза, грызя ногти, с видом неуверенного недовольства. Когда два летчика встречаются на мостовой, они обмениваются эзотерическим подмигиванием; но Китаеза протянул руку: «Полминуты, Бо». Он вышел на дорогу, оглядел пустые трамвайные пути, вернулся и хрипло, настойчиво сказал: «Пойдем выпьем». Я медлил: то, что пьет Китаеза, для меня будет смертью и проклятием: но такая явная настойчивость должна была иметь причину. Я зашел.
«Мне биттер, — поведал он полушепотом. — Тебе портвешку?» В его глазах это «шикарный» напиток: а в казарме я считаюсь «шикарным», не столько за книжное произношение, сколько за то, что у меня есть единственные действующие наручные часы. Не десять раз, но раз пятьдесят на дню мне приходится отвечать, который час. Будучи терпеливым, я всегда говорю точно: в качестве ответной вежливости, когда им чего-нибудь надо, то они обращаются ко мне «мистер».
Однако выпивку принесли. Приятель Китаезы, капрал военной полиции, был втянут в наш круг. Китаеза начал рассказывать, что его пташка приехала сегодня сюда из Лондондерри, чтобы отыскать его; и теперь он должен скорее на ней жениться. Он встретил ее, когда они стояли гарнизоном в Ирландии, и сказал ей, что, как только демобилизуется, вступит в ВВС. И вот она его разыскала. «А ты правда должен на ней жениться?» — спросил капрал. «Ну, ведь девчонка, у которой хватило пороху добраться сюда, чтобы найти меня — она боец; настоящий чемпион». Китаеза был так тронут, что забыл все свои прилагательные на «ф» и на «б». Капрал согласился, что с такой девушкой надо вести себя прилично. Боец и чемпион: именно так. Пришла моя очередь ставить выпивку.
Китаеза все еще чувствовал себя неловко: унылым: несчастным. Было и другое. Его, похоже, вчера предупредили, что во вторник он должен отправиться в Холтон, куда направлен на обучение. Довольно короткий срок уведомления: но капрал знал Холтон и ободрил его. Она может поступить там в госпиталь ВВС, и все сразу решится. Госпиталь там мировой… Китаеза перебил его, с дрожью в голосе: «Да что же такое, три дня, на хрен. Где, мать их так, я в этом занюханном месте найду квартиру для девушки? Старушка последние три фунта выложила, чтобы добраться сюда. Они католики, как и я. Придется жить гражданским браком: не смогу же я к понедельнику все утрясти со святым отцом». Он чуть не плакал. Капрал начал объяснять, что теперь, согласно законам ВВС, должен делать Китаеза. «Старик женат, — это полковник, от которого я пострадал на прошлой неделе, — он не будет придираться к тебе, если ты прямо ему все выложишь. Он тебя легко отпустит».
Раздался звонок трамвая, и капрал покинул нас, чтобы проветрить свой полицейский нарукавник на мостовой. Он разговаривал прилично, к моему удивлению. В армии есть правило, что сержантам нельзя якшаться с рядовыми — или, скорее, было такое правило до войны. В ВВС все служивые равны: поправка, которая во многом служит к эффективности и скромности. Но мы не считаем военную полицию служивыми. Несчастные гибриды: они могут заслужить похвалу от товарищей, только если пренебрегают своим долгом.
[18] Esprit de corps — корпоративный дух (фр.)
[19] «Нильс Люне» («Nils Lyhne»,1880) — роман Й. П. Якобсена, датского писателя, поэта и ученого, родоначальника движения натурализма в Дании, посвященный судьбе, исканиям и жизненным испытаниям интеллектуала-атеиста.
[20] Увы; в марте 1935 срок моей службы вышел. Дж. Х.Р. (Примечание автора)