— У вас такая милая манера говорить «нет», тогда как взглядом вы говорите «да». Видите ли, я едва с вами знаком, но мельчайшие особенности вашей личности показывают, что вы тот самый конфидент, которого я ждал несколько лет. И потом, у меня есть один жизненный принцип: нужно остерегаться тех, кто вас любит, ибо это ваши злейшие враги. Вот почему я полностью открываюсь только перед незнакомцами. Вы оказали мне внимание, это делает вам честь, поскольку у меня мало шансов растрогать вас историей, к которой вы не имеете отношения… или уже имеете?
— Не вижу какое.
— Не знаю, просто интуиция. Ну что, принимаете приглашение?
Я еще попытался возразить, затем, так и не придя к твердому решению, безвольно согласился. Почему не признаться, моему преподавательскому мозгу, напичканному литературной дрянью, польстила романическая сторона ситуации, и я последовал за Францем в его каюту — средних размеров, обшитую деревянной планкой, с двумя иллюминаторами. Хоть это был первый класс, ничто меня не поразило. На свету лицо паралитика напоминало свинцовое зеркало, некогда, возможно, и отражавшее радость жизни, но теперь затянутое безнадежным бельмом. Его бледно-голубые глаза были двумя холодными и горькими лужицами.
— Разочарованы, не так ли? Даже каюты первого класса похожи на обыкновенную лавку! Убранство «Галери Лафайет», а вместо хорошего общества тупые северяне и рабочие-иммигранты. Ладно, хватит ныть! Хотите чаю? Это дарджилинг.
Даржилинг: город, куда мы с Беатрисой мечтали поехать. Разве это не совпадение? Калека достал из чемодана чайник со спиралью, наполнил его водой и включил в розетку. Я уселся на постель. Беспокойные блестящие глаза Франца с живостью перебегали с одного объекта на другой. Изучающий взгляд человека, чья жена совсем недавно осадила меня, был мне в какой-то мере неприятен. Словно желая ободрить меня, он сказал:
— Я живу здесь один, у Ребекки своя каюта, через три двери от моей. Таков был наш уговор.
Тут он начал приведенную выше исповедь и прервался, чтобы подать обжигающий и очень сладкий чай. Отхлебнув несколько глотков, он продолжил:
Три следующих вечера я ожидал в тот же час на остановке 96-го у перекрестка Одеон. Тщетно. Не желая сдаваться, я решил разбить весь квартал на участки и прочесать их с пылким рвением ищейки. Все, чем я обладал, потеряло значение, значимой была лишь эта женщина, которой я не обладал. Моей единственной надеждой было то, что она работает или живет по периметру Одеона, где я сам в то время обитал. Времени мне вполне хватало, я завершал свое медицинское образование в сфере паразитологии и только что успешно сдал последние экзамены. Я обнюхал все бутики, танцклассы, курсы по обучению йоге и гончарному искусству, выходы из школ и лицеев, все места, где присутствие женщин выглядело наиболее вероятным. Так прошли две недели, и я был на грани отречения. Между делом я свел знакомство с девицей из парикмахерской на перекрестке Бюси, крупной кобылой с обесцвеченными рыжими волосами, которая не слишком мне нравилась, но заполняла мое одиночество, этакая груша для утоления жажды, временно исполняющая обязанности за неимением лучшего. Вечером я иногда заходил за ней — она работала до самого закрытия, — но никогда не видел ни одной из ее коллег.
Однажды, когда я пришел пораньше и стал расхаживать по тротуару, мне показалось, что из салона вышла пассажирка автобуса. Сначала я протер глаза, думая, будто это игра воображения. Но нет, это и в самом деле была она! Она мне обрадовалась, назвала свое имя, Ребекка, сообщила, что работает здесь, и предложила позвонить ей завтра. Вы поймете мою радость: я искал эту девушку везде, кроме того места, где мог ее найти; я ликовал и с трудом скрыл от рыжей свой восторг, который она приняла за проявление привязанности к ней.
Я ожидал восхода солнца в тревожном нетерпении и, едва миновали первые утренние часы, позвонил нежной, восхитительной Ребекке. Четыре звонка оказались тщетными: она еще не пришла, она вышла. В пятый раз я наконец поймал ее, и мы договорились встретиться вечером в восемь часов. Ровно в восемь она является, я пришел на десять минут раньше; она столь же красива и пленительна, как при первой встрече; мы обмениваемся банальными фразами, я пытаюсь оживить происшествие в автобусе, сердце у меня екает, мы пойдем сначала в кино, затем в ресторан? Но тут внезапно появляется, выплывает, рыжая дылда, коварно разыгрывает удивление и просит разрешения присесть. Я слишком поздно понимаю, что угодил в ловушку и что они сговорились за моей спиной наказать меня за преследование двух зайцев разом. Поначалу я отступаю под их насмешками, потом, загнанный в угол, предпринимаю ответную вылазку. Угадывая тайное соперничество и обоюдную ненависть под покровом ложного сообщничества, я начинаю играть на этом разладе, неустанно стравливаю их мелкими уколами. Хитрость моя удается, и вскоре, действуя заодно с Ребеккой, которая корчится от смеха, я перехожу в наступление на докучную девицу. Однако приличия должны быть соблюдены. Я приглашаю обеих поужинать в американском ресторане на Центральном рынке; разговор мне нужно поддерживать с обеими, но втихомолку я взываю лишь к одной, попутно решая ужасную проблему, как избавиться от надоедливой каланчи. Шутки мои множатся, я почти открыто насмехаюсь над рослой кобылицей, которая взбрыкивает при каждой выпущенной мною стреле. Чувствуя, что партия проиграна, она выговаривает мне за все эти глупости, но я не унимаюсь, желая окончательно вывести ее из себя, и с наслаждением слушаю, как она всхрапывает, стучит большими зубами, клацает языком, и звук такой, словно плетка хлестнула по крупу першерона.
Полночь застает нас на улицах Марэ, где мы гуляем, звоним в двери и прячемся за мусорными баками. Наконец привязавшаяся к нам телка отстает, выражает желание пойти спать; я мысленно аплодирую, но боюсь, как бы Ребекка не последовала ее примеру. Обменявшись обычными поцелуями, кляча наша берет такси; Ребекка переходит на другую сторону улицы, чтобы взять идущую в противоположном направлении машину, но едва лишь цербер сворачивает за угол, как она со смехом перебегает ко мне, берет под руку и предлагает продолжить пешую прогулку.
Эта ночь стала одной из самых прекрасных в моей жизни. Я сразу понял, что эта девушка стоит больше простой интрижки. В ней было столько обаяния, ребячливости, остроумия, что я спрашивал себя, согласно известной формуле, как мог кого-то любить до нее. Все прежние казались набросками этой, ставшей их апофеозом. Я тогда выходил из двухлетней связи, которую прикончила скука наряду с рутиной. Я вновь обретал радость, неразрывно связанную с началом. Еще не узнав Ребекку, я уже любил в ней любовь, которую она внушит мне. Мог ли я льстить себя надеждой, что нашел дорогу к ее сердцу? С первых мгновений она превратилась для меня в одно из тех высших существ, которые ведут нас к крайним пределам, в то время как с другими, догадываемся мы, нам никогда не выйти из границ обыденности. Выглядела она безумной и ласковой, готовой на все, чтобы мне понравиться. Она блистала манерой отдаться, помещая себя вне моей досягаемости, что меня глубоко волновало. Эта тонко очерченная дистанция, которой я приписывал экстравагантные цели, обладала способностью пленять меня, одновременно внушая тревогу. Пусть так, я все равно старался рассмешить ее, выдумывая всякие каламбуры, неумеренно восхваляя самые невинные поступки, извлекая из банальности возможность бесконечного обновления. Истинные встречи выбрасывают нас из самих себя, вводят в состояние транса, постоянного творения. Я забавлял и изумлял ее, потому что забавлялся и изумлялся сам.
Вечер состоял из воркования, ухаживания, объятий, сладких и льстивых речей, предварительных ласк. Я узнал от Ребекки, что ей восемнадцать лет, на десять меньше, чем мне. Арабская еврейка, уроженка Северной Африки, она происходила из скромной семьи (отец ее держал лавку пряностей в Бельвиле), тогда как я, имея отдаленные германские корни, принадлежал к кругам средней буржуазии. Важность этих деталей станет вам понятной в свое время, если вы окажете мне честь выслушать меня вплоть до этого момента. Весь опыт Ребекки сводился к нескольким десяткам любовников (она начала половую жизнь в том возрасте, когда я прощался с последними плюшевыми игрушками), двум-трем поездкам на Средний Восток и в Израиль, а также странному сплаву сексуальной зрелости и детского идеализма, составляющему метафизический багаж нынешних девочек-подростков. Она хвасталась своими победами с наивной бравадой, в которой вызова было столько же, сколько извиняющихся ноток, и как бы желала сказать мне: прости, я еще не знала тебя.
С самого начала связь нашу освятили шутовские звезды: юмор являет собой наслаждение, которое оба пола готовы предоставить друг другу, соглашаясь на мгновение забыть все, что их разделяет. Подобно мне, она ценила ребяческие ляпы, вывернутые фразы, анаграммы, каламбуры, игривые перестановки слогов, знала все считалки, все детские песенки, умела показывать почти всех персонажей мультфильмов — в частности, изумительно подражала Тити и Толстяку-Мине. Я восхищался девчоночьей свежестью ее речей и находил в ней поразительное разнообразие, страсть к жизни, волновавшую меня до самых глубин моего существа. Ничего у меня не оставалось, даже опыта, которым я превосходил ее просто в силу возраста. И хотя всего два месяца назад я еще говорил «люблю» другой женщине, вызвавшей у меня такие же чувства, мне казалось, что в течение долгих лет я никого не любил. Я нашел существо, которое последовательными штрихами заполняло мои ожидания, намного их превосходя. Благодаря своему сходству и различию со мной она являлась и частью меня самого, и чем-то внешним. Я сказал вам, что в моих глазах Ребекка была красива — не столько гармонией, сколько чистотой своих черт, дарующей ее лицу ореол непреходящего блеска.
Заря этой первой ночи застала нас на скамье в сквере при Архиепископстве позади Нотр-Дам, в обществе многочисленных гомосексуалистов, которые уже много лет отправляют здесь культ Содома. Мне нравилась близость этих предприимчивых тел, сгрудившихся за храмом веры: они придавали нашей любви столь редкий в наши дни запашок подполья. Связь, начавшаяся рядом с отверженными существами, в атмосфере судорожных спазмов, могла быть только маргинальной и романической. Еще теплая тень, казалось, была напоена поцелуями. Все эти тесно сплетенные парочки распространяли вокруг себя горячий аромат страсти.
Париж, увиденный из этого сада при первых проблесках июльского дня, представляет собой чарующее зрелище. Солнце в самый момент своего восхода: очень белый свет резко для глаз проявляет все очертания берегов Сены, накрытых в этом месте мантией дикого винограда. Город начинал разминаться, заполнялся ворчанием первых поездов метрополитена. Помню, именно тогда Ребекка попросила согреть ей ступни; от ног я поднялся ко рту, ибо золотое правило требует почтить вершину, чтобы получить ключ к низовью. Но мы так хохотали, что стукнулись сначала зубами, потом носами, прежде чем наш первый поцелуй обрел свою взрослую каноническую форму.
— Слушай, — сказал я, едва наши губы разлепились, — мне нужно сходить к врачу. Со мной происходит что-то странное.
И, взяв ее за руку, я дал ощутить эрекцию, вызванную нашим соприкосновением. Небольшая шишка польстила ей, однако не вызвала какого-то особого волнения. В сущности, мы совсем не спешили к развязке. Нам не нужны были грубые плотские доказательства, которыми жаждут обменяться мужчина и женщина, когда между ними вспыхивает искра. В сравнении с фейерверком этого вечера последующий любовный акт казался нам излишним или, по крайней мере, не слишком срочным. Мы тонули в легкомысленном обольщении, которое хмелело от самого себя, изумлялось своим подвигам, плевало на результат. И потом, признаюсь вам, Ребекка принадлежала к тем существам, которые настолько красивы, что кажется, будто половые органы у них устроены иначе, чем у других. Столь далекая от обычных представителей человеческого рода фигурой и чертами, она должна была, как мне казалось, отличаться от них и в интимной сфере. Мое воспламененное воображение рисовало некое чудесное лоно, столь же неслыханное и изумительное, как ее прекрасное лицо. А что, если, говорил я себе, у нее там вообще ничего нет? Природа, несомненно, подарила ей какое-то новое решение.
И только утром, около восьми часов утра, после целой ночи блужданий, она вошла в мою квартиру. Вы знаете, что мужчины и женщины, раздеваясь, часто теряют изящество, присущее им в одежде: нагота для них скверно сшита и словно стесняет движения. Ребекку эта порча не затронула. Она и одетая выглядела голой из-за решимости, с какой выпирали ее пышные формы, тогда как обнаженная была защищена непристойностью, как безупречно гладкий мускул; ей достаточно было менять один соблазн на другой, игриво выдавая свою кожу за покрывало, за мантию, в которую она задрапировалась. Она реабилитировала эксгибиционизм, откровенно выставляла напоказ свои прелести, возвращала яркость любой нацепленной на себя тряпке, и ее величественные манеры вселили в меня такую робость, что в течение нескольких дней я не мог ни толком разглядеть ее, ни познать.
Словом, потребовалось некоторое время, прежде чем наши плотские отношения оказались на высоте той бурной и разнообразной жизни, которую мы вели вдвоем. Я сразу полюбил это роскошное тело, не достигавшее кульминации на уровне пояса, но блиставшее отдельными чудесами вокруг отчетливо выраженных центров притяжения. От прически до больших пальцев ног она сохраняла волнообразную четкость объемов своих упруго налитых грудей: колонны ног устремлялись ввысь, к спине, которая не кончалась вплоть до изящной выпуклости затылка. Я особенно почитал это изобилие в период течки: тогда формы ее вспухали, она краснела от избытка плоти, груди начинали существовать сами по себе, подрагивая, принимали звериный облик, покрывались крохотными венами, которые, подобно волнам, делали их голубоватыми. Они вздымали в самой середине торса свои большие коричневые венцы, походившие на палатки кочевников, и эта гиперболическая, величественная грудь на теле подростка приводила меня в экстаз: два возраста соединялись в ней — я целовал в губы девочку, в сосцы женщину, мать с дочерью сочетались в одном лице. И я вдыхал ее, как роскошный магазин шелков, источавший глубокие пьянящие ароматы, вдыхал вплоть до бусинок пота, орошавших подмышки, вдыхал терпкую соленую влагу, от которой был настолько без ума, что часто засыпал в этой неопалимой купине.
Она обладала другими сокровищами, более интимного свойства, но столь же изумительными. К примеру, если я не вглядывался внимательно, щелочка, простите за подобную деталь, казалась мне такой скромной и робкой, словно ей хотелось утаить свое бесстыдство, спрятавшись в складках кожи. Но при первых же ласках зверушка потягивалась, распахивала травяную колыбельку, в которой спала, поднимала головку, превращаясь в лакомый цветок, жадный младенческий ротик, сосущий мой палец. Я обожал дразнить языком мордашку клитора, возбуждать его, затем бросать влажным и блестящим от раздражения, как уточку, барахтающуюся в волне розовой плоти. Любил полировать щеками драгоценную ткань живота, погружаться носом в маслянистые валики, то напряженные, то обвисшие, словно паруса, комкать пальцами это огромное покрывало, населенное нежными судорогами и вздохами. Бывало, мне хотелось усесться, болтая ногами, на краю этого жерла и следить за ежеминутными трансформациями этого гигантского коралла, фиксировать каждое трепетанье, каждый вздох его лепестков, затопленных неотразимым нектаром.
Я по природе своей не терплю похабных откровений и потому не смог скрыть отвращения, что сразу заметил Франц.
— Не стройте из себя недотрогу, я подчеркиваю эти прелестные детали — но вы, быть может, никогда и не любили так, чтобы добраться до деталей, — я подчеркиваю их лишь затем, чтобы показать, как нераздельно и во всей полноте принимал в то время Ребекку.
Я находил ее просто восхитительной, сколь наивным ни представляется вам подобное исповедание веры. Этот энтузиазм, которому впоследствии суждено было довести меня до некоторых излишеств, в тот момент пребывал на стадии пылкого обожания и побуждал к нежным пылким знакам внимания — такими каждый день обмениваются все влюбленные мира. Очень скоро Ребекка использовала к своей выгоде мое неодолимое влечение: она поняла, что у меня склонность к идолопоклонству, которую следует лишь развить. Я был на десять лет старше ее, но искал хозяина, способного подчинить меня себе.
В нашем обществе женская нагота служит мерой всех вещей: награда и мечта каждого от рождения до смерти. Я превознес для вас фигуру Ребекки, воздал хвалу ее изумительным пропорциям, потрясающему лону, но еще ничего не сказал о том, что меня в ней просто опьяняло, — ее ягодицы, прекрасней которых мне видеть не доводилось. Это было нечто цельное и плотное, это была совершенная жемчужная раковина, к закрытым створкам которой я взывал с переменным успехом, попка круглая, пухлая, очень мясистая, выпиравшая со стремительностью бомбы, и жирок ничуть не лишал ее очарования. Мне хотелось бы обладать красноречием поэта, чтобы создать второе подобие этого чуда, этой изумительной подушечки, пристроенной в центре тела, и описать этот желобок — такой глубокий, что туда можно было засунуть письмо. Ничего более живого и более выразительного я не видел. Эти два громадных пуховика любви изумляли меня своим загадочным контрастом с крохотным колодцем сандалового дерева: малое являлось как бы сутью великого. Линия бедер, низ живота, выступ крупа составляли восхитительный ансамбль безупречно четкого рисунка, которым моя любовница вызывающе гордилась и никогда не упускала случая подчеркнуть его ценность, выставить его напоказ, порой даже заголяясь на публике, дабы никто не лишился столь потрясающего зрелища. У меня слишком красивые ягодицы, говорила она, чтобы просто сидеть на них, они заслуживают того, чтобы их показывали в музее, поместив на капитель колонны.
Я видел в двух этих сферах улыбчивое добродушие, трогавшее меня до слез. Малейшая пасмурность этого мячика с разрезом становилась поводом для обожания: при виде его я мог только приходить в экстаз, лобзать и вновь приходить в экстаз, щекотать, поедать. Будь я сведущ в науке вязания, сотворил бы для столь лакомой выпуклости мягчайшие пеленки, кружевные распашонки, атласные и шелковые покрывала, украсил бы бантами и вышивкой, словно королевскую куклу, вырезал бы для каждого полушария свой футляр, а для срединной канавки приберег бы серебряно-золотую кайму. Ни один из моих поцелуев не был почестью, достойной этой кожи с ее волнующей белизной. Больше всего меня изумляла гармония между этими фрагментами и всем остальным: это тело было кладезем маленьких сокровищ, но каждая деталь восхищала своей законченностью. Я предавался философским размышлениям об этих двух глобусах, блуждая взором по их изгибам: сколько миллионов лет понадобилось нашему виду, чтобы достичь такого совершенства контуров и пропорций?
Ягодицы моей возлюбленной имели ту особенность, что никогда не теряли форму и упругость: водрузив их в постель или на сиденье, Ребекка получала свое: они были по-прежнему твердыми, крепкими, лукавыми; настоящие буржуазные дамочки — уютные, игривые, толстощекие, деревенские барышни-хохотушки, пухлые милостивые богини, часовые на страже святилища, драгоценные прокладки, Сезам пещеры Али-Бабы с четырьмя десятками ароматов; нежные ласковые девчушки, гордость страны, низовья изобилия, перекликающиеся со своими близнецами спереди, две прекрасные кормы, прекрасные носовые части, прекрасные раковины, кузова без намека на деформацию, один справа, другой слева, но никогда не меняющиеся местами, всегда свежие плоды, пригодные к употреблению как зимой, так и летом, ибо совершенство всегда ходит парою. Главное же, этот зад излучал некое хорошее настроение, благожелательность по отношению к миру одушевленному и неодушевленному, приглашавшую к идиллическим союзам. Это были два ангелочка, готовых рассмеяться взахлеб, они и подшучивали над вами, и бросали вам вызов: самые враждебные народы с легкостью примирились бы под их улыбчивой звездой, ибо они воздавали по справедливости с той же непреложной верностью, с какой природа расположила их по обе стороны срединного рва. И когда лицо хмурилось, я обращался к основанию, уверенный, что обрету там дружбу и отраду. Когда мне хотелось есть или пить, когда меня терзали горе или боль, достаточно было воззвать к их светоносному теплу, тесно прижаться к ним, и все как рукой снимало. Между прочим, я заключил секретное соглашение с булочником моего квартала, и он выпекал мне хлеб в гипсовых формочках, снятых мной с ягодиц Ребекки, и каждый день мы поедали попку милой в виде ржаного или с отрубями, сухариков, бриошей и даже круассанов — по воскресеньям.
Ягодицы — это образ рая, символ изобилия, земля обетованная с молочными реками и кисельными берегами, поэтому и влекутся к ним верующие с бедняками. Не имея ничего столь восхитительного, я склонялся перед округлостями Ребекки и воспринимал их как центр моей жизни. Они были солнцем, источником, откуда я черпал познание. Этому любезному алтарю я приносил в жертву даже разум и постоянно давал ему новые имена, называя его Добрым Пастырем, Срединной Империей, Простушками, Причудницами, Натурщицами скульптора, Кумушками Любви, Метеорами, Плодородной бороздой, Аэростатами, Благоуханной грушей, а еще были Лорель и Арди, сестры Маркс, Том и Джерри, Бонни и Клайд и даже 39/40, поскольку от них у меня поднималась температура и, подобно двум блокам последней войны, они пробуждали во мне революцию. Ребекка со своей стороны даровала мне буколический титул хранителя ануса, пастыря клитора, сторожа ее небесного Иерусалима. Поэтому, лаская этот изумительный круп, я повторял свою вечернюю и утреннюю молитву с пылом фанатика, из его внушительного великолепия я сотворил божество, которому стал преданно поклоняться. И я уже не мыслил жизни вдали от его плотных стен, каждое мгновение меня должен был согревать их рассеянный свет.
Перед возлюбленной моей я ощущал болезненную скромность, ибо считал, что принадлежу к полу, лишенному благодати. «Я жалею мужчин, — говорила Ребекка, — они не ведают двух упоительных несчастий: материнства и наслаждения. Не вижу, чем могут они наверстать такой гандикап». Что такое оргазм? Один из способов, среди многих других, каким тело наше отвечает на чрезвычайное волнение. Приходилось верить, что мужское тело лишено сильных ощущений, ибо оргазмы мои были неизменными жалкими судорогами, чья амплитуда от раза к разу почти не менялась. Я стыдился своего угрюмого рациона в сравнении с ее удалыми поисками и умалчивал о своем слишком быстро утоленном желании, потому что оно означало момент телесной разлуки, возврат одиночества. Я презирал белые цветы, которые посылал в ее чрево, несчастный букет, дарующий мне удовольствие, но удаляющий от объекта его. И я стремился воздать должное наслаждению Ребекки как служитель радостей возлюбленной, вынужденно подражая изобилию ее чувств и рабски копируя самозабвение, поскольку сам их по-настоящему не испытывал. Увы, бедный пахарь этих розовых плодородных земель, никогда я не мог достичь высот ее исступленного восторга. Ребекка была, как говорится, натурой щедрой и богатой: дерево, отягощенное избытком плодов, изнемогающее под бременем своих желаний. Конечно, именно мы придаем такую ценность женской радости, привносим в нее нашу тревогу или наши слабости, ибо радость эта своей бесконечной властью частично обязана тому, что невидима. Однако Ребекка ничего не имитировала, не скрывала от меня ни одной из своих эмоций, выкрикивая их в минуту освобождения так, что у меня лопались барабанные перепонки. В музыкальном смысле ее эротизм был самым утонченным украшением, придуманным с целью обольстить меня: колдовская уловка, порабощавшая меня вечной монодией своего голоса. Я не мог избежать этих жалобных созвучий, то были долгие кошачьи концерты, которые начинались входной и кончались литанией, перезвоны воркующих звуков, вокализы, перемежающиеся с более хриплыми выдохами, мелизмы будоражащих аккордов, как во время большой обедни с певчими. У этой певицы пароксизмов любви в горле имелась своя гамма для каждого ощущения. Я приглушал как голос, так и тело, базар звуков и пугал и возбуждал меня, бесстыдные фанфары давали чувство, что ты на сцене, публику которой составляли весь дом, соседи и я сам. Она драматизировала любое мое объятие с театральной нежностью — столько же наигранной, сколько реально пережитой. Чтобы любить, она нуждалась в крайностях и чрезмерности, была более верна себе в подлинной искусственности, нежели в притворной искренности, от которой чувства опали бы, как воздушное суфле. Глаза же ее, в момент любви, становились зелеными, словно в ней взрывалось внутреннее солнце, осветляющее зрачки; а когда экстаз проходил, тяжелые веки медленно смаргивали, позволяя увидеть горящий, блуждающий взор, сводивший меня с ума.