— Да, товарищи! В шесть часов вечера мною получены сведения, что рабочие спичечной фабрики, часть литейщиков и часть кожевенников образовали отряд и под начальством двух курсантов укрепились на слободке.
— Какие патрули на улицах? — спросил кто-то.
— Это наши, — сказал Степанов, — я проверял.
Бриллиант, не меняя ни лица, ни позы, — он сидел, нагнувшись над листом бумаги, — одними только глазами дал понять, что он собирается сказать нечто важное, и, выдержав после обращения «товарищи» соответствующую паузу, начал:
— Товарищи, все то, что предпринято на случай осложнений, конечно, хорошо. Но надо отдать себе полный отчет в создавшемся положении. Выйти из него своими силами мы не сможем, а помощи ждать неоткуда. Обстоятельства в этом смысле сложились для нас крайне неблагоприятно. Поэтому я считаю, что мы должны все наши военные приготовления вести как можно более замаскированно и осторожно. А в качестве ближайшей и неотложной меры я предлагаю следующее: ввиду того, что партизаны никого к себе не пускают, и товарищу Степанову, например, удалось пройти к ним с трудом, я предлагаю завтра днем пригласить весь отряд — в обычном порядке, точно мы ничего не знаем об его поведении, — в театр, на концерт или спектакль, а перед спектаклем предложить товарищу Белякову, который как раз приехал к нам из Москвы, поговорить с полком и выяснить положение. Одновременно же предлагаю на случай, если полк придет в театр, но это удовлетворительных результатов не даст, принять меры к окружению театра и разоружению полка, чего бы это ни стоило.
Последнюю фразу Бриллиант произнес повышенным голосом с чеканно мужественной интонацией.
Спустя пятнадцать минут план Бриллианта начался осуществлением, пока в подготовительной своей части.
Степанов был назначен комендантом театра и устроителем концерта-митинга. Белякову, который жил в этой же гостинице, предложено было приготовиться к завтрашнему выступлению в театре, а передать партизанскому полку приглашение на концерт-митинг взяли на себя две девушки — Надя и Татьяна, сотрудницы политотдела дивизии, на днях приехавшие с фронта покупать карандаши.
К часу ночи все разошлись.
Степан вышел на темную улицу. Шумел во мраке ветер. Звенел стеклом в разбитом, кривом, два года не горящем фонаре.
Матрос прошелся вдоль улицы. Где-то сбоку совсем близко выстрелили. Он достал из заднего кармана револьвер и осторожно пошел на звук выстрела. Прошел шагов двести. Тишина. Никого. Тишина и ветер.
Но ночь была тревожна. В тишине чудились шаги, голоса, злые шорохи.
Опять зазвонили в церкви. Осторожно, нестройно.
Степанов, стиснув зубы, стоял, слушал, смотрел в тягостный ветреный мрак и, не зная, как излить горечь, боль, тоску, усталость и злобу, глубоко вздохнул и длинно выругался, в такт каждому слову покачивая головой и отплевываясь.
Начало светать.
Запел первый петух — пронзительно, по-идиотски резко и самодовольно.
Усталый надтреснутый свист паровоза ответил ему с вокзала. Прибыл поезд.
Вскоре побрели с мешками хмурые пассажиры. На безрессорном фаэтоне протащилась натыканная, как грибы, целая семья с подушками, тюками, чайниками и с худым ловкачом папашей во френче, беженцем-кочевником. Он с привычной зоркостью смотрел по сторонам, еще не совсем понимая, но уже нюхом чувствуя, что не вовремя прибыл в этот город. Грязная фуражка на его голове сама собою скорбно и странно надвинулась на лоб, и что-то сзади над ушами и теменем тревожно поднялось и изогнулось, как спина у насторожившейся кошки.
Степанов, около часу дремавший в одежде на неприбранной койке своей в том же «первом доме советов», встал, откашлялся и, пошатываясь от усталости, вышел в коридор. При утреннем свете — заросший, больной, издерганный бесконечными мытарствами, постаревший за время революции — он все же выглядел ненамного старше своих тридцати лет, но обычно ему можно было дать сорок. Пройдя несколько шагов и на ходу борясь с желанием спать, он направился к выходу, но вдруг остановился, что-то вспомнив. Постояв и подумав, он вернулся в коридор и постучался в комнату, отведенную сотрудницам политотдела Наде и Татьяне. Дверь оказалась незапертой. Матрос вошел. Девушки спали, укрытые солдатской шинелью.
— Товарищ, а товарищ! — разбудил он одну из них.
— Что такое?
— Ты вот что. Запрещаю вам идти в полк приглашать в театр. Не надо вам, значит, идти.
— Почему?
— Да потому. Артисты пойдут. Я пошлю. Поняли? Ну вот!
— Да почему же, товарищ Степанов?
— Приказываю — и все. Почему да почему! Потому что артистов никакая банда не тронет. Ихнего брата, артиста, даже всякая сволочь любит. В театр попозже придете. Там, может, нужны будете.
Он вышел в коридор, опять направился к выходу и снова вернулся. На этот раз в свой номер, где взял со стола листок бумаги, перо и чернила и со всем этим прошел на кухню. На кухне спешно поднималось с пола вместе с жиденьким тюфяком неимоверно растрепанное босое существо — одно из тех странных, жалких и беспризорных существ, которые водятся только в России на кухнях захолустных гостиниц и трактиров.
— Вот что, товарищ, — обратился к нему Степанов, — достань-ка ты мне кипятку, да поскорее.
Пока товарищ доставал откуда-то кипяток, Степанов тут же, на кухонном столе, писал следующее, старательно выводя каждую букву:
«Исполком Совета рабочих и крестьянских депутатов предлагает в порядке боевого приказа 1-му государственному театру сего числа (оставлено место для часа) мобилизовать лучшие силы и дать спектакль и концерт для находящегося в городе отряда партизан.