Они стали задавать ему вопросы. Спросили его фамилию, адрес. Он пытался слушать, что они ему говорят, но мало что понимал. Судя по лицам людей, окружавших его, с ними случилось что-то очень серьезное. Он не хотел отпускать руку Пиппо. Даже холодную и неподвижную. Он просил только об этом. Позволить ему держать сына за руку. Пусть они увозят его куда хотят, руку сына он все равно не выпустит. Видимо, они поняли, что он не уступит, и не стали настаивать. Распахнули обе створки задней двери, и он смог подняться вслед за носилками.
Они с Пиппо теснились среди одеял и ящиков с бинтами. «Скорая» тронулась с места. Сколько же раз он видел, как она мчится по улицам Неаполя? Сколько раз он съезжал на обочину, чтобы пропустить ее вперед? А теперь находился прямо в ней. Он не знал, куда они едут. Главное — найти место, где Пиппо сумеют помочь. Все остальное не имеет значения. В машине они вставили мальчику в рот трубку. Почему-то это его немного успокоило. Значит, не все потеряно, они делают, что положено, они помогут. Наверно, это будет долго и трудно, ему предстоят тревожные часы, даже целые дни, но это не важно, он не дрогнет. Он был полон решимости вызволить своего сына и забыть об этом дне, об этой улице, о толпе, с ее нездоровым любопытством, об этой «скорой», пропахшей кровью и бинтами.
«Скорая» остановилась. Через несколько секунд задние двери открылись, и его ослепил свет.
Он поднялся и вышел из машины. «Скорая» стояла во внутреннем дворике какой-то больницы. Он повернул голову, стал искать глазами вход, и вдруг увидел Джулиану. Она шла к ним. Он не сразу понял, что она здесь делает.
— Джулиана!
Она не ответила. Он хотел спросить, как она узнала, кто сказал ей, что они приедут именно сюда. Он не помнил, что сам же назвал полицейским имя своей жены и дал номер телефона, по которому ее можно найти.
— Джулиана. Послушай…
Он хотел обнять ее, но она шла не к нему.
— Джулиана!
Она не слышала его. Шла прямо к «скорой». Он посмотрел на нее. Помертвевшее лицо, хлюпающий нос, искривленные губы. Джулиана молчала. Когда она проходила мимо него, он сделал шаг навстречу, чтобы остановить ее. Хотел, чтобы она подошла, хотел обнять ее. Успокоить. Рассказать ей, как все случилось. Еще он хотел, чтобы они объяснили им, что будут делать с Пиппо. Но Джулиана не обратила на него внимания. Она вообще его не заметила. Никто из мужчин, что стояли возле машины «скорой», санитары, полицейские, не посмел остановить ее. Она поднялась в заднюю дверь «скорой», и тогда все услышали, как она застонала.
Опять это странное чувство. Он хотел было пойти за ней, но застыл там, где стоял, силясь понять, что вокруг него не так. А потом потихоньку в его голову закралась догадка, которая все больше и больше крепла, превращаясь в уверенность: Джулиана знает то, чего не знает он. Джулиана знает, в чем дело. Может, санитары что-то ей сказали, когда звонили по телефону и просили приехать как можно быстрее, а может, она поняла сама в тот самый момент, когда все и случилось, сработало материнское чутье. Но теперь все, наконец, очевидно: Пиппо умер. И он тоже это знает. Понял, взглянув на Джулиану. Иначе почему все эти люди словно оцепенели? Почему не перенесли Пиппо в больницу, не суетились, отдавая распоряжения, медлили? Почему они оставили Джулиану стонать в «скорой» и не успокоили, не сказали, что они сделают все, чтобы спасти ее сына?
Вот так он все и узнал. И стоял как столб, безвольный и понурый, в окружении людей, опустивших глаза от неловкости и сострадания. Он не должен был выпускать его руку. Вот об этом он сейчас думал. Только об этом. Не отпускать его руку. Никогда. Пока он держал руку Пиппо, его сын жил. Но когда он вышел из «скорой», отпустил ее. И он решил вернуться обратно, снова взять Пиппо за руку и сжать ее. Он шагнул к машине, но двое мужчин встали на его пути. Они не сказали ни слова, и вид у них был печальный, подавленный. Кто они такие? Почему не дают ему пройти? Почему он не может вернуться к сыну? Какое им до этого дело? Он хочет туда. Он нужен своему сыну. Чем он им помешал?
Они остановили его вежливо, но решительно. И ему пришло в голову, что они, видно, собираются сказать ему правду. Сообщить наконец, что никогда больше он уже не сможет прижать к себе сына, притронуться к нему, поцеловать, потрепать по волосам. Никогда. Они теперь разлучены. С сыном. Вот это он должен понять. Своего сына Пиппо он больше никогда не увидит, не притронется к нему, не поцелует в лобик. Сына у него отняли в одну секунду. И теперь все. Никогда. Он не обнимет его. Своего родного сына. Ноги у него подкосились, и он рухнул на землю.
III
На коленях перед моей могилой
(август 2002)
Я резко даю по газам. Рядом со мной продолжает скулить Кулаччо. Он никак не может опомниться. Не таким он представлял себе этот вечер. Но за одно мгновение все может измениться. Мне ли это не знать. Твоя жизнь, как ты представлял ее себе, вдруг оказывается перечеркнутой, и приходится смириться с тем, что отныне тебе уготованы одни страдания. Кулаччо задыхается, его рвет на сиденье. Но пусть не волнуется, от этой раны он не умрет. Я ведь сознательно не вспорол ему живот. Кровь стекает у него между ног и пачкает брюки. Ему страшно. Я знаю. Ему кажется, что здесь он и умрет в муках. Я знаю.
Мы едем. Маршрут я изучил вдоль и поперек. Этот день у меня отрепетирован до мелочей. Еду по улице Партенопе. Вдоль моря. Машина подскакивает на булыжной мостовой. При каждом толчке он громко стонет. Теперь мы спускаемся к порту. Он не задает ни одного вопроса. Только скулит и несет какую-то чушь. Боится, наверно, как бы я не прибил его. Зачем? Ему уже и так больно. На дороге полно ям. И для него это сущая пытка. А я не стараюсь их объехать. Теперь он вцепляется в бардачок, надеется, что ему будет легче, но тут же вновь начинает извиваться, как угорь. И это тоже мне известно. Я помню: сучишь ногами, корчишься, пытаясь избавиться от боли, но все бесполезно. И я тоже, я долго мучился — а отец кричал, плакал. Помню его белое лицо, он ничего не мог сделать и только изо всех сил прижимал меня к себе, чтобы я чувствовал, что я не один.
Я подумал, что, возможно, кровь Кулаччо капает на асфальт сквозь дно машины. Надо остановиться и проверить. Хорошо бы, чтобы так и было. Чтобы кровь его капала на мостовую в Неаполе. Чтобы она просочилась сквозь асфальт и разбудила отца. Стемнело. Слева от нас — мрачные здания, они хранят гробовое молчание, словно в городе свирепствует чума. Справа — огни порта и нескольких больших барж у причала, их блики играют на потном лице Кулаччо. Прямо плачущий клоун. Никто здесь не услышит его стонов. Да пусть даже и услышат. В этих кварталах не станут проявлять заботу о ближнем. Я не гоню машину сознательно. Хочу насладиться этим моментом. Слушаю клокотанье боли. Иногда замечаю краем глаза, как искажается его лицо. Вот и хорошо.
Мы проезжаем теперь мимо двух башен, что напротив площади дель Кармине. Именно здесь я родился. Говорю ему об этом. Он ничего не отвечает. Не знаю, услышал ли он и понял ли, что я обращаюсь к нему, повторяю еще раз: здесь, на этом газоне у подножия башенок. Он смотрит на меня круглыми глазами. По-моему, это напугало его куда больше, чем если бы я сказал, что сейчас добью его. Видимо, думает, что я не в себе. Ничего удивительного. Как я мог родиться здесь, у башен, возле пристани? На траве, среди пустых бутылок из-под пива, — тут спят наркоманы и бездомные под постоянный гул машин. И все же я сказал правду, именно здесь я появился на свет во второй раз. Конечно же, в первый раз я родился в больнице — из чрева матери, из ее горячего лона. Но позже я родился здесь и только потому, что так захотел отец. Сделал первый вздох, проглотив воздух этого двухполосного грязного шоссе, и, как при первом рождении, моргнул глазами, ослепленный светом, и закричал — этот воздух прямо обжигал мне легкие. Я помню все. Помню даже то, что было раньше. То, что приходит ко мне по ночам с воплями и тошнотой. Но об этом я не стану ему рассказывать. Это слишком долго. Может, и наступит такой момент, когда он поймет, кто я на самом деле. Хотя вряд ли — понять это невозможно — но все же он содрогнется, и до него дойдет кое-что, о чем я умолчал. А сейчас он решил попытать счастья, превозмочь боль и договориться со мной. Я его не слушаю. Наверно, он пробует вразумить меня. Предлагает деньги. Если только не взывает к моему милосердию. Он говорит, а мои мысли витают где-то далеко. Материнские глаза, жаркое тепло ее шеи. Это было так давно. Ее запах, заливистый смех. Мать меня отвергла. Бросила, поставила на мне крест.
По левую сторону от нас высятся два больших цилиндра из черной стали. Нависают над соседними зданиями своими бессмысленными остовами. Скоро придется взять правее и выехать из Неаполя на tangenziale[2].
Когда я включил поворотник, Кулаччо запаниковал. Он похож на паука, который внезапно попал на яркий свет. Я перестал кружить по улочкам и вообще выезжаю из Неаполя, — для него это плохой знак. Теперь я еду быстро. Tangenziale возвышается над городом. Мы проезжаем мимо делового центра — с полдюжины небоскребов, жмущихся друг к другу, откуда ни возьмись роща из серебра посреди грязи и нищеты. На дорожных щитах указатели на Бари и к амальфийскому побережью. Теперь я попадаю в лабиринт мостов, дорог, въездов и выездов. Каподикино. Следую указателям аэропорта. В темноте взлетает самолет и проносится над нами. Как бы поразились пассажиры, если бы командир самолета объявил им, что под ними автомобиль, где шестидесятилетний мужчина истекает кровью, как зарезанный поросенок. Я окружен людьми, они в воздухе, они на встречной полосе, и они никогда ни о чем не узнают. Да, наши жизненные пути пересекаются, но лишь на мгновение, а потом мы теряем друг друга уже навсегда.
Кулаччо в ужасе. Даже забывает о боли. Он заметил указатели аэропорта и теперь боится, что я затащу его в самолет. И куда, интересно, мы с ним полетим? Если бы он только знал, откуда я явился, ему осталось бы только молить о милосердии Божьем. Я съезжаю с tangenziale. Теперь мы едем вдоль кладбища, расположившегося на холмах. Вид у Кулаччо пришибленный, наверно, он думает, что я ищу место, где прикончу его. Я проезжаю мимо главных ворот кладбища. Не останавливаюсь. Мне нужно дальше, еще метров триста, там другой вход, поменьше, им давно не пользуются. Я ставлю машину перед старыми проржавевшими воротами. Я часто приходил сюда по ночам, чтобы представить, как все будет.
Я вытаскиваю Кулаччо наружу. Он падает на землю и какое-то время так и лежит, плача, как старуха, лицо в соплях, ноги в крови. Тут я его и оставляю. Он не убежит. Вынимаю из багажника ножницы по металлу и срезаю замок. С воротами пришлось повозиться. Их так долго не открывали, что они совершенно проржавели и просто вросли в землю. Я с яростью налегаю на них. Наконец они поддаются, образуя щель, в которую мы уже можем пройти. Теперь надо заставить Кулаччо подняться. Я железным голосом приказываю ему встать, и он действительно встает, несмотря на всю свою слабость. Мы заходим на кладбище. Надгробья похожи на очертания странных кораблей. Я не должен поддаваться страху. Мной не должны овладеть кошмары. Мне кажется, что памятники, мимо которых мы проходим, улыбаются нам. Я узнаю гнетущую тишину смерти. Мне все труднее дышать. Я должен сосредоточиться на Кулаччо и не думать ни о чем другом. Мы идем по аллеям, то и дело натыкаясь на кошек, которые бросаются наутек. Я иду за ним и подталкиваю его. Он часто спотыкается, падает. Меня это только радует. Я смотрю, как он с грехом пополам ковыляет впереди, и чувствую облегчение. Вот он, живой, реальный, со своей болью, со своей раной. Всякий раз, когда он падает, я, не церемонясь, поднимаю его и вновь толкаю вперед. Он дышит, как загнанный зверь. Странно, но я вообще ничего не чувствую. Я не свожу с него глаз, но не испытываю к нему ни жалости, ни отвращения, несмотря на то, что он плачет как ребенок.
— Это здесь.
Он останавливается, словно выполняя мой приказ. Оборачивается, оглядывается, ничего не понимает. Я показываю ему могильную плиту. Вот здесь. Я хочу, чтобы он встал на колени. Он смотрит на меня. Он похож на гиену, виляющую хвостом. Начинает говорить, бормочет, что не знает, кто я такой, но если он виноват передо мной… Я не даю ему закончить. Мы пришли. Я показываю ему надпись на плите и велю прочесть ее. Он со страхом смотрит на нее.
— Читай вслух, — добавляю я.
Хочу, чтобы голос его звучал в полную силу. Поначалу он молчит, не решаясь начать. Я пинаю его ногой, как собаку. Наконец он решается. «Филиппо Де Ниттис. 1974–1980», — читает он и всхлипывает. Он сам не знает, почему плачет: скорее всего, боится, что конец близок. Пытается хоть что-то вспомнить, но тщетно. Это имя, эти даты ничего ему не говорят. Ему хотелось бы узнать, кто я и за что собираюсь ему мстить, но он не решается спросить меня об этом. В этот момент перед моими глазами встают картины преисподней. Я хорошо все помню. Громадные пустые гроты, их оглашают лишь страдальческие стоны душ покойных. Лес, населенный гарпиями, где под ледяным ветром извиваются кривые стволы деревьев. Толпы переплетенных теней, вздымающих обрубки рук. Все это проносится у меня перед глазами, и в ушах стоит звон. Надо держаться. Я вновь думаю об отце. Своей силой воли он сумел согреть меня и вернуть к жизни. Хватаю Кулаччо за волосы и швыряю лицом на могильную плиту. Приказываю положить на нее руки. В это мгновение он думает — потому и совсем затих — что сейчас я убью его. Упираюсь коленом в его голову. Щека его, должно быть, трется о гранит могилы. Изо всех сил прижимаю его руку к камню. Правой рукой достаю из кармана нож и резким движением обрубаю ему пальцы — все, кроме большого. Он так дернулся всем телом, что я почти растерялся. Брызнула кровь.
— Вторую, — уже кричу я.
Он слышит, несмотря на боль. Умоляет меня остановиться. Я не слушаю его. Прижимаю его правую руку. Смотрю на нее. Вот этим указательным пальцем он нажал на курок. Нажал и выстрелил. Я снова пускаю в ход нож. Он кричит как оглашенный. Я поднимаюсь. Он валится рядом с могилой, прижимая к животу два бесполезных обрубка. Именно этого я хочу. На всю оставшуюся жизнь он превратится в калеку, у него больше нет рук, и он ничего не может. Он постоянно будет нуждаться в помощи. Ему придется униженно просить, чтобы ему помогли встать, причесаться, высморкаться. Ему понадобится сиделка, которая будет ухаживать за ним, скрывая брезгливость. Он не забудет меня. Будет вспоминать всякий раз, когда захочет просто взять что-то в руку и не сможет. Я буду сопровождать его до самой смерти. Я сведу его с ума. И если он задумает поквитаться со мной, если поднимет на ноги весь Неаполь, чтобы найти и убить меня, то быстро убедится, что все его поиски ведут только сюда, к этой могиле, возле которой он сейчас стонет. Он просто будет биться лбом об стенку, но так ничего и не поймет: меня зовут Пиппо Де Ниттис, и я умер в 1980 году.
Я оставляю его возле могилы лежащим, в полуобморочном состоянии. Он лепечет что-то невразумительное, несет какую-то околесицу. Сейчас я брошу его, пойду обратно к воротам, снова сяду в машину. Я в последний раз любуюсь этим зрелищем, чтобы запечатлеть его в своей памяти: могильная плита в пятнах крови. На ней — пальцы. Другие валяются рядом. Я наклоняюсь и два пальца беру с собой. Оставляю Кулаччо стенать от боли. Он не умрет. Во всяком случае, не от этого. Его скоро найдут. Отвезут в город, будут лечить, потом начнут задавать вопросы. Посетители ресторана «Берсальера» давно уже подняли тревогу. И хорошо. Он не должен умереть. Я поворачиваюсь к нему спиной. Я с ним закончил. Ночь теплая. Кровь пульсирует в моем теле. Сейчас я вернусь к машине и уеду. У меня впереди столько дел.
IV
Дороги одиночества
(сентябрь 1980)
[2] Окружная дорога (итал.).