— Сама-то, корова, жрет в три горла, а наши дети с голоду пухнут. Бесстыжая, немецкая помощница…
— Развели склоку, — сказала Маруська. — Позавидовали. Из глотки рвут. Ребятишки, идите, тута у меня есть немного сухарей. Бублики, конфеты… Вот кусочек колбасы.
Она оделила подошедших детей. Запасов не хватало, Любке и Людке тоже не досталось, они надулись от обиды. Нам с Рогдаем тоже хотелось есть. За два дня одной головкой лука не наешься. Мы же не деревянные человечки, не Буратины, чтоб одним сырым луком питаться.
— Бесстыжая, бесстыжая, что ни говори, — продолжала возмущаться старушка.
— Тихо! — сказала Маруська. — Цыц! У кого карточки с собой, давайте, сбегаю в магазин, возьму хлеба под свою ответственность. Не убьют, живучая, как кошка. Пусть двое со мной пойдут как свидетели — без директора не имею никакого права магазин вскрывать. Акт подпишем.
— Немец тебе составит акт…
— Составит, не составит, поживем — увидим, из-за вас запросто могут за ножку да на солнышко, если талонами за хлеб не отчитаюсь. Воровство откроется…
К всеобщему удивлению, карточек ни у кого не оказалось — забыли в буфетах, в кухонных столах, в карманах пиджаков…
— Выдай без карточек, — потребовали женщины.
— Не пойдет! — категорически заявила продавщица.
— Фашист придет, без карточек отоварит, — сказал кто-то в темном углу. — Наведет ревизию.
— Не моя печаль, — сказала Маруська. — Я перед директором в ответе, а не перед, фашистом.
Женщины заговорили разом.
Действительно, получалась полная нелепица — город горит, может, магазин сгорел, армия отступает… Чем хлебу пропадать, лучше его людям раздать.
Вспомнился боец Андрей Золототрубов с обгорелыми руками. Может быть, и он зря старался, жизнью рисковал, спасая пакгаузы от огня? Если город сдадут, спасенное от огня добро останется оккупантам. Зачем тогда спасать добро?
Женщины кричали, обступив продавщицу:
— Фашиста хлебом-солью встречаешь!..
— Давай ключи!
Неизвестно, чем бы кончился скандал, если бы не открылась дверь убежища и по лестнице не скатились люди. Женщины притихли. Прислушались. Минуту было совсем тихо, потом блеснуло, грохнуло и в окна-щели влетели камни, с потолка посыпалась каменная крошка. Люди попадали на пол. Крик, плач…
Ужасно сидеть в бомбоубежище! Хуже, чем под кроватью.
Никто не обратил внимания, когда зазвучала гитара…
Заиграла на гитаре тетя Люба. Звуки гитары вдруг заставили притихнуть людей, замолчать, не кричать от страха, встать с пола, сесть на скамейки, застыдиться своего страха.
Струны пели громко, их пение было неожиданным, властным и поэтому колдовским.
— Вот бабье! — сказал кто-то в темном углу. — Перешарахались и меня перешарахали.
Никто не ответил.
запела тетя Люба. Голос у нее оказался низким, грудным,
Трудно сказать, чем околдовала песня. Если прочитать слова на бумаге, не слушая музыки, они покажутся блеклыми, неинтересными, но тут, в подвале, где людей было как картошки в кладовой, когда вдоль улицы трещали по швам дома, когда грохот, как хулиган, врывался через щели-окна, каждое слово звучало с особым смыслом, светилось многоцветной красотой, успокаивало, бодрило и, самое главное, заставляло задуматься о том, что было прожито, что когда-то радовало, что необходимо было помнить, иначе утеряет смысл желание выжить, спастись и дождаться нового счастья.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
в которой появляется Хасан с балалайкой и уже знакомые стоптанные кирзовые сапоги.
Хасан, мой знакомый по военному госпиталю, вошел в бомбоубежище и закричал от двери: