Кто-то ломился сквозь кустарник. Отделенный Поздняев и с ним Пилипенко. Пилипенко тащил пулемет. Он шел и ругался, никого не имея в виду, его матерщина ни к кому не относилась, но самому, видно было, становилось от этого легче.
— Войне скорее бы конец… туды ее мать! Выспаться чтобы… Хорошенько выспаться…
— И все? — почти безразлично откликнулся отделенный. — Трепач.
— Важно не то, что я говорю. Важно то, что я делаю. Только это и важно. Остальное — тьфу! — сплюнул с ожесточением. — И пошел ты к едрени-фени.
Отделенный не ответил. Он ступал твердо, словно знал, куда идет. Гимнастерка широко разорвана от плеча до подола, рукав нательной рубахи оторван, обнаженная волосатая рука в кровавых потеках, ладонь перевязана этим рукавом, превращенным в бинт. Только два пальца открыты, большой и указательный.
«Еще двое. Шестнадцать…» Все, что осталось от роты, — горестно подумал Андрей. — А было восемьдесят три, с теми, с пулеметным взводом, с лодочниками, которых прислал комбат. Да эти, Данила, Саша, Мария. Восемьдесят шесть.
«Шестнадцать… шестнадцать нас, — больно стучало в мозгу. — А все равно рота…»
— Рота! — скомандовал он. Он хотел утвердить себя в этой мысли. Рота!.. — повторил. Он не знал, что приказать, что потребовать, что сказать. Конечно, он мог сказать, что вышло хорошо — и немца вот задержали, и переправу вовремя ухнули, и вот уцелели, не все, а всё же, и вот идем куда следует. А не сказал. Ничего не сказал.
Пауза затянулась. Вдруг подумалось Андрею, будто какая-то могучая рука убрала все, что было на свете, и только их, шестнадцать, забыла в этом глухом лесу, потерявшем начало и конец.
— Перевязать раненых.
Полянцев, Антонов, Рябов очень тревожили его. Как быть с ними?
— Мария! Где ты? — Андрей не сразу увидел ее.
— Я, товарищ лейтенант, — отделилась она от Саши, от Данилы, прикрытых раскидистой елью.
— Ясно же сказал: перевязать раненых, — жестко произнес Андрей. У Саши на голове, заметил он, чистый бинт, вместо вчерашнего серого, запыленного. «Успела…»
Мария уже шла к Полянцеву, с плеча неуклюже свисала санитарная сумка. Полянцев сидел, скрестив ноги, будто ждал ее.
Она постояла возле него, не представляя, что делать. Смотрела на его бескровное, холодное и потому казавшееся слишком спокойным, отрешенным от всего лицо. Глазные впадины полны тени, и в них невозможно долго смотреть. Это действительно ужасно, глаза без зрачков.
Мария раскрыла сумку. Запахло чем-то больничным, так сильно запахло, что заглушился хвойный и травяной дух. Она достала бинт, оторвала квадратик, свернула тампон и осторожно вытерла вокруг глазниц Полянцева присохшие капельки крови. Потом плотно обернула бинт вокруг его головы, прикрыв им глаза. Снова задумалась: что еще предпринимают в таких случаях? Лицо Полянцева стало расплываться: теперь Мария смотрела на него сквозь слезы, наполнявшие глаза, она переживала свою беспомощность.
Она повернулась, пошла к Антонову. И у этого — лицо восковое, такое, словно убитый лежал он под деревом. Без всякого выражения смотрел он на свои вытянутые ноги, на запыленные ботинки, на полинявшие обмотки, ставшие из зеленых грязно-серыми. Пилипенко расправлял под ним плащ-палатку.
— Сестричка. — Мария смутилась, в первый раз назвали ее «сестричкой». — Рана у него в этом, так сказать, месте, — Пилипенко сконфуженно взглянул на нее. — Ну… ты отворотись, я откачу штанину, прикрою то, чего тебе не надо. А тогда начнешь.
— Отойди, — решительно ткнула Пилипенко локтем. — Отойди. Не мешай!
Пилипенко послушно сделал шаг назад.
Мария подвернула почерневший от крови подол гимнастерки Антонова, расстегнула штаны. Показалось белое, как тесто, тело с большим рыжим пятном в паху — один цвет явно не подходил к другому и был лишним: зияла мясистая рана.
— Миленький, пошире ноги, пошире, вот так, я забинтую.
Мягкими, медленными движениями, чтоб не причинить боль, накладывала Мария повязку. И все-таки каждый раз, когда делала виток бинта, Антонов весь сжимался и судорожно втягивал в себя воздух.
— Потерпи, миленький, потерпи. — Мария кончила перевязку, застегнула Антонову штаны, поправила воротник на гимнастерке. — Скоро до врачей доберемся. И будет как надо…
Она сомневалась, правильно ли сделала перевязку, хорошо ли сделала. «Мама, помнится, делала так». Но то были пустяки, не раны войны.
— Послушай, сестричка. — Лоб Антонова покрылся холодным потом. Силы покидали его, он уже не мог шевелить не только ногой, но и руками и губами. — Послушай, — еле выговорил. Но на Марию не смотрел. Глаза выражали усталость, примиренность с тем, что произойдет через минуту, через час. Что произойдет, он знал, было видно, что знал. Взгляд его, полный безнадежности, ни на ком и ни на чем, что было вблизи, не задерживался, он прошел мимо, куда-то очень далеко, и, казалось, видел то, чего никто другой видеть не мог. — Ты в Пензенскую в случае чего отпиши. Матери. Антоновой, Пелагее Васильевне. В колхозе она. Доярка. Пообещай, сестричка.
— Сам, миленький, и напишешь. Когда поправишься.
Она не знала и того, что говорят в таких случаях.
Она перевязала бедро Рябову, перевязала руку отделенному Поздняеву ладонь его, загноившаяся, стала большой и широкой, как лопата.