Ему казалось, что только тело его приковано к этим стенам, заперто в тёмном склепе.
Душа его вместе с песней, свободная и могучая, облетает весь мир.
Опять шли дни за днями и за неделями недели.
Однажды старый сторож, сумрачный и молчаливый как всегда, открыл слуховое окно, чтобы поставить туда для узника хлеб и воду, но тот ещё не взял вчерашней. Это случалось и прежде. Сторож переменил остававшийся целые сутки запас на новый и ушёл. На другой день повторилось то же, на третий — вчерашнее оказалось нетронутым, на четвёртый — он уж пошёл наверх к мажордому короля Рожера. Толстый замковый управляющий выслушал его рассеянно и тотчас же забыл, о чём говорил ему старый солдат. Не до узников было сановнику: дело в том, что Рожер сам лежал на своей пышной постели, окружённый врачами и только что отысповедавшийся своему духовнику. Рожер не отличался особенною памятью и, разумеется, забыл при этом о заключённых, томившихся внизу, в тёмных склепах его подземелий. Да он и не считал это грехом. Он карал их вины, и только. Второй раз сторож уж не решался идти к мажордому; он знал, что его выгонят за это!.. Пища и питьё по-прежнему оставались нетронутыми в окне у поэта… Раз даже старый солдат крикнул ему что-то, но в ответ глухо послышалось только эхо…
Зов этот пропал для узника…
Он уж несколько дней лежал на своей скамье, широко открыв глаза в сумерки, сгустившиеся над ним. Он теперь не поворачивал головы даже к скупому лучу света, проникавшему в подземелье сквозь трещину утёса. Ему незачем было любоваться игрою этой жалкой радужной полоски, потому что весь он, со всеми его помыслами, воспоминаниями был затоплен таким ярким, таким ослепительным светом, какого до сих пор он не видал даже и тогда, когда дышал чистым воздухом гор на своей родине. Он широко раскрыл глаза этому свету, и улыбка блаженства застыла на его исхудавшем лице, пожелтевшем как старый, долго лежавший во тьме пергамент, губы его были полураскрыты, рука приникла к сердцу, точно удерживая его, чтобы оно своим болезненным трепетом не мешало этому счастью…
Бог вспомнил о своём певце и послал ему светлого ангела… Он стоял у его скамьи… Белые крылья его заслонили и серую массу столба с ржавым железным кольцом, и чёрные мерцавшие своими влажными изломами стены, и тёмные своды, где густился ещё мрак, отступивший тогда перед слабым лучом ворвавшегося в него света… Узнику казалось, что эти крылья горят каким-то светлым пламенем… Он знал, что белый ангел послан открыть ему двери этой темницы, что там, за этими крылами, ждёт его свобода, что стоит только ангелу поднять свой перст и коснуться дверей, и с них разом спадут железные замки и затворы, как с колыхнувшейся ветки падают дождевые капли…
— Пора! — молил он ангела, но тот кротко улыбался ему…
— Пора! — повторял он, чувствуя, что голова его горит, виски жжёт последняя капля оставшейся у него крови, сердце замирает в ожидании чего-то великого, что вот-вот сейчас должно совершиться таинство освобождения, которого, вздрагивая, жаждал каждый нерв, каждая фибра его тела…
Скоро узник не мог поднять руки, не мог шевельнуться на своём каменном ложе. Тело его так исхудало, так ослабело, сделалось таким сквозным, что не ему уже было удерживать вольную душу замученного певца… Только в голове его бродили мысли, и ему казалось, что не они сами рождаются в нём, а что это светлый ангел, сторожащий час его освобождения, говорит ему…
— Да, твоя песня не умрёт… Тебя забыли люди, никому из них не будет больна память о тебе; но то, что ты раз навсегда спел под тяжёлыми сводами королевского зала, переживёт тысячелетия и прозвучит из рода в род. В этих звуках будет жить и душа твоя, пока она не сольётся с общим торжествующим хором правды и любви. И тогда изменится мир, и всё, о чём грезили певцы, что толпа считала безумною мечтою, станет въявь живою действительностью… Придёт это время, и ты сам своей песнею приблизил его к измученному человечеству… Придёт это время, и тогда, тёмная и мрачная, сегодняшняя правда жизни уступить и отлетит назад словно кошмар при первых лучах яркого солнца.
— Что же будет тогда?.. — так же безмолвно спрашивает поэт.
Ангел, улыбаясь, говорит ему:
— Смотри!
Светлое ласкавшее взгляд пламя его крыл затрепетало, он протянул свой огненосный перст к стенам подземелья и коснулся их, и будто разом раздвинулись они отовсюду. Не поворачивая головы, не шевелясь, узник во все стороны видит это чудо… Стены раздвигаются всё шире и шире… Свод уходит в какую-то недосягаемую высь. Чёрные массы дикого камня словно распускаются в кроткой лазури благоговейного неба. Ещё несколько мгновений, и от утёсов этого подземелья не осталось ничего… Пропали стены, исчезла каменная колонна с ржавым кольцом своим, куда-то провалились растрескавшиеся плиты холодного пола, и сам он уже не на своей каменной скамье, а на широко распростёртых крылах светлого ангела… Боже, какой громадный мир раскинулся под ним! Сияющий, чудный и звучный…
— Смотри! — говорит ему ангел… — Где грозные замки феодалов?..
Поэт несётся теперь над вершинами каких-то гор… На них, охваченные отовсюду цепкою зеленью, ещё торчат печальные руины… Зубцы башен давно обвалились, рухнули казавшиеся такими несокрушимыми своды; стены, эти твердыни грозных когда-то феодальных властителей, лежат кругом кучами мусора, в которых шуршат только змеи, и, весело поблёскивая на солнце изумрудными глазками, бегают ящерицы… В башнях поселились совы и филины… Только одна ночь, рождающая кошмары, будит их, только одна ночь, окутывая эти замки своими туманами, даёт им до утра какое-то подобие жизни…
— Ты помнишь деревню, где плакал воспетый тобою народ?
Поэт ищет её…
Неужели она — этот чудный город, приютившийся у голубого ласкового залива, неужели эти кроткие волны к ней несут тысячи кораблей? Неужели счастливые, улыбающиеся и свободные люди — дети тех, что прятались от грозных очей сюзерена в свои дикие и бедные лачуги? А эти чудные девушки, эта молодёжь, вся полная веры и надежд…
И всё выше и выше несётся ангел, и всё шире и шире раздвигаются под ним границы счастливой земли. Но вдруг поэт услышал знакомый, острый запах, противный запах только что пролитой крови…
— Что это? — спрашивает он у омрачившегося ангела.
— Наследие, к счастью, последнее, от тёмной старины. Только оно одно удержалось здесь…
— Война?
— Да, она ещё живёт в мире, хотя и прикрывается пышными словами… Теперь люди защищают свои очаги от тех, которые тоже на словах огнём и мечем сеют великие заветы любви и правды. Инстинкты хищничества уже прикрываются кроткими заповедями. Они не смеют выходить на свет такими, какими жили при тебе… Но ты различаешь ли в общем голосе земли — крики битвы?.. Они тонут в нём, им не осилить дивного гимна вселенной… Прислушайся к нему.
И поэт прислушался.
Нестройные сначала звуки, показавшиеся ему такими, слагались в вдохновенные строфы… Одна за другой льются они:
— Тысячи поэтов после тебя пели эту песню… Их заглушали сначала грубые звуки литавр, бой барабанов и крики труб… Но они гибли, а на место их шли другие — и ты видишь, теперь в этом гимне освобождённой земли тонут когда-то победные девизы торжествовавшего и побеждённого зла…
И вместе с этою песнью всё выше и выше в недосягаемую лазурную высь подымалась душа поэта.
Старый Рожер умер…