— Раздевайся, — сказал Дауд.
Я разделась и легла на живот.
— Я не помню, который раз я ебу тебя, — сказал Дауд, — и я не знаю, почему это мне не надоедает.
— Потому что ты любишь меня, — ответила я.
— Не знаю, — честно ответил он. — Но если ты будешь трахаться с другим мужиком, я убью тебя.
— It’s okay, — сказала я.
После того как Дауд трахнул меня третий раз и лежал, влепившись носом в мои груди, я от скуки протянула руку к самому ближнему ящику и, к своему изумлению, вытащила из него полуметровый фаллоимитатор, который был пронизан резиновыми венами. Дауд очень разволновался при виде моей находки, и мы, вскочив с Любиной постели, начали обшаривать остальные ящички.
Большинство из них были забиты какими-то таблетками, гнусного вида флакончиками и автоминетчиками, а в одном мы обнаружили плетку и два собачьих ошейника.
— В аду нам гореть, — мрачно сказала я, когда мы перерыли все и сидели, голые, в окружении всех этих омерзительных предметов.
— А что такого? — спросил Дауд, взвешивая на руке искусственный член.
— Ничего, — ответила я. — Тебя уже вряд ли удастся чем-то удивить.
— Что хорошего? — печально спросил он. — Мне иногда снится, что я еще ребенок и ни с кем не спал. Это такое счастье — думать о женщинах, не зная их, быть в кого-нибудь влюбленным.
Я подумала о том, что, в сущности, Дауд прав, и нет во всем этом гребаном мире никого счастливее человека, который молод, полон иллюзий и не изведал испепеляющего разум разврата. И нет никого прекраснее женщины, которая не ебется, пьяная, с арабами, а растит в целомудрии ребенка, рожденного в муках, но для любви. Я подумала о том, как, наверное, безмятежны те, кто не встретил на своем скорбном пути растленную гадину, кто смог противостоять пороку, кто работает, смахивая со лба капли пота, а не сидит на промятой койке с побелевшими от кокаина мозгами и рассматривает фаллоимитаторы.
Мысленно я соглашалась с тем, что винить мне, собственно, некого, потому что развратные твари умеют различать друг друга даже в самой густой толпе, тянутся друг к другу и в конечном счете слепляются в один омерзительный, копошащийся ком. И наверное, единственным путем, дававшим надежду вырваться из этого кома, был путь радикальной ломки собственного сердца, преодоления своей злой воли и возвращения к Богу в раскаявшемся стаде других, изгнанных из рая Адамов.
В те страшные времена, когда я сожительствовала с Даудом, могла ли я сохранить надежду на то, что после всего, чем я занималась, — после танцев перед сотнями похабных арабов, после курда и героина, после хозяина магазина в Абу-Даби, Гасана, Роберта, шестидесятилетнего индуса, с которым я переспала и мгновенно забыла его имя, — могла ли я, имея за плечами такой шлейф бессмысленных и отвратительных дел, рассчитывать на то, что не Дауд, а какой-нибудь добрый и порядочный мужчина полюбит меня и захочет связать со мной свою мирную жизнь? Понимала ли я, как в действительности выгляжу в глазах основной массы нормальных людей, а не шайки сумасшедших сук, которые являлись моим тогдашним окружением? Приходило ли в мою безумную голову, которая, впрочем, была уже не головой, а какой-то тупой, размягченной виски квашней, что единственный мой шанс изменить свою сраную жизнь — это уехать на другой конец мира, потому что ни один приличный мужчина (если он, конечно, в здравом уме) не будет не то что жить со мной после Дауда, а побрезгует даже заговорить?
Самое страшное было, пожалуй, в том, что я действительно не могла узреть за килограммами косметики и дорогими шмотками свое истинное, кошмарное лицо, и, как многие другие, как Люба, моя сестра, Азиза и миллионы прочих уродов в этом мире — паноптикуме уродов, я верила в то, что уже скоро все закончится, я выйду замуж, рожу ребенка и, выпивая с мужем на веранде небогатого загородного домика, буду преимущественно молчать, опасаясь, как бы с языка не сорвалась чудовищная, блядская брань. Разумеется, временами, когда мы с Даудом ругались и он крушил фарфоровые вазы, а я, рыдая, запиралась в шкафу, мое истерзанное растлением сознание озаряла простая и жуткая мысль, что я просто не доживу до воплощения собственных благих грез, что сдохну в грязи и бреду от какой-нибудь непристойной болезни или лихого, пьяного удара по башке, но четыре бутылки виски в день были вполне эффективны для того, чтобы примирить мою душу с ее имманентным ничтожеством.
В спальню без стука зашла моя сестра и спросила, долго ли мы еще будем тут сидеть, а то им с Любой скучно. Мы пошли в душ, где еще раз трахнулись, потом неторопливо оделись и направились в dinings.
— Я полагаю, никто не хочет спать? — Люба принялась снова крошить кокаин.
— Нет, — сказал Дауд. — Когда останется мало, можно будет покурить его, — добавил он, одобрительно наблюдая за Любиными движениями.
Мы снова понюхали, и Люба объявила, что ей в голову только что пришла одна замечательная мысль.
— Вот что я предлагаю, — сказала она. — Времени у нас до хрена, и до хрена виски и кокаина. Пускай каждый расскажет другим самую жуткую и невозможную историю, которая случилась в его жизни, и ничего не будет скрывать.
Все одобрили Любино предложение, но впали в неизбежный ступор, решая, кто будет рассказывать первым. Тогда мы бросили жребий, и выстроилась последовательность, при которой первой должна была изливать душу моя сестра, затем Люба, после нее Дауд и только потом я.
Моя сестра покраснела, зачем-то взяла сигарету, потушила ее, сделав три затяжки, и смущенно начала:
— Мне было двадцать два года, и у меня был друг по имени Зоран — мы даже хотели пожениться, но после того, что произошло, он решил этого не делать. Мы жили в Белграде, когда в нем еще можно было жить и ходить по улицам, не сваливаясь через каждые десять метров в воронки от снарядных разрывов. Конечно, денег было мало, но что-то мы все-таки зарабатывали, и, когда наступило лето, решили съездить на неделю в Черногорию — меня всегда неодолимо тянуло к морю. И вот мы взяли напрокат машину и понеслись на ней по горам абсолютно пьяные, потому что все сербы, в сущности, алкаши и очень импульсивны. За время путешествия мы выкурили два блока сигарет и, постоянно останавливая машину в молочном горном тумане, трахались в кустах, а один раз, на рассвете, увидели оленя. Не знаю почему, но этого оленя я запомнила на всю жизнь. Он стоял в нескольких метрах от нас, на самом краю ржаного поля и, подняв голову, нюхал мокрые листья. Его рога были черными и узловатыми, как вырванные из земли корни, и в каждом его движении жила удивительная для человека безмятежность. Тогда я подумала, что, если когда-нибудь Господь простит меня и отведет в рай (в принципе я уже начала сомневаться в возможности этого), я узнаю это место и увижу оленя, застывшего с поднятой вверх мордой у дерева, на самом краю ржаного поля.
Мы сделали шаг в его направлении, — очевидно, находясь под властью того непостижимого, грустного беспокойства, которое люди всегда испытывают при виде диких животных, — и олень спрятался за деревьями. Мы вернулись к машине и молчали всю дорогу до отеля, где сняли номер.
На следующий день мы уже были у моря — Зоран плавал, а я в основном лежала на солнце, потому что боялась акул. Все было просто замечательно, пока он не познакомился на пляже с какими-то дрянными людьми: парень и девушка, они жили в соседнем отеле и посчитали, что мы составим им отличную компанию для походов в казино и ночные клубы. Сказать по правде, в Белграде я больше года проработала официанткой в ночном клубе и скорее позволила бы убить себя, чем снова появиться в подобном месте.
Вечером Зоран долго уговаривал меня пойти с ним в какое-то гнусное капище под названием Pip, но я сказала, что лучше лягу спать. Я действительно собиралась лечь спать, но, когда он ушел, прилично выпила в одиночестве, и меня начали одолевать мрачные сомнения в его верности и искренности. Я придвинула к себе телефон и начала набирать номер его мобильника, но, видимо, в пьяном бреду нажала не ту кнопку и попала в подсобное помещение отеля, где нажирались разносчики чемоданов — кстати сказать, люди, стоящие на самой низкой ступени в иерархии гостиничной обслуги. Разумеется, Зоран знал русский, потому что я не говорю ни на одном языке, кроме русского, а если и возникали какие-то недоразумения, я в принципе была в силах понять то, что он говорил по-сербски.
Какой-то мужчина взял трубку, и я начала кричать: «Зоран, мать твою, какого хрена ты мне врешь, что ты в ночном клубе, если я не слышу никакой музыки?» Мужчина ответил мне, что он не Зоран и ни разу в жизни не был в ночном клубе. «Сука, ты что, издеваешься? — спросила я. — Я сижу одна в этом долбаном номере, а ты пялишься с какой-то очередной шлюхой?»
Конечно, меня подвело то, что этот человек говорил по-русски и приблизительно на том же уровне, что и Зоран. Минут через сорок я все же сообразила, что разговариваю с кем-то другим, и спросила, как его зовут. Оказалось, его зовут Лоуренс и он служит боем в этом поганом отеле. Я спросила: «Лоуренс, а кто ты?» — и он ответил: «Я — Бог, и я знаю тебя лучше, чем ты думаешь». Разумеется, все время, пока мы разговаривали, я продолжала пить — кажется, я пила лозу, кошмарную сербскую водку, — и, когда он попросил меня рассказать о себе, я рассказала ему все. Я рассказала, как в пятнадцать лет трахалась со старым уголовником, который срал прямо в нашу кровать, я рассказала, как делала аборт, предварительно выжрав два литра водяры, как проиграла в карты свою девственность, как обворовывала свою мать, как ела дешевые гамбургеры, принимала наркотики и развлекала в сауне старых хачиков, и тогда он спросил: «И что же ты собираешься делать после всего этого?» Я ответила, что собираюсь выйти замуж и продолжать в том же духе, а он сказал: «Ты не хочешь изменить свою жизнь?» «Знаешь, Лоуренс, — сказала я, — сейчас я хочу трахаться, а не менять свою жизнь, потому что знаю, что каждый раз, когда я хотела трахаться, мне это удавалось, а когда я собиралась измениться и начать новую жизнь, все это оборачивалось полной хуйней». «Если ты этого хочешь, я могу прийти к тебе», — сказал Лоуренс. «В этом нет ничего плохого, — я подлила себе еще немного лозы, — но я не хочу, чтобы в мою дверь постучали и на пороге оказался жирный старый ниггер», — ответила ему я.
В это невозможно поверить, но, когда я, шатаясь и сплевывая на ковер, дошла до двери и открыла ее, за порогом действительно стоял жирный старый негр с почерневшими зубами, который втолкнул меня в комнату и произнес очень странную фразу. «Ты поймешь меня только таким», — сказал он, и мне не хочется вспоминать то, что началось потом.