Ребров сидел на своей табуретке со старательной неподвижностью. Андрей впервые почувствовал к нему некоторую симпатию.
— Знаете, хватит.
— Что — хватит? — Ребров переспросил настороженно, ожидая какого-то подвоха.
— То, что вы мне больше не нужны.
— Уже? Совсем все?
Андрей ясно видел, что Ребров сейчас высчитывает, сколько этот рвач-художник взял с него за час работы над его портретом. И считает себя обманутым. Ну и пусть — не симулировать же работу, если она уже закончена.
— И можно взять?
— Нужно еще, чтобы вы высохли. Тогда и возьмете.
— А посмотреть?
— Это — пожалуйста.
Ребров осторожно подошел — как к незнакомой собаке. И сразу видно стало, что он совершенно разочарован и считает себя обманутым. Если бы он имел дело с клиентом в телеателье — он бы сейчас показал! Но здесь он был на чужой территории, он что-то слышал, что современная живопись — штука непонятная, противоположная фотографии, и боялся сказать что-нибудь невпопад. Он понимал, что обманут, и не решался предъявить претензии.
А Андрей смотрел — и портрет нравился ему все больше. И все усиливалась уверенность в своей правоте. И Ребров-то показался более симпатичным только потому, что все же было в нем что-то общее с портретом — и это общее отчасти примиряло с натуральным Ребровым. Андрей знал совершенно точно, что не изменит в портрете ни одного мазка. А если Ребров все же переборет робость и откажется платить — черт с ним! Деньги сейчас очень нужны, но можно как-нибудь выкрутиться, а зато удастся портрет выставить. И уже больше хотелось выставить, чем сбыть: пусть видят, что у Державина выходят не только северные пейзажи! Андрей чуть ли не пытался мысленно внушить Реброву мысль о бунте.
— И когда же платить?
— Когда придете забирать. После того как совсем высохнет.
Ребров все же собрал всю свою решимость и отважился спросить:
— Разве похоже? У меня и щеки-то круглей, и глаза разные. С детства все знают, что разные: синий и карий. А у вас тут одинаковые. Какое же это сходство?
Андрей ответил почти грубо:
— Настоящее, вот какое… Но как хотите. Переделывать я ничего не буду, а вы можете отказаться. Аванса не платили, так что никаких убытков. Только вот время. Отдельным натурщикам платят пятьдесят копеек в час. Я вам заплачу, если портрет не устраивает.
Нет, не поддался — улыбнулась выставка.
— Что вы, нет-нет, я только спросил. А когда он высохнет?
— Через неделю приходите. На тройнике высохнете быстро.
— Как это «на тройнике»? Электричеством, что ли, сушить? Вроде как феном? Так поставьте отдельную розетку: от тройников — знаете… Да у вас, я смотрю, вообще проводка — гниль одна.
— Это правда насчет проводки. Но сушить я вас буду без всякого электричества. Это наши фокусы: растворители разные смешиваем, тройник и получается. Помните, вы запахи не одобряли?
— А-а. Значит, ровно через неделю? В это же время?
— В это же.
У самой двери Ребров приостановился:
— А мы вчера про вас в «Вечерке» читали. Моя раньше сомневалась: что за художник? Настоящий ли? А я ей вчера и показываю: видишь, про него даже в газете статья, про моего художника! А сами вы читали?
— Читал, читал.
— Приятно, когда в газете фамилия. Про наше ателье тоже была статья, но меня не упомянули. Заведующий на меня держит зуб, потому и не дал в списке среди лучших мастеров, хотя я любой аппарат — хоть импорт, что из загранки привозят. Уходить я тогда хотел, да уговорили. Так, значит, я через неделю?
Во как! Оказывается, не случись статья, может, и не примирился бы Ребров со столь грубым несходством. Где найдешь — где потеряешь?