В ноябре 1908-го Лев Борисович приехал в Майком. Хотел добиться пересмотра своего дела, чтобы иметь возможность жить с семьей. Но ему было отказано, и он вернулся в Баку.
В сентябре того же года в Баку приезжала Вера Константиновна с детьми. Василий Федорович взял отпуск. Поехали по Каспийскому морю, Волге, побывали на его родине — в Саратове.
Наезжал дед Андрей. Так его звали все Соловьевы и Женя — тоже. Когда он уедет в Москву, в Университет, почти в каждом письме Соловьятам непременно станет передавать привет деду Андрею. Андрей Андреевич Жулковский (1853–1917) ничьим дедом не был. Судьба его необычайна, хотя достаточно характерна для профессионального революционера той поры. Он был сыном польского дворянина Анджея Жулковского, который верой и правдой сорок лет отслужил в русской армии. Участвовал в Отечественной войне 1812 года, дошел до Парижа. Воевал на Кавказе, где потерял ногу и глаз. В отставку вышел в чине полковника, и «на кормление» получил должность городничего в Вятке. Женился на сироте, которая была на тридцать лет его моложе. Родили восемь детей. Андрей был самым младшим, любимым.
Родился он с «заячьей губой», его плохо понимали, что отложило отпечаток на всю его жизнь. Гимназию он кончал экстерном — письменными работами. Уехал было в Петербург продолжать образование, но ни в одно высшее учебное заведение его не приняли. Пошел работать на Путиловский завод разнорабочим. И очень скоро, благодаря необыкновенным способностям, точности глаза и твердости руки, стал непревзойденным мастером в самой тонкой и ответственной работе нарезке дул пушек.
Здесь Жулковский включился в революционную работу. Неоднократно арестовывался, высылался на поселение, бежал. В одной из ссылок он оказался вместе с Александром Поповым, будущим автором «Железного потока» А. С. Серафимовичем. В последнюю ссылку попал в Шушенское, где в это время находился Вл. Ульянов. Бежал и из Шушенского.
В 1899 году он появился в Майкопе, поступил работать на Лесопильный завод. Вскоре наладил связи с местным подпольем города и встал во главе его. Особенно близко он сошелся с доктором Соловьевым, в доме которого подолгу жил, в доме которого в 1917 году умер. «Дед Андрей, — вспоминала Н. В. Григорьева, — сделался фактически членом семьи В. Ф. Соловьева. (…) Мы, дети, очень любили его за веселость, умение вместе с нами организовывать всякие праздники, ёлки, масленицу, когда из ничего возникали вдруг какие-то костюмы. Нам в голову не приходило, что это уже сложившийся революционер. У него был один из первых номеров партбилета. Чувство юмора у него было великолепное, и он забавно рассказывал о делении партии социал-демократов на «беков» и «меков». (…) Мы не понимали, почему дед Андрей вдруг исчезал из Майкопа, потом снова появлялся, о чем-то с глазу на глаз беседовал с отцом во время загородных прогулок».
Постепенно Женя обрастал новыми друзьями среди реалистов. Соловьята тоже одна за другой поступали в гимназию. Круг знакомств расширялся. Входили в его жизнь и взрослые — учителя.
Василий Соломонович Истоматов, преподаватель математики, был директором училища со дня его основания. Человек большой культуры, «высокой чести и гуманности, — как написала мне Варвара Васильевна в одном из писем 1981 г. — Евг. Льв. всегда вспоминал его горячо, с уважением и удивлением. Василий Соломонович собрал группу талантливых и любящих свое дело педагогов, не боялся брать политически неблагонадежных (отец Юры — Вас. Алекс. Соколов, Драстомат Яковл. Тер-Мкртчян)». «Женя Шв. всегда высоко ценил всю семью Соколовых, — писала она в другом письме, — и интересовался их жизнью. Он не раз отмечал царивший в семье Соколовых дух уважения друг к другу — всех её членов, сдержанность, порядочность и внимательность друг к другу, и вообще к людям. Вас. Солом. и Вас. Алекс. дружили. Вас. Солом. запросто приходил на садовый участок Соколовых под Майкопом, и оба они подолгу беседовали, как старые, умные, многоопытные люди. Женя Шварц часто бывал на участке Соколовых и охотно их вспоминал».
Сохранилась фотография, снятая на садовом участке Соколовых. Сюда в одну из воскресных прогулок пришла большая группа преподавателей и учеников. Среди них, помимо всего семейства Соколовых, Варя и Вася Соловьевы, Василий Соломонович Истоматов и его сыновья Павлик и Жорж, с которым очень быстро подружился Женя Шварц (в студенческих письмах из Москвы он постоянно будет интересоваться «малышом Жоржиком», ибо «малыш» со временем станет очень высоким, краснощеким, красивым юношей); учитель закона Божия Семенов и его дети; и, конечно же, Женя — между В. С. Истоматовым и Надеждой Александровной Соколовой.
О классных занятиях, о некоторых других учителях и о «шуточках» Шварца достаточно образно написал его соученик Александр Агарков: «Женя отдавал преимущество литературе и истории. Во время уроков мы в классе не шалили — за исключением французского языка и Закона Божия, т. к. «француз» (швейцарец) едва говорил по-русски, а кроткий законоучитель не умел вообще поддерживать дисциплину в классе. Вот, кстати, один из Жениных нумеров. «Француз», Яков Яковлевич Фрей пишет на доске перевод на русский язык. Он нервничает, т. к. только что, войдя в класс, стирал с доски большую, нарисованную цветными мелками сову, рисовавшуюся там всегда перед его уроком. Я. Я. попробовал перевернуть доску на обратную сторону, но и там была другая сова. Он волнуется, спешит и пишет «царь Александр» с прописной буквы. В одно мгновение Женя импровизирует в голове сценку и при помощи товарищей всего класса распространяет свою идею. Как один человек, класс по сигналу Жени встает и, стоя «смирно», исполняет государственный гимн. Француз в недоумении таращит глаза и добивается, в чем же дело? Ответ ясен: «Вы оскорбили царя, написав его имя с маленькой буквы на глазах всего класса! Мы должны немедленно доложить инспектору — ведь за это полагается каторга!» Мы начинаем выходить, француз со слезами на глазах бежит вслед и уверяет, что это ошибка… В конечном счете мы возвращаемся в класс, а бедный «француз» боялся даже пожаловаться или рассказать о случае в учительской. Все же классный наставник как-то узнал (фискалы, как большая редкость, все же случались) и нам здорово попало».
Зато очень скоро Женя подружился с сыном «француза», своим тезкой, Женей Фрейем. Фрейи были, действительно, французами, только швейцарскими. Какими судьбами они оказались в Майкопе?.. Женя в России окончил медицинский факультет, женился, а перед самой революцией Фрейи вернулись на родину. Там Женя стал известным врачом, профессором.
На первенствах мира и Европы по футболу в сборной Швейцарии выступал полузащитник по фамилии Фрей. Может быть, это их потомок?
Но более других сверстников Женя Шварц подружился с Юрой Соколовым. Соколовы приехали в Майкоп в 1906 году и поселились во флигеле Соловьевых, где раньше Василий Федорович вел прием больных. Это был каменный домик, выходящий фасадом на Георгиевскую, а «тылом» в сад Соловьевых. Их было три брата — Сергей, Георгий и Алексей — по старшинству, и сестра Надежда, самая старшая. Юра пришел в тот класс, где уже учился Женя, и они быстро сошлись. Вероятно, они почувствовали друг в друге родственные — художнические — натуры. Юра уже тогда был прекрасным рисовальщиком. «Еще в дошкольном возрасте Юра рисовал портреты своих близких с полным сходством, — вспоминал его младший брат Алексей. — На свои необыкновенные способности к рисованию он смотрел как на что-то само собою разумеющееся. (…) Однажды, когда ему было лет 15 или 16, он начал проводить карандашом вертикальные линии на листе бумаги. Приблизительно менее миллиметра одна от другой. В нужных местах он делал утолщения на линиях и получился портрет женщины без малейшего изъяна. Насколько я помню, примерно в эти же годы он сделал карандашный рисунок улитки, которая с большой скоростью мчалась по дороге. Видно было, как ей на повороте приходилось наклоняться, как это делают мотоциклисты на вираже. Все это он делал мимоходом, шутя. По-настоящему серьезно он начал относиться к рисованию, только когда, будучи студентом естественно-исторического факультета Петербургского университета, поступил в «Школу живописи поощрения художеств». Вскоре появилось решение, не знаю чье, перевести его без экзаменов в Академию художеств».
«Они были очень дружны, — говорила Наталия Васильевна. — И Юра первым сказал нам, кто есть Женя. У нас дома должна быть первая поэма Жени. Юра читал нам куски из неё, оценивал».
Есть несколько фотографий, на которых их трое — Юра Соколов, Шварц и Женя Фрей. На каждой разные подписи, сделанные Шварцем. На той, что хранилась в семье Григорьевых, помимо автографов, значится: «3 дурака. Сильно комическая». А на майкопской: «смишно чивойто» и дата: «1.VII. 1912 г.». Хотя ничего комического или смешного в них нет — перед объективом расположились три красивых юноши, позы их просты и естественны.
В более поздних воспоминаниях Н. В. Григорьевой, ретроспективно, зная смысл и значение писательского вклада Шварца в мировую литературу, она скажет, что их группу «объединяло пока ещё неосознанное понимание сущности Женьки», но вновь выделит в нем общительность, проказливость, его выдумки и розыгрыши: «Примерно с 1908—09 года между нами, девочками, и Женей Шварцем, Юрой Соколовым и Сережей Соколовым начали складываться и сложились совершенно особые отношения. Они сохранились на всю жизнь. Мы никогда не говорили о них, но это были отношения какой-то сдержанной нежности, уважения и доверия. Каждый был нужен друг другу, каждому нужны были мы все вместе, и всем нужен был каждый из нашей маленькой компании. (…) В этой нашей, пока ещё очень счастливой и веселой группе нас всех объединяло пока неосознанное по-настоящему понимание истинной человеческой сущности Женьки. Это был удивительно веселый, общительный, проказливый мальчик, выдумщик на всякие интересные дела, великолепный имитатор любого голоса, особенно собак, потешавший нас до слез. Но, вместе с тем, мы видели в нем большого несмышленыша в быту и как-то все вместе, не сговариваясь, взяли на себя охранительные функции.
Мать завела такой порядок в нашем доме. Когда приходили отец и сын Шварцы, нам вменялось в обязанность осмотреть и починить их верхнюю одежду, пришить пуговицы, зашить карман и т. д., то же проделывалось и с пиджаком и Жениной форменной рубахой». Варвара Васильевна Соловьева прокомментировала это место воспоминаний старшей сестры следующим образом: «Все это несколько преувеличено. Лев Борисович был красивым элегантным мужчиной, следящим за своей внешностью ревностно. А вот у Жени прорехи действительно случались».
Сам же Женя в ту пору ощущал себя несколько иначе. «К этому времени, — писал он, — стала развиваться моя замкнутость, очень мало заметная посторонним, да и самым близким людям… Но самое главное скрывалось за такой стеной, которую я только сейчас учусь разрушать. Казалось, что я весь был как на ладони. Да и в самом деле — я высказывал и выбалтывал все, что мог, но была граница, за которую переступить я не умел. Я успел отдалиться от мамы, которой недавно ещё рассказывал все, но никто не занял её места. (…) Я знал и уже примирился с тем, что лишен музыкального слуха. У меня был ужасный почерк. Я худо рисовал. Я не мог играть в лапту, ударить по мячу палкой мне никогда не удавалось. Я не мог играть в чижика. Зато игры без правил, которые выдумывались тут же, — в разбойников, в японскую войну, в моряков играл я наравне со всеми. (…) Все перечисленные недостатки меня не огорчали, а злили. Я считал игры, требующие ловкости, дурацкими. Мой почерк не смущал меня. Да, я рисовал плохо, но с наслаждением, иногда целый вечер рисовал корабли, морские сражения, купающихся людей, солдат, сражающихся с японцами, и это было часто не менее интересно, чем читать. Только отсутствие музыкального слуха все больше и больше огорчало меня. Я любил музыку все безнадежнее и сильнее, и глядел на людей, поющих правильно, как на волшебников».
В Майкопе к Жене пришла первая любовь. Впервые он увидел Милочку вскоре после переезда их семьи сюда.
— Это событие произошло в поле, между городским садом и больницей. Перейдя калитку со ступеньками, мы прошли чуть вправо и уселись в траве на лужайке. Недалеко от нас возле детской колясочки увидели мы худенькую даму в черном, с исплаканным лицом. В детской коляске сидела большая девочка, лет двух. А недалеко собирала цветы её четырехлетняя сестра такой красоты, что я заметил это ещё до того, как мама, грустно и задумчиво качая головой, сказала: «Подумать только, что за красавица». Вьющиеся волосы её сияли, как нимб, глаза, большие, серо-голубые, глядели строго — вот какой увидел я впервые Милочку Крачковскую, сыгравшую столь непомерно огромную роль в моей жизни. Мама познакомилась с печальной дамой. Слушая разговор старших, я узнал, что девочку в коляске зовут Гоня, что у неё детский паралич, что у Варвары Михайловны — так звали печальную даму — есть ещё два мальчика: Вася и Туся, а муж был учителем в реальном училище и недавно умер. Послушав старших, я пошел с Милочкой, молчаливой, но доброжелательной, собирать цветы. Я тогда ещё не умел влюбляться, но Милочка мне понравилась и запомнилась… Хватит ли у меня храбрости рассказать, как сильно я любил эту девочку, когда пришло время?
Думается, что сумел. Поэтому вновь предоставляю слово самому Шварцу: «При каждой встрече с Милочкой я любовался на неё с таким благоговением и робостью, что подумать не смел заговорить с нею или хотя бы поздороваться… Однажды мы, гуляя, встретили все семейство Крачковских. Старшие разговорились, а я не мог сказать ни слова Милочке. А она и не думала обо мне, она сидела, строгая, размышляла о чем-то своем, глядела прямо перед собою своими огромными серо-голубыми глазами. Её каштановые волосы сияли, словно ореол над прямым лбом, две косы лежали на спине. Сколько раз, сколько лет все это меня восхищало и мучило. И до сих пор снится во сне…». А зимой, когда Женя учился во втором классе, т. е. в 11 лет, случилось событие, после которого он понял, что теперь он уже «умеет влюбляться». «А теперь я должен рассказать нечто, до сих пор таинственное для меня. Никогда в жизни я больше не переживал ничего подобного… Я шел из училища и встретил Милочку. Обычно я поглядывал на неё украдкой, а она и вовсе не смотрела на меня. Но тут я нечаянно взглянул прямо в её прекрасные, серо-голубые глаза. Мы встретились взглядами. И мне почудилось, что и она остановилась на миг, точно в испуге. И глаза Милочки, точно я поглядел на солнце, остались в моих глазах. Я видел её глаза, глядя на снег, на белые стены домов. Несколько лет спустя я спросил Милочку, помнит ли она эту встречу и пережила ли она что-нибудь подобное тому потрясению, которое я испытал. Она сказала, что не помнит ничего похожего. Причастие, разлившееся теплом по всем жилочкам, и этот мягкий, но сильный удар, глаза, отпечатавшиеся в моих, — вот чего я не переживал больше никогда в жизни».
А «когда пришло время», он стал провожать её в гимназию. Милочка была первой ученицей, никогда не опаздывала на занятия, перестал опаздывать и Женя. Иногда она здоровалась с ним приветливо, в другой раз, — как ему казалось, невнимательно, как с малознакомым. От этого зависело настроение Жени на весь день. Ожидая худшего («в те годы я был склонен к печали»), он сам подчас здоровался с нею довольно сердито, что, как выяснилось много позже, тоже огорчало Милочку. Такой ответ поразил его.
— Что-то новое вошло в мою жизнь. Вошло властно. Все мои прежние влюбленности рядом с этой казались ничтожными. Я догадался, что, в сущности, любил Милочку всегда, начиная с первой встречи, когда мы собирали цветы за городским садом, — вот почему и произошло чудо, когда я встретился с нею глазами. Пришла моя первая любовь. С четвертого класса я стал больше походить на человека.
Именно в четвертом классе реалисты, считавшиеся уже старшеклассниками, впервые устроили танцевальный вечер, на который пригласили гимназисток. На этом вечере Женя выступал с мелодекламацией стихотворения Вас. Немировича-Данченко «Трубадур идет веселый…». Вскоре реалисты получили приглашение от гимназисток на такой же вечер. Потом это стало традицией. На одном из первых таких вечеров «произошло событие, отразившееся на всей» его «последующей жизни»: «До сих пор я только любовался на Милочку Крачковскую издали, а тут мы заговорили с ней. И Милочка обратилась ко мне на «ты», ласково и просто. И я, до сих пор не смевший влюбляться в неё, тут дал себе волю…».
Летом 1909 года с Майкопского отдела Кубанского казачьего войска было снято «военное положение». Неблагонадежным разрешили вернуться домой. Вскоре все снова собрались в Майкопе. Зажили по-старому.
— Вернулся папа. Они подолгу разговаривали теперь — он и мама. И не ссорились, что у нас было непривычно. Разговоры были грустные, я чувствовал, о чем они». А у Жени с родителями отношения так и не складывались. «Жил я сложно, а говорил и писал просто, даже не простовато, несамостоятельно, глупо. Раздражал учителей. А из родителей особенно отца. У них решено уже было твердо, что из меня «ничего не выйдет». И мама в азарте выговоров, точнее, споров, потому что я всегда бессмысленно и безобразно огрызался на любое её замечание, несколько раз говаривала: «Такие люди, как ты, вырастают неудачниками и кончают самоубийством». И я с одной стороны, не сомневаясь, что из меня выйдет знаменитый писатель, глубоко верил и маминым словам о неудачнике и самоубийстве. Как в моей путанной мыслительной системе примирялось и то и другое, сказать трудно. (…) Думаю, что и меня такой сын привел бы в ужас и отчаянье. До здоровой моей сущности я и сам не мог бы добраться. А отец был силен и прост, иногда я его приводил в ярость. И ужасал. Иногда два-три его слова показывали мне, как взрослые далеки от меня.
Когда начались летние каникулы, Лев Борисович уехал в Туапсе, чтобы снять Марии Федоровне и детям комнату. А через несколько дней отправились в Туапсе и они. В тот день встали очень рано, ещё до рассвета. Ехали на почтовых. Через леса, долины, речки. «Длинные подъемы, когда лошади еле плетутся и все стараются согнать слепней, хлещут хвостами нетерпеливо, и длинные спуски, когда мы мчимся рысью, и на душе становится веселее». По дороге останавливались, пили чай, меняли лошадей на станции Апшеронской, обедали в станице Хаджинской. «Последнюю, сто сороковую, версту мы проехали глубокой ночью. Папа встретил нас у этого верстового столба уже в самом Туапсе. «Вон море!» — указал он. Я увидел нечто серое, туманное и глубоко огорчился. Но сказал: «Как красиво». Было три часа ночи».
А море, действительно, было прекрасно. В Туапсе родились стихи:
«Дальше забыл, — пишет Евгений Львович. — Почему я стал писать именно эти стихи? Почему забрела мне в голову морская столица? Откуда я взял этот размер, эти слова? Не знаю теперь, как не знал и не понимал тогда. Я чувствовал страстное желание писать стихи, а какие и о чем — все равно. И я писал, сам удивляясь тому, как легко у меня они выливаются и складываются, да ещё при этом образуется какой-то смысл». Странно, что и в 1951 году, когда сделана эта запись, Шварц не почувствовал — откуда взялся и этот размер, и близкие слова:
И шварцевские стихи ложатся на ту же музыку, хоть А. Алябьева, хоть А. Даргомыжского.