Моей маме посвящаю
ОТ АВТОРА
Всё началось довольно неожиданно. В один из сентябрьских дней 1981 г. мне позвонили. Снимая трубку, я и подумать не мог, что через миг получу предложение, которое на годы определит мою судьбу в науке. Но вышло именно так. Профессор Геннадий Семенович Кучеренко, мой научный руководитель, мягко поинтересовался у своего студента, не хочет ли тот специализироваться на истории Французской революции XVIII века (тогда её ещё называли "Великой"). Я согласился, хотя и не без внутреннего трепета.
Как раз накануне — уж не знак ли судьбы? — я прочел вышедшее двумя годами ранее новейшее издание знаменитого труда П.А. Кропоткина о Французской революции[1]. Парадоксально, но наибольшее впечатление на меня произвел не сам текст книги, а комментарий к нему, написанный современными историками А.В. Гордоном и Е.В. Старостиным. Едва ли не к каждому из упомянутых П.А. Кропоткиным важнейших событий и явлений Революции они дали примечание, где указали работы других авторов, посвященные данному сюжету. И хотя перечисленные таким образом названия составляли — это я узнал позднее — лишь малую толику существующих в мире исследований о Французской революции, их количество меня поразило даже больше, чем та лавина фактов, имен и дат, которую обрушивает на читателя сам Кропоткин. Если тема Революции уже столь подробно изучена, как же трудно, наверное, сказать о ней что-либо новое, найти нечто, никому не известное? Именно этим опасением и был вызван тот душевный трепет, который я испытал, соглашаясь на предложение Учителя.
Впрочем, мне повезло: первый персонаж моих студенческих, а затем кандидатских штудий — шотландский мыслитель Джеймс Макинтош, прославившийся в 90-е годы XVIII в. своей пламенной защитой Французской революции, ранее ещё не был объектом чьего-либо специального исследования. Соответственно, проблема для меня состояла не в том, чтобы не повторить кого-либо из предшественников, благо таковых и не было, а в том, чтобы придать историографическому разделу диссертации мало-мальски приличный объем, для чего пришлось тщательно собирать даже самые краткие упоминания о Макинтоше в работах общего характера.
Однако, говоря о Макинтоше, нельзя было не сказать и о его главном оппоненте — Эдмунде Бёрке, самом крупном в то время критике Французской революции. С ним же дело обстояло совершенно иначе: в мировой историографии существуют десятки монографий о Бёрке, не говоря уже о статьях. Впрочем, работая над курсовыми и дипломной работами, я наивно полагал, что наличие столь обильной "бёркианы" едва ли способно существенно осложнить мою задачу. Напротив, если об этом мыслителе сказано так много, то, стало быть, его творчество изучено уже самым доскональным образом, все спорные моменты прояснены, а потому мне нет необходимости штудировать его многотомные труды и ещё более обширную литературу о нем. В конце концов, говорил я себе, изучаю я Макинтоша, а не Бёрка, а потому вполне могу ограничиться при характеристике последнего воспроизведением наиболее распространенных в отечественной историографии оценок. Так при написании дипломной работы я и поступил. Когда же исследование вышло на более высокий, кандидатский, уровень и я все-таки принялся читать Бёрка, то испытал немалое удивление от того, сколь односторонней и ограниченной была доминировавшая в советской историографии характеристика его творчества. Да и при знакомстве с зарубежной литературой о Бёрке мне также не раз приходилось натыкаться на безапелляционные, чаще всего идеологически окрашенные суждения, которые не выдерживали проверки источниками.
Отсюда я вынес для себя следующие уроки. Во-первых, обилие трудов по той или иной теме ещё не говорит о том, что она достаточно изучена. Во-вторых, если даже какое-либо положение и выглядит общепризнанным, это ещё не значит, что оно верно. Более того, подобная "общепризнанность" сама по себе является ловушкой. Ведь чем больше людей повторяет то или иное суждение, тем труднее усомниться в его истинности, особенно, если в числе его сторонников оказываются уважаемые профессионалы. И даже если такое суждение изначально было ошибочным, но это, по той или иной причине, сразу не установили, то со временем авторитет традиции превращает его в "прописную истину", расхожий стереотип, поставить который под сомнение уже и в голову никому не приходит.
С несколькими такими стереотипами мне пришлось столкнуться самым непосредственным образом, когда в сферу моих научных интересов попал Уильям Годвин, ещё один английский мыслитель, участвовавший на исходе XVIII столетия в дискуссии о Французской революции. Оказалось, что многие из писавших о нём авторов — а число трудов о Годвине не сильно уступает "бёркиане" — трактовали его как "сторонника мирных реформ", "анархизма" и "коммунизма", хотя и не обосновывали эти кочующие из работы в работу определения сколько-нибудь развернутой аргументацией. Я попытался понять, насколько подобные характеристики соответствуют содержанию трудов самого мыслителя. Результат, после опыта с Бёрком, уже не удивил: ни одно из этих определений не подтверждалось источниками[2].
Далее "поезд пошел со всеми остановками". Какой бы из аспектов Французской революции мне ни приходилось исследовать, я уже знал, что критический анализ едва ли не любого из освященных традицией историографических стереотипов способен принести самые неожиданные результаты и если не полностью опровергнуть очередную "прописную истину", то, во всяком случае, существенно её скорректировать, пролив новый свет на, казалось бы, давно всем известные вещи, причем как относительно самих событий и их участников, так и относительно последующих работ историков об этих событиях. Постепенно поиск и анализ историографических мифов стали одним из основных направлений моих исследований. И здесь некогда смущавший меня почти безграничный объем научной литературы о Французской революции обернулся немалым преимуществом. Бродя уже четверть века по этому гигантскому лабиринту, я не перестаю встречать все новые и новые историографические фантомы. И думаю, таких "открытий чудных" тут хватит ещё не одному поколению историков.
Предлагаемая вниманию читателя книга — результат этих многолетних путешествий по лабиринту историографии Французской революции. Спектр тем, рассматриваемых в отдельных главах, достаточно широк: здесь и общий характер Революции, и биографии отдельных её участников, и оценка различных историографических направлений. В свою очередь, многообразие сюжетов определяет и разнообразие жанров отдельных глав: читатель найдет здесь и теоретическое эссе, и основанное на архивных материалах исследование, и научно-популярный биографический очерк, и историографический анализ. Объединяет же все эти многообразные и разноплановые этюды одна общая задача — изучение историографических мифов о Французской революции, исследование механизма их формирования и их влияния на развитие научных представлений об этом событии.
Многие положения данной работы уже нашли, в той или иной степени, отражение в ряде моих статей[3], однако для настоящего издания ранее опубликованные тексты в большинстве своём были дополнены и переработаны.
Выражаю глубочайшую признательность друзьям и коллегам, чьи поддержка и участие оказали мне неоценимую помощь при подготовке книги к печати: Д.Ю. Бовыкину, А.В. Гладышеву, А.В. Гордону, С.В. Кондратьеву, П.Ю. Уварову, З.А. Чеканцевой, П.П. Черкасову. Особо хочу поблагодарить свою супругу Татьяну Николаевну Захарову, сделавшую все возможное для благополучного завершения этой работы.
Часть первая. ВЗГЛЯД ИЗ РОССИИ
Глава 1. РУССКИЙ КУЛЬТ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Среди произошедших в других странах исторических событий, пожалуй, ни одно не оказало такого влияния на общественное сознание России, как Французская революция. Уже в XIX в. она стала не только явлением русской культуры[4], но и частью исторической памяти российской интеллигенции.
Говоря об "исторической памяти", я вкладываю в это понятие тот же смысл, что и Пьер Нора, противопоставляющий "память" "истории" как отрасли научного знания:
«Память, — пишет П. Нора, — это жизнь, носителями которой всегда выступают живые социальные группы, и в этом смысле она находится в процессе постоянной эволюции, она открыта диалектике запоминания и амнезии, не отдает себе отчета в своих последовательных деформациях, подвластна всем использованиям и манипуляциям, способна на длительные скрытые периоды и внезапные оживления. История — это всегда проблематичная и неполная реконструкция того, чего больше нет. Память — это всегда актуальный феномен, переживаемая связь с вечным настоящим. История же — это репрезентация прошлого. Память в силу своей чувственной и магической природы уживается только с теми деталями, которые ей удобны. Она питается туманными, многоплановыми, глобальными и текучими, частичными или символическими воспоминаниями, она чувствительна ко всем трансферам, отображениям, запретам или проекциям. История как интеллектуальная и светская операция взывает к анализу и критическому дискурсу. Память помещает воспоминания в священное, история его оттуда изгоняет, делая его прозаическим. Память порождается той социальной группой, которую она сплачивает, это возвращает нас к тому, что, по словам Хальбвакса, существует столько же памятей, сколько и социальных групп, к идее о том, что память по своей природе множественна и неделима, коллективна и индивидуальна. Напротив, история принадлежит всем и никому, что делает универсальность её призванием»[5].
Тот образ Французской революции, который сложился в русской культуре XIX в., действительно, принадлежал скорее к сфере сакрального, нежели к области научного знания. Более того, сам процесс формирования этого образа происходил через элиминирование, через сознательное забвение тех исторических реалий, которые противоречили идеализированному представлению о Революции.
Впрочем, произошло это не сразу. Никто не был столь далек от превращения Революции в объект поклонения, как её непосредственные современники и, тем более, очевидцы, чья судьба вместила её всю целиком — с первого дня до последнего. Есть немало примеров того, как люди, воспитанные на ценностях культуры Просвещения и воспринявшие сначала Французскую революцию как реализацию гуманистических идеалов, впоследствии пережили подлинный шок от того, насколько реальность опровергла эти ожидания. Так, Н.М. Карамзин, посетивший Париж в 1790 г. и не без симпатии наблюдавший за развитием событий начального, ещё относительно мирного периода Революции, уже через пять лет написал те известные строки, которые А.И. Герцен назовет "огненными и полными слез": "Век просвещения! Я не узнаю тебя — в крови и пламени не узнаю тебя — среди убийств и разрушений не узнаю тебя!"[6] Не менее трагично на исходе XVIII в., и мироощущение А.Н. Радищева:
Счастие, и добродетель, и вольность пожрал омут ярый.
Зри, всплывают ещё страшны обломки в струе.
Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро,
Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех[7].
Такова была реакция на Французскую революцию тех, кто непосредственно пережил ее, для кого она стала личной драмой. Однако уже их младшие современники, представители следующего поколения, для кого Революция была недавним, но всё же прошлым, относились к ней совершенно иначе. Восприятие её молодыми людьми, оппозиционно настроенными к российской действительности, хорошо выражают известные слова Александра I: "Во Французской революции надо отличать принципы от преступлений"[8]. Подобный взгляд на вещи предполагал избирательный подход к опыту Революции, деление её целостной истории на приемлемое — "принципы" — и неприемлемое — "преступления". Именно такая позиция была, в частности, характерна для декабристов, которые "ненавидели преступления и любили правила французской революции"[9]. При подобном подходе рассказ о её реальных событиях мог даже вызывать раздражение, поскольку воспринимался как имплицитное осуждение, опровержение идеала. Читая "Письма русского путешественника" Н.М. Карамзина, Никита Муравьев в тех местах, где речь шла о впечатлениях автора от революционного Парижа, испестрил поля книги пометами: "Так глупо, что нет и возражений", "неправда", "дурак". Характерна реплика по поводу фразы Карамзина, которой тот завершил пассаж о Кондорсе: "Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция — отверстый гроб для добродетели и — самого злодейства". Муравьев пишет: "Все сие справедливо вероятно. Мораль скверная"[10]. То есть по существу возразить нечего, но верить в это очень не хочется.
Впрочем, деля единый образ Революции на две равноправные и независимые друг от друга части — "хороший" идеал и "плохая" реальность, декабристы, однако, ни в коей мере не абстрагировались от последней и сознательно ставили себе целью не допустить повторения в российских условиях "ужасных происшествий, бывших во Франции во время революции"[11]. Они были далеки от того, чтобы отождествлять себя с деятелями Французской революции, которые вольно или невольно формировали эту "неприемлемую" реальность и несли за неё ответственность.
В восприятии следующего поколения оппозиционно настроенной интеллигенции — разночинцев 40-х годов XIX в. — идеальный образ Французской революции приобрел уже доминирующее значение, постепенно оттеснив на второй план свой реальный прототип. Борясь против окружавшей их социальной действительности исключительно словом, участники оппозиционных кружков, в отличие от декабристов, не имели оснований в ближайшем будущем ожидать — с надеждой или с опаской — повторения революционных событий на русской почве. Соответственно, во Французской революции они видели лишь абстрактный принцип, символ отрицания, ниспровержения. "Отрицание — мой бог, — писал В.Г. Белинский другу в 1841 г. — В истории мои герои — разрушители старого — Лютер, Вольтер, энциклопедисты, террористы, Байрон…"[12] Такое же восхищение "террористами" — Робеспьером и Сен-Жюстом — было присуще и большинству окружавших Белинского людей (И.И. Панаеву, В.П. Боткину, А.И. Герцену и др.). Оппоненты же их — те, кто не разделял подобной апологии якобинцев (например Т.Н. Грановский), восторгались другими революционными республиканцами — жирондистами.
Упоминание о "боге" в процитированной выше фразе Белинского, на мой взгляд, немного больше, чем просто метафора. Поклонение Французской революции, воплощавшей в себе принцип отрицания старого, действительно, приобрело в этой среде характер своеобразного культа, о чем А.И. Герцен позднее писал: "Культ французской революции — это первая религия молодого русского человека; кто из нас в тайне не хранил портреты Робеспьера или Дантона"[13].
Во многом этот культ Революции был обусловлен тем, что сведения о ней русская интеллигенция черпала преимущественно из работ французских либеральных и социалистических историков эпохи Реставрации и Июльской монархии. Именно они в силу определенной идеологической и политической конъюнктуры, существовавшей тогда во Франции, заложили основу той идеализированной интерпретации революционных событий XVIII в., которая в XX столетии, с легкой руки английского историка А. Коббена, получит название "мифа о Французской революции"[14]. Однако вопросом о научной обоснованности предложенной ими интерпретации русская интеллигенция не задавалась. Во-первых, своих историков Французской революции, способных вынести на сей счет профессиональное суждение, в России ещё не было, а во-вторых, гораздо более важное значение имела идеологическая позиция автора той или иной исторической работы, его принадлежность к "передовому" лагерю. Характерен в данной связи следующий "аргумент", выдвинутый Боткиным против Грановского: "Мнение его о Робеспьере и жирондистах совершенно противоположно мнениям всех лучших умов во Франции и Леру в особенности"[15].
Участники радикальных кружков 40-х годов не только восхищались французскими революционерами, но и прямо отождествляли себя с ними, разделившись в споре о Революции на "якобинцев" и "жирондистов". В том мире идей, мире слов, куда они уходили от неприемлемой для себя реальности и где, собственно, протекало их подлинное существование, идеальная Французская революция вновь и вновь переживалась ими как вечное настоящее.
[1] Кропоткин П.А. Великая французская революция, 1789–1793. М., 1979.
[2] Подробнее см.: Чудинов А.В. Размышления англичан о Французской революции: Э. Бёрк, Дж. Макинтош, У. Годвин. М., 1996.
[3] О новом отношении к консервативной историографии: через критику к синтезу // Актуальные проблемы изучения истории Великой французской революции. М., 1989. С. 99–107; Шарлотта Корде и смерть Марата // Новая и новейшая история (далее — НиНИ). 1993. № 5. С. 245–247; На облаке утопии: жизнь и мечты Жоржа Кутона // Кутон Ж. Избранные произведения. 1793–1794. М., 1994. С. 5–54; Прощание с эпохой (размышления над книгой В.Г. Ревуненкова) // Вопросы истории (далее — ВИ). 1998. № 7. С. 156–162; Масоны и Французская революция XVIII в.: дискуссия длиною в два столетия // НиНИ. 1999. № 1. С. 45–69; Смена вех: 200-летие Революции и российская историография // Французский ежегодник (далее — ФЕ). 2000. М., 2000. С. 5–23; "Русский якобинец" Павел Строганов. Легенда и действительность // НиНИ. 2001, № 4. С. 42–70; Депутаты-предприниматели в Учредительном собрании (1789–1791) // ФЕ. 2001. М., 2001. С. 153–164; "Круглый стол" Французская революция XVIII века и буржуазия (доклад и заключительное слово) // НиНИ. 2002. № 1. С. 80–90, 110–112; La Révolution française: de l'historiographie sovietique à l'historiographie russe, "changement de jalons" // Cahiers du monde russe. 2002. N 2/3. P. 449–462; Французская революция в исторической памяти российской интеллигенции (конец XVIII — начало XX вв.) // Российская империя: стратегии стабилизации и опыты обновления. Воронеж, 2004. С. 201–213; "Слух, который нашептала история": янсенизм и Французская революция (историографический аспект) // ФЕ. 2004. М., 2004. С. 39–55; "Королевское самодержавие" во Франции: история одного мифа // ФЕ. 2005. М., 2005. С. 259–293.
[4] Подробнее см.: Гордон А.В. Великая французская революция как явление русской культуры (К постановке вопроса) // Исторические этюды о Французской революции: Памяти В.М. Далина (К 95-летию со дня рождения). М., 1998.
[5] Нора П. Между памятью и историей. Проблематика мест памяти // Франция-память, СПб., 1999. С. 20.
[6] Карамзин Н.М. Мелодор к Филалету // Карамзин Н.М. Избранные письма и статьи. М., 1982. С. 143–149.
[7] Радищев А.Н. Осмнадцатое столетие // Радищев А.Н. Избранное. М., 1959 С. 260.
[8] Цит. по: Плимак Е.Г., Хорос В.Г. Великая французская революция и революционная традиция в России // Великая французская революция и Россия. М., 1989. С. 227.
[9] Слова М.Ф. Орлова. — См.: Довнар-3апольский М.В. Мемуары декабристов. Киев. 1906. С. 5. А вот, например, мнение П.Г. Каховского: "Революция во Франции, столь благодетельно начатая, к несчастью, наконец, превратилась из законной в преступную". — Цит. по.: Волк С.С. Исторические взгляды декабристов. М.; Л., 1958. С. 264. Подробнее см. также: Семенова А.В. Декабристы и Французская революция конца XVIII в. // НиНИ. 1989. № 3; Экшут С.А. Великая французская революция и нравственные искания декабристов. // Научные доклады высшей школы. Филос. науки. 1990. № 1; Парсамов В.С. Декабристы и французский либерализм. М., 2001.
[10] См.: Лотман Ю.М. Сотворение Карамзина. М., 1998. С. 375. Примеч. 21.
[11] Восстание декабристов. М., Л., 1927. Т. 4. С. 90.
[12] Белинский В.Г. Собрание сочинений. М., 1982. Т. 9. С. 483.
[13] Герцен А.И. Au citoyen rédacteur de l'"Homme" // Герцен А.И. Собр. соч. М., 1963. Т. 30. Кн. 2. С. 502 (оригинал по-французски).
[14] См.: Cobban A. The Myth of the French Revolution (1954) // Cobban A. Aspects of the French Revolution. L., 1968.
[15] Цит. по: Белинский В.Г. Письма: В 3 т. СПб., 1914. Т. 2. С. 424. П. Леру (1797–1871) — сенсимонист, чьи работы пользовались большой популярностью в русских радикальных кружках 40-х годов XIX в.