О своей жизни Галя рассказывала скупо:
— За два года до войны вышла замуж за Григория. Гриша плотничал на заводе Письменного, я училась в техникуме. А как началась война и Гриша ушел на фронт, закончила курсы медсестер и тоже за ним подалась. Служила в медсанбате, была ранена. — Галя приподняла платье и показала на бедре звездчатый рубец от осколка.
— А потом?
— Потом попали в окружение под Кременчугом. Продержали нас, женщин, в лагере недолго. Отпустили в окрестные хозяйства помогать в уборке урожая. Работала там, жить ведь надо было. Две зимы промучилась, а больше не выдержала, решила в Киев податься.
— Не пойму, зачем тебе Киев сдался? — недоумевала Мария. — Отсюда сколько людей в село ушло. И спокойнее там и сытнее. А здесь без документов опасно. И молодая ты. В облаву попадешь и быстро в Германию загремишь.
— Нельзя было больше оставаться. Немцу одному понравилась. Даже свататься хотел. Не верил, что я замужем. У меня в паспорте штампа не было. А сам старый и жирный, как боров.
Галя умолкла, снова принялась за морковный чай.
— У немца твоего губа не дура, — засмеялась Мария и подумала, что несмотря на худобу, на все выпавшие на ее долю испытания, Галя за эти годы еще больше похорошела. Только в больших глазах появилась печать какой-то тревоги, заботы. — Раз такое дело — хорошо, что сбежала.
И все же вид белых не тронутых деревенской работой Галиных рук, незагорелое лицо, ее скупой и крайне сдержанный рассказ о полутора годах, проведенных в селе, — посеяли в душе Марии смутное сомнение, недоверие к ее словам.
«Брешет чего-то, темнит девка, — подумала Мария. — Однако посмотрю, понаблюдаю, что дальше будет».
Каждый житель Киева понимал, что страшное время оккупации близится к концу. Это чувствовалось по множеству признаков. В памяти киевлян еще живы были захлебывающиеся от восторга немецкие сообщения лета 1941 года:
Теперь хвастаться было нечем. Все чаще писалось о растянутости коммуникаций, перегруппировке войск, осеннем бездорожье. Сводки Главной квартиры фюрера, периодически публикуемые в «Новом украинском слове», становились все туманней и расплывчатей. Двадцать третьего августа газета писала:
— Слышь, Галю, наши Харьков отбили! — сообщила Маруся радостную новость. — Скоро здесь будут.
— Откуда известно? — не поверила Галя.
— В газете, говорят, написано.
Немного поутихли и многочисленные немецкие прихвостни. Даже Никита при удобном случае стал поругивать «этих поганцев», этих «чертовых фрицев».
Мария решила заручиться поддержкой Никиты. Понимала, что Гале долго жить незамеченной в ее комнатке, выходящей на людную улицу в центре города, невозможно.
— Эти злыдни полицаи сейчас все хотят хорошими быть, — объяснила она девушке, — а если еще хабара дадим — ручаюсь, что не выдаст.
Она пригласила Никиту, выставила на стол стакан красноватого свекольного самогона.
— Посоветоваться позвала вас, Никита Лукьяныч, — сказала Мария, и Галя подивилась ласковым интонациям ее голоса. — У нас ум женский, у вас мужской, да и положение ваше…
— Какое там положение, — поморщился Никита. — Коммунисты придут — быстро сук разыщут.
Он одним махом выпил весь стакан, крякнул, закусил помидором.
— Что у тебя?
— Племянница из села приехала. Нельзя было больше терпеть от нахального старосты. Проходу ей буквально не давал.
— Документ есть? — спросил Никита.
— Какой документ? — сказала Мария. — Был бы хороший документ — не просила бы вашей помощи.
— А ну покажи.
Галя протянула ему написанную от руки на тетрадном листке справку об освобождении из лагеря, датированную августом сорок первого года.
— На гвоздик в одно место повесь, — сказал Никита. — Без документа не имеешь права проживать. — Но посмотрев с сожалением на пустой стакан, вспомнив о падении Харькова, внезапно смилостивился: — Живи, черт с тобой. Только случись что — я знать ничего не знал и ведать не ведал.
На том и порешили.