— Нет больше Клавдии Алексеевны, — сообщила она. — Полгода, как похоронили на Байковом кладбище. Сейчас мы живем в ее комнате.
— Не успела, значит, — тихо сказала Мария и заплакала. Ей было искренне жаль Апполонскую. Когда ехала в поезде, представляла, как войдет к ней в комнату, расцелуется, потом выложит на стол привезенные продукты, скажет: «Кушайте себе на здоровье, поправляйтесь». А завтра выкупит в ломбарде золотые часики с бриллиантами и вернет ей. И когда думала так, на душе становилось легко, приятно. Кроме Клавдии Алексеевны и Фени, не было у нее никого знакомых. Давно усвоила истину, что каждый живет только для себя. А раз так, то и греха на душу не берешь, когда другого обманываешь. Не ты обманешь, так тебя. Жизнь, видать, так устроена. Только Апполонская другая была, странная. Ей бы она ничего не пожалела. Все б до крошки продукты отдала. И все ж помимо воли подумала: «Теперь долг отдавать не нужно. Часы выкуплю и себе оставлю».
Женщина спросила:
— А вы кто ей будете? Знакомая или родственница?
— От племянницы привет привезла, — соврала Мария. — Не думала, что не застану.
— Так вы входите, — пригласила женщина. — Вещи пока у нас можете оставить. А если негде, то и ночуйте, пожалуйста. У нас с Наталкой места много.
Мария выложила на стол хлеб, сало, колбасу. Втроем они пили чай из закоптевшего старого чайника, беседовали. Женщина с Наталкой ели мало, деликатно, но по всему было видно, что бедствуют, голодают.
— Я советую вам, Мария, первым делом пойти в коммунхоз, — сказала Наталкина мать. — По-моему, именно они ведают бытовыми мастерскими города.
— Садись, выкладывай с чем пришла, — так энергично встретил Марию на следующее утро председатель коммунхоза Белецкий. Он был молод, усат, на голове его буйно кудрявилась светлая шевелюра. А синие галифе на кривых ногах, заметная хромота да висевшая на гвозде командирская фуражка выдавали в нем демобилизованного кавалериста — фронтовика. О прошлом председателя говорили и развешанные вдоль стен плакаты на желтой бумаге с изображением лошадей.
За соседним столом красивая, но очень рыжая девчонка лениво стучала одним пальцем по клавишам старой пишущей машинки. Она то и дело поглядывала в полуподвальное окно, откуда были видны лишь ноги прохожих. На лице ее было написано страдание.
Несколько мгновений председатель незаметно наблюдал за ней, заговорщически подмигнул Марии, указывая на девушку: мол, видишь, какие у меня работнички, потом сказал, усмехнувшись:
— Иди, Туся, прогуляйся. Протрусись рысцой. Не то уснешь. — И, снова повернувшись к Марии, переспросил: — Значит, хочешь открыть собственную мастерскую? А на биржу труда ходила? Там у них, бывает, требуются люди на швейную фабрику.
— Я хочу свою мастерскую открыть, — повторила Маруся.
— Верно, забыл. Нэпманшей мечтаешь стать? Так, так… — председатель свернул махорочную цигарку, щелкнул самодельной зажигалкой, отчего в комнате сильно запахло керосином, вздохнул: — Помещений нет. Общежития тоже не имеется. Машинку швейную, говоришь, сама достанешь? И в союз вступишь? — Он помолчал, задержался взглядом на толстой Марусиной косе, глубоко затянулся, закашлялся: — Тогда поезжай на Большую Подвальную. Есть там закуток один. Все равно стоит без дела. Там и жить сможешь. А насчет заказчиков и всего прочего — сама соображай. Я к тебе через пару месяцев пожалую, в союз оформлю, членские взносы получу. Лады?
— Лады, — улыбнулась Маруся. Председатель ей понравился. Сразу видно, человек простой, добрый. И девчонке той рыжей, наверное, хорошо с ним работать.
В крохотной каморке на Большой Подвальной до революции помещалась лавка, где торговали квасом. Еще и сейчас в ней едва уловимо пахло кислым хлебом, пряностями. Комната была так завалена хламом, что Мария едва протиснулась внутрь. По черным облезшим стенам ползали тучи рыжих тараканов. Единственное окно было забито ржавым железом. Доски с пола сорваны и под ногами виднелась бурая, перемешанная с мусором земля.
Три дня Мария мыла и скоблила эту каморку. Наняла стекольщика, вставила стекла. Побелила стены, настелила пол. Купила большой замок на дверь. И в воскресенье, спрятав все свои сбережения в мешочек на груди, отправилась на толкучку покупать швейную машинку.
Накануне ночью, хоть и устала так, что дрожали руки и ноги, долго не могла уснуть. Привыкла спать у себя в буфете за занавеской, положив рядом топор, прислушиваясь к шумам за тонкими стенами — паровозным гудкам, разговорам, стуку поздних посетителей, жаждущих самогона. А тут даже странно — большой город, а тихо, как в лесу. От печки веяло теплом. Приятно пахло от стен известкой, да потрескивали, подсыхая, доски на полу. Лежала с открытыми глазами и думала: «Неужели господь бог услышал мои молитвы и завтра стану хозяйкой собственной мастерской? Не верится даже, не может быть». Впервые за долгие годы сначала едва слышно, а потом все громче начала смеяться. Она буквально задыхалась от смеха, лежа на полу одна в пустой, жарко натопленной комнате. Только после того, как стала на колени и прочитала все молитвы, что знала — и «Отче наш», и «Богородицу», и «Ирмос», что всегда у них пели под рождество, — смогла уснуть.
Толкучка занимала огромную площадь гектаров в десять-пятнадцать. Но даже там она не вмещалась и выплескивалась на прилегающие улицы, подворотни, пустыри. Едва выйдя из дома, Мария безошибочно поняла, куда идти. Туда тянулись вереницы людей, подвод, извозчиков. Многие трамваи изменили маршрут и тоже двигались к толкучке.
Бывшие чиновники, старые барыни, торговки с Бессарабки и Подола, демобилизованные красноармейцы, крестьяне окрестных сел, солдатские вдовы с детьми, беспризорные, нищие стекались сюда со всего города. Они толкались, глазели, пробовали вещи на крепость и запах, обманывали и обманывались, торговались до хрипоты. Среди этой огромной толпы надрывались старые граммофоны, блеяли овцы, играли гармоники. То и дело слышались истошные крики:
— Держи его, хватай вора!
Пахло жареными пирожками с требухой, блинами. Мальчишки разносили в ведрах холодную воду.
Из двух десятков швейных машинок, что перепробовала Мария, ей понравилась лишь одна. Работала она легко, мягко. Строчка у нее получалась прямая, ровная. Стоила машинка даже по тем временам баснословно дорого — двести пятьдесят миллионов рублей. Хозяйка машинки, старуха в засаленном старом салопе и высоких сапогах на шнуровке, с горящими на худом морщинистом лице сумасшедшими глазами, наотрез отказывалась уступить. Она вздымала кверху свои желтые высохшие руки, призывала в свидетели и господа бога и святую богородицу, потом внезапно умолкала, мелко крестилась, шептала:
— Изыди, бес, изыди…
По щекам ее катились слезы. Видимо, у нее начинались галлюцинации.
— На этой машинке можно не только шить, но и делать мережку, пико, зигзаг, — сказала старуха через несколько минут, снова приходя в себя.
Последние ее слова решили все. Мария вспомнила нарядное белье у своей черниговской хозяйки с мережкой, расшитые мережечными узорами полотенца. Она расплатилась, наняла извозчика и привезла машинку домой. В тот же день безработный художник на Сенном базаре с черной клочковатой бородой и в галошах на босу ногу вытащил кисть и краску и единым махом написал на картоне красиво с завитушками: «Мережка, пико, зигзаг».
Мария Федоровна умолкла, посмотрела на нетронутый стакан с чаем, коробку конфет, усмехнулась.
— Вот так, значит, и осуществилась моя мечта, стала я хозяйкой собственного дела. Думала тогда: «Работай теперь, Марийка, как каторжная, себя не жалей, пробьешься в люди, разбогатеешь. И разбогатела, как видите. Вон сколько богатств нажила…
И я снова оглядел никелированную металлическую кровать, ветхий шкаф, три стула с высокими спинками, старенькую ножную швейную машинку. На столе около нее лежала толстая книга в выцветшем от времени картонном переплете. Я открыл обложку, прочел название: «Наиболее прекрасные страницы любви». Издательство Сытина. Санкт-Петербург. 1907 год.