Я уже знал, что Кодолбенко был именно из приказчиков, как метко угадал сотник Томлин. Он был легко ранен, просто оцарапан и хотел остаться в роте, чтобы получить солдатского Георгия. Его, однако, дав пару затрещин, отправили в госпиталь свои же сослуживцы. “Ежели у нас с крестом объявится, так нам всем придется крест и пояс снимать, чтобы против него удержу иметь!” — якобы сказали солдаты его роты.
— Пошел, ваше благородие! — со злой издевкой над благородием сказал Кодолбенко. — Пошел в революцию, баушка Орина тихо померла! Но вот сравним. У него конь только, небось, стоит тыщу! — стал он говорить про меня, полагая, что я занят своим разговором. — У кого еще такой конь? У него шашка вся в серебре. Еще одна тыща рублей. У кого из нас еще такая? У него ордена, какие нам никогда не дадут. Обмундировка у него справная. Сапоги хорошего шевра. Умывается он пахучим мылом. И всяко тако прочее. А что нет земли или там акций, так он и без их против нашего по своему господскому положению айда-пошел проживет. Да и ест он там всякие анчоусы и кавиары. А за что все это? Ведь здесь, на фронте, как ты сказал, сотник, одинаково гнием!
Меня слова его, столь явно показавшие его характер, развеселили, а упомянутые анчоусы и кавиары даже заставили пожалеть его. “Что ж, он никогда не ел их?” — в каком-то сожалении и какой-то неизвестно на кого досаде перевел я умом, но тотчас настроением переменился. Я повернулся к Кодолбенко.
— Да брось, Борис, не лезь! Шашкой его по лбу перекрестить — и в канаву бросить! — сказал Василий Данилович.
— А вот переведи-ка им, Вася, на наш язык названия сих мудреных и изысканных блюд, о которых вели речь господин наш революционер! — громко сказал я Василию Даниловичу.
— Извольте, ваше высокоблагородие! Анчоус есть не что иное, как мелкая и дрянная у нас рыбешка самса. А кавиар есть не что иное, как немецкое название черной икры. Стоимость ее у нас на Кубани перед войной была сорок копеек за фунт! — поднялся в стременах и по-юнкерски отрапортовал Василий Данилович.
— Да как же, станет Кодолбенко два двугривенных платить! Он на пятак требухи купит и неделю питаться будет. А семь пятаков в запердяйчик положит! — сказал кто-то из комитетчиков.
— Я вам, сучата! — выплюнул на них злобой Кодолбенко.
— А как бывало в детстве, Борис! Мы бедно жили. Но как-то отец осетра привез домой, икру выпотрошил, от пленок промыл, посолил и на час в холод поставил, а потом мне ломоть черного хлеба отрезал, икры этой наложил, зеленым луком присыпал: “Ешь, Васылю!” То было, Борис! — закатил под папаху глаза Василий Данилович.
— Было, Васылю! — вспомнил и я из своего детства.
Я вспомнил отставного бельского бакенщика Тимофея, за тощесть и долговязость прозванного Журавлем. Он часто приносил нам небольших осетров и стерлядей и всегда был со мной ласков. Имени его у меня выговорить не выходило. Я называл его Тифомеем. Я любил его за ласковость, за прибаутки, с которыми он всегда говорил, за странно волнующий и куда-то зовущий запах реки и рыбы. Я выбегал к нему навстречу, где бы ни увидел его длинную журавельную фигуру, венчанную старой-престарой, выцветшей на сто раз фуражкой речного ведомства.
— Здравствуйте, Тифомей Журавль! — издалека кричал я.
Он навстречу широко раскидывал длинные, как весла, руки, пригибался в худых и бугристых коленях, сладко морщился дубленым лицом. Я подбегал. Он на ходу ловил меня, больно хватал под мышки и несильно, старчески, подбрасывал вверх.
— Здравствуйте, здравствуйте, Борис Алексеевич! А вот что я вам принес! — ласково отвечал он, ставил меня на землю, снимал со спины лубяной короб, плетенный в косую клетку, откидывал крышку.
Я впивался глазами в его мрак, видел только траву, которой была переложена рыба, и в каком-то охотничьем трепете сдвигал ее в сторону, порой пальчиком натыкаясь на острые шипы рогового рыбьего покрова.
— Ух, сколько! — восхищался я.
Он гладил меня по голове и тоже в восхищении приговаривал:
— Ай-я-яй, вырос-то как! Стал то ли осетр, то ли судак — не пойму никак! Через неделю снова встречу — будешь мне по плечи. А через другую — перемахнешь мою голову седую!
Я вспомнил его и снова подумал — ехать бы мне на бельскую дачу.
— А вот ты грамотный, подполковник, а такого поэта Надсона знаешь? — подъехал ко мне Кодолбенко.
— Знаю, — сказал я.
— Ну-ка расскажи! — сказал он читать что-нибудь наизусть.
— Наизусть я ничего не помню. Да ведь пошлый он поэт-то. Для барышень! — сказал я.
— А сам стихи сочинить умеешь? — в неприязни спросил он.
— Стихи? А зачем тебе стихи? — удивился я.
— Да вот, — вдруг застеснялся он.
— Сочинить умею. Но все это так, любительски, — сказал я.
— Ну, вот тогда это как. Послушай! — вдруг засвирепел лицом Кодолбенко. — Вот. Мать-то у тебя есть?
Мне только за его “ты” следовало бы угостить его плетью. Однако я догадался, что он будет сейчас читать что-то сочиненное им, ему сокровенное, и это меня обезоружило.
— Нету, уже нет ни матери, ни отца, — сказал я.