Вернувшись в начале 1883 года в Москву, Владимир Онуфриевич писал брату в том же духе полного отчаяния и о своих делах, и о положении Софьи Васильевны, которая материально нуждалась. «Страшно, то, что я бессилен помочь, хотя это моя прямая обязанность. Безумие построек — начало гибели, а поганое товарищество довершило… Удар страшен. Грозная туча товарищества все висит над нами, и мы не знаем, как она разразится; мне всего тяжелее, так как за мною большой долг».
Последнее письмо Владимира Онуфриевича к А. О. Ковалевскому от 15 апреля написано в последний день его жизни. Он пишет о решении закончить диссертацию на степень доктора; сообщает о записке для судебных властей с объяснением своих действий в предприятиях Рагозиных; говорит о «длинной цепи безумных поступков в своей жизни», о том, что изложение дела «выходит страшно трудно и надо сказать — дурно для меня; когда, видишь все черным по белому, тогда совсем другое, чем в снисходительном к своим поступкам воображении». Старается убедить брата, что хочет жить, хотя давно решил умереть. Еще 1 февраля, в неотосланном, письме, он просил Александра Онуфриевича: «Напиши Софе, что моя всегдашняя мысль была о ней и о том, как я много виноват перед ней, и как я испортил ее жизнь».
16 апреля 1883 года пристав 3 участка Тверской части в Москве сообщил ректору университета, что «проживавший в меблированных комнатах доцент титулярный советник В. О. Ковалевский ночью на сие число отравился». Смерть человека, имевшего маленький чин, прошла в газетах незаметно. Только через четыре дня в «Московских ведомостях» была напечатана мелким шрифтом, затерявшаяся среди обширных сообщений о коронации Александра III и отчетов о деле 17 народовольцев, заметка о том, что Ковалевский был найден «на диване одетый, без признаков жизни; на голове у него был надет гуттаперчевый мешок, стянутый под подбородком тесемкой, закрывавший всю переднюю часть лица. Против носа в мешке сделано отверстие, в которое вставлена шейка стеклянной банки, обвязанной по краям; в банке лежало несколько кусков губки, пропитанной, по-видимому, хлороформом, который покойный, вероятно, вдыхал». Суворин перепечатал эту заметку в «Новом времени» со своими лицемерными рассуждениями о том, что Ковалевский умер, как древний мудрец.
18 апреля полицейский пристав сообщил ректору университета, что труп В. О. Ковалевского «будет доставлен в анатомический покой для вскрытия». Гениального ученого похоронила полиция, как бездомного и безвестного бедняка.
Софья Васильевна жила тогда в Париже. Получив известие о самоубийстве мужа, она впала в отчаяние и хотела уморить себя голодом. Она не допускала к себе врача и на пятый день лишилась сознания. Этим обстоятельством воспользовался врач, насильно открыл ей рот и ввел таким способом в организм немного жидкой пищи. После этого больная уснула.
Продолжительной болезнью вызвана была задержка Софьи Васильевны в Париже в то время, как ее ждали в России. В конце лета она приехала в Москву, откуда писала А. О. Ковалевскому о своих усилиях снять с памяти мужа пятно, наложенное на него участием в делах Рагозиных: «Я так страшно засуетилась это время, что решительно не находила минутки свободной написать вам. Вчера мне удалось достать у судебного следователя все частные бумаги Владимира Онуфриевича. Письмо к Ал. Ив. Языкову от 15-го апреля мне не выдали, но только дали прочитать. Вот приблизительно его содержание: «Дорогой друг и товарищ, Алекс. Ив., я прошу тебя хоть несколько очистить мою честь обнародованием этой записки. Главною причиной моего конца — расстроенные дела, особенно дело Рагозина, но я перед смертью заявляю, что в течение всего моего директорства не сделал ничего сознательно недобросовестного; моя вина состояла лишь в том, что я, полагаясь на успех дела, неосторожно покупал паи, занимая деньги на это у родных и знакомых, а частью в кассе самого товарищества». Софья Васильевна доказала следователю, что Владимир Онуфриевич действовал в рагозинских спекуляциях добросовестно заблуждаясь и не извлекая ни для себя, ни для семьи никакой материальной выгоды.
Брак С. В. Корвин-Круковской с В. О. Ковалевским кончился. Вызванный условиями помещичьего быта дореволюционной России, фиктивный брак освободил Софью Васильевну от родительской опеки, дал ей возможность осуществить стремление к научной деятельности. Превратившись в фактический, этот брак принес Владимиру Онуфриевичу, по-видимому, одним только страдания, привел его к трагической смерти. Но, как справедливо замечает исследователь ученой деятельности Ковалевского, жизнь с Корвин-Круковской имела также положительное влияние на его судьбу: «Любовь к Софье Васильевне, хотя и временно, внесла равновесие в умственную жизнь Владимира Онуфриевича; мало того, она помогла ему определить себя. Позволительно даже задать вопрос, стал ли бы Ковалевский ученым, если бы судьба не соединила его с Корвин-Круковской. Но за бессмертное имя в науке он заплатил своею жизнью».
Приведенные выше отзывы о громадном значении научной деятельности В. О. Ковалевского дополню заявлением Дарвина, сделанным при жизни Владимира Онуфриевича. Описывая свое посещение Дарвина в 1877 году, К. А. Тимирязев рассказывает, что великий ученый с особенным удовольствием отметил факт, что в русских молодых ученых он нашел горячих сторонников своего учения. Чаще всего он при этом упоминал имя Ковалевского. Когда Тимирязев спросил Дарвина, которого из братьев он имеет в виду, — не зоолога ли Александра, Дарвин ответил: «Нет, извините, по моему мнению, палеонтологические работы Владимира имеют еще более значения».
Для С. В. Ковалевской после смерти мужа наступила пора триумфов и славы в области ее специальных научных занятий. Но прежде, чем перейти к рассказу об этом, остановлюсь на ее личных переживаниях и политических интересах в последний период жизни.
Как осмысливала тогда Софья Васильевна любовь, осталось невыясненным, но в девятилетием возрасте она снова проявила себя в любви. В Палибино приехал погостить молодой, изящный брат Елизаветы Федоровны, незадолго до того окончивший университет; младшая племянница стала «обожать» его. Но к этому чувству, как пишет Софья Васильевна в «Воспоминаниях детства», примешивалась «какая-то детская влюбленность, на которую маленькие девочки гораздо способнее, чем думают взрослые». Дядя был веселый, жизнерадостный, занимательный рассказчик, и все старались сидеть с ним в гостиной подольше. А Софа хотела, чтобы он принадлежал ей одной, чтобы он рассказывал только для нее и чтобы только она сидела у него на коленях. Когда же не подозревавший о страсти племянницы дядя Федя взял на колени ее девятилетнюю подругу, Софа смотрела-смотрела на это страшное происшествие, затем подскочила к сопернице, «вцепилась зубами в ее пухленькую ручонку, немного повыше локтя, и прокусила до крови». Оля завизжала, дядя назвал племянницу «гадкой, злой девчонкой», а Софа убежала в отдаленную комнату и там наплакалась вволю.
Во время своей петербургской влюбленности в Достоевского, пятнадцатилетняя Софья Васильевна ревновала его к сестре. На этот раз обошлось без прокусывания локтей. Когда Софа услыхала, как Достоевский признается Анюте в страстной любви, у нее «помутилось в глазах и кровь горячей струей бросилась в голову». Она убежала в спальню, разделась, легла в кровать и долго плакала, а в сердце была «нестерпимая, новая боль». У девочки явилось «бешеное желание наговорить дерзостей» Достоевскому с Анютой, но ужасный замысел расстроился потому, что у Софы не было спичек, а в темноте она не могла найти одежды, Разбросанной по комнате в припадке ревнивой злобы.
В начале семидесятых годов, когда Владимир Онуфриевич, под влиянием обывательских сплетен, приревновал свою фиктивную жену к одному ее берлинскому приятелю, Софья Васильевна писала ему, что к ее прискорбию в ее «новой дружбе очень много поэтического, идеального, она доставляет ей много счастья и наслаждения, но романического в ней ничего нет». Как ни пыталась Ковалевская, а из этой дружбы не удалось сделать даже «маленький роман». В то же время Софья Васильевна, по свидетельству ее подруги, с ужасом думала о том, что Владимир Онуфриевич может, в виду фиктивности их брака, сойтись с другой женщиной.
Затем наступил петербургский период жизни Ковалевских, произошло сближение между ними, родилась дочь, но страстности не было в их супружеских отношениях. Без сердечных страданий рассталась Софья Васильевна с мужем после краха их семейной жизни. В ее многочисленных письмах к Владимиру Онуфриевичу один только раз проскользнула нежность. «Как бы я наслаждалась теперь, — писала она Ковалевскому летом 1881 года из Мариенбада, — если бы нам опять пришлось раз путешествовать с тобой. Прежде я ничего не умела ценить, но теперь было бы иначе… Прощай, мой дорогой и милый дружок. Обнимаю тебя крепко. Целую много раз… Ах, если б нам скоро свидеться и притом за границею. Страсть, как хочется повидать тебя… Вся твоя Софа». Это была не вспышка любви к мужу, никогда в действительности не существовавшей, а проявление жалости к Владимиру Онуфриевичу за его большие страдания.
Летом 1882 года у Софьи Васильевны завязались в Париже, как она сама говорила А.-Ш. Леффлер, «оригинальные и обостренные дружеские отношения» с молодым поляком-революционером, математиком и поэтом одновременно. Ковалевская снимала комнату в предместьи, и хозяйка не знала, что думать о своей жилице при виде молодого человека, проводившего с нею целые дни и выходившего от нее после полуночи. Между тем
Софья Васильевна говорила, что отношения между нею и молодым поляком — самые идеальные. Никто никогда не понимал ее так хорошо, как этот молодой человек; никто не умел разделять так все ее мысли и мечты. Они вместе сочиняли стихи и даже начали писать длинное произведение романтического характера. Но Ковалевская не считала себя вправе принадлежать другому, так как была формально связана с мужем, и ее встречи с молодым поляком были наполнены только отвлеченным анализом чувства: они сидели друг против друга и разговаривали, опьяняя сами себя бурным, неиссякаемым потоком слов. А.-Ш. Леффлер говорит, что Софья Васильевна обменивалась с этим молодым человеком длинными письменными излияниями, но до нас их переписка не дошла.
Сохранилось много писем Ковалевской к другому молодому математику, немцу, с которым она познакомилась в Берлине в начале 1883 года. Они встречались на почве общих научных занятий. С конца 1883 года отношения между научными сотрудниками перешли в дружбу; потом немец стал учить Софью Васильевну конькобежному и другим видам спорта, танцам и верховой езде. Вечерами бывали в театре. Некогда было зайти к Вейерштрассу, и старый профессор ворчал, что Соню отрывают от науки. Вейерштрассу было 70 лет: он забыл, что в молодости прерывал математические вычисления ради стихов к своей Гретхен.
Софья Васильевна радовалась, как дитя, когда Вейерштрасс и его сестры уехали 21 января 1885 года за город на несколько дней. Старики звали ее с собой, но Ковалевская осталась в Берлине и послала молодому математику записку, помеченную 2 часами пополудни: «Легкомыслие победило, — писала она. — Остаюсь здесь до 28-го. После отъезда моих друзей, приблизительно в четверть четвертого, приду к вам, чтобы усовершенствовать свое образование. Ваш легкомысленный друг.
С. К.»
Потом ее охватило раздумье, к немцу не пошла, стала укладываться, и молодой математик получил новое письмо, помеченное 7 часами вечера: «Прежний рассудок все же одержал верх. После долгого размышления я решила все же уехать завтра в 3,36. Мне очень жаль, но что поделаешь? С наилучшим приветом, С. К.»
Ковалевская убежала от своего приятеля в Швецию. При первой возможности молодой немец приехал в Стокгольм — помогать Софье Васильевне редактировать ее математическую работу для напечатания в немецком журнале. Друзья видели, как расцвела Ковалевская в присутствии своего немецкого собрата: она помолодела и похорошела; вместо черного траурного платья надела светло-голубое; цвет лица стал нежнее, густые темно-каштановые волосы красивыми локонами обрамляли голову; грусть сменилась блестящей веселостью; остроумие сопровождало появление Софьи Васильевны в обществе; смелыми парадоксами была наполнена ее речь; сыпались полу-саркастические и полу-добродушные шутки. Так длилось два года, дальше шуток и парадоксов дело не пошло.
Ковалевская не давала голосу сердца заглушить веления рассудка. В это время уже начал «осуществляться план работы о вращении твердого тела, и Софья Васильевна писала М. В. Мендельсон, с которой они взаимно делились всеми сердечными радостями и невзгодами: «Новый математический труд, недавно начатый мною, живо интересует меня теперь, и я не хотела бы умереть, не открыв того, что ищу. Если мне удастся разрешить проблему, которою я занимаюсь теперь, то имя мое будет занесено среди имен самых выдающихся математиков».
В то же время Софья Васильевна боялась превратиться «в учебник математики, который открывают только тогда, когда ищут известные формулы, но который перестает интересовать, когда попадает на полку, среди других книг». «Впрочем, — добавляет она, — я провела значительную часть моей жизни в подобном настроении и привыкла к нему. Несмотря на все, я верю в прекрасный сверкающий закат солнца в будущем». А пока не должно быть ничего на свете выше науки, для которой только и стоит жить. Все другое: личное счастье, любовь, восхищение природой, мир фантазии, — «все это пустяки».
Но все личное не хотело подчиниться таким рассуждениям. В январе 1888 года Ковалевская познакомилась с 27-летним Фритьофом Нансеном. Молодой зоолог уже замышлял тогда героические походы в полярные страны и дал Софье Васильевне прочитать свой план первого лыжного перехода через ледяное плато Гренландии. Отважный и смелый норвежец пленил воображение Ковалевской. «Я нахожусь в настоящую минуту под влиянием самого увлекательного и возбуждающего чтения, какое мне когда-либо случалось встречать, — писала она в Рим А.-Ш. Леффлер. — А именно, я получила сегодня от Нансена небольшую статью его с изложением плана предполагаемой поездки по льдам Гренландии. Прочитав, ее, я совершенно упала духом. Теперь он получил от датского коммерсанта Гамеля 5000 крон на, это путешествие и, конечно, ничто на свете не в состоянии будет заставить его отказаться от этой поездки. Нансен слишком хорош, чтобы рисковать своею жизнью в Гренландии». Софья Васильевна также произвела сильное впечатление на Нансена, и это знакомство, по свидетельству А.-Ш. Леффлер, могло бы иметь решающее влияние на их дальнейшую судьбу, если бы между ними ничего не стояло. Нансен был уже помолвлен и считал нужным, сдерживать свой порыв. Софья Васильевна колебалась.
Ковалевская вообще боялась отдаться одному только чувству любви, мечтала о таком союзе 'между двумя людьми, который представлял бы собою союз двух умов, взаимно поддерживающих друг друга и могущих приносить действительно зрелые плоды только при условии совместной работы. Она ждала встречи с таким человеком и дождалась. Но это оказался не тихий закат последней любви, блаженного умиротворения и покоя, это была жгучая страсть безнадежности и отчаяния. В «Отрывке из романа, происходящего на Ривьере», Софья Васильевна так рисует своего героя — профессора Михаила Михайловича Званцева: «Фигура его была не из таких, которые забываются. Поэтому даже случайные знакомые всегда узнавали его после многих лет разлуки. Массивная, очень красиво посаженная на плечах голова представляла много оригинального… Всего красивее были глаза, очень большие даже для его большого лица и голубые при черных ресницах и черных бровях. Лоб, несмотря на все увеличивающиеся с каждым годом виски, тоже был красив, а нос — для русского носа был замечательно правильного и благородного очертания».
Дальше в «Отрывке» — восторженное, дышащее влюбленностью описание всяких достоинств Званцева и подробности из его профессорской и политической биографии.
Все, что говорится в «Отрывке» о Званцеве, Точно воспроизводит портрет популярного в 80-х годах во всем культурном мире профессора Московского университета Максима Максимовича Ковалевского, с которым Софья Васильевна впервые встретилась в Париже еще при жизни своего мужа. Встреча была мимолетная, в обстановке, не располагавшей к продолжению знакомства, и не оставила у обоих яркого впечатления. Новая встреча с Ковалевским произошла спустя целый ряд лет при совершенно изменившихся обстоятельствах. М. М. Ковалевский (1851–1916) происходил из богатой украинской помещичьей семьи. Счастливые условия материальной жизни дали ему возможность развить свои богатые природные способности. В 1877 году он имел ученую степень магистра и занял в Московском университете кафедру государственного права и сравнительной истории права. Талантливый и остроумный оратор, он был убежденным конституционалистом, и на своих лекциях говорил студентам: «Я должен вам читать о государственном праве, но так как в нашем государстве нет никакого права, то как же я вам буду читать?»
В частных кружках и гостиных Ковалевский был еще более смел и дерзок на язык. Его резкие отзывы о слишком реакционной политике правительства дошли до придворных кругов, и министру народного просвещения было предложено уволить фрондера из университета. Министр И. Д. Делянов поручил своим подчиненным по Москве проследить за вредным профессором, те прислали нужный ему донос, и Делянов уволил Ковалевского в июне 1887 года из университета. Максим Максимович оставил Россию, объездил крупнейшие центры Западной Европы, Балканского полуострова и Америки, всюду выступал с публичными лекциями и мигал эпизодические курсы в разных университетах. После революции 1905 года Ковалевский проявил себя как самый умеренный либерал, стоящий почти в одном ряду с октябристами. В. И. Ленин часто отмечал тогда контрреволюционную по существу роль примиренческого либерализма Ковалевского и всегда указывал на вредное влияние его парламентских выступлений.
Но в 1887 году, когда М. М. Ковалевский приехал в Европу в качестве опального профессора, изгнанного из России диким произволом царского правительства, он был одним из самых популярных людей на Западе. Еще в 70-х годах он был в дружеских отношениях со многими выдающимися общественными деятелями, учеными и писателями всего мира, в том числе с К. Марксом и Ф. Энгельсом, ценившими его обширные знания и остроумную беседу. В 80-х годах его популярность на Западе значительно выросла.
В разгар этой славы Максим Максимович был приглашен в Стокгольмский университет и в день приезда в столицу Швеции встретился с Софьей Васильевной. Это произошло в январе 1888 года, когда Ковалевская была сильно огорчена предстоящим путешествием Фритьофа Нансена. Через несколько дней она писала А.-Ш. Леффлер, в ответ на утешения последней по поводу отъезда Нансена и сообщения, что у него есть невеста: «Дорогая Анна-Шарлотта. Женщина часто изменчива, безумец тот, кто ей доверяется. Если бы твое письмо с тем же содержанием и с тем же ужасным сообщением было получено мною несколько недель тому назад, оно, конечно, сокрушило бы совершенно мое сердце. Но теперь, к собственному стыду, должна признаться, что, прочитав вчера твои глубоко сочувственные строки, я разразилась громким хохотом.
Вчерашний день был вообще тяжелый для меня, потому что вечером уехал М. Ковалевский. Надеюсь, что кто-нибудь из семьи успел уже сообщить тебе о перемене в наших планах, так что незачем распространяться больше на этот счет. В целом эта перемена очень счастлива для меня, потому что, если бы М. остался здесь, я не знаю, право, удалось ли бы мне окончить свою работу. Он такой большой, такой крупный и занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне было бы положительно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него. Хотя мы во все время его десятидневного пребывания в Стокгольме были постоянно вместе, большею частью глаз на глаз, и не говорили ни о чем другом, как только о себе, притом с такою искренностью и сердечностью, какую тебе трудно даже представить себе, тем не менее я еще совершенно не в состоянии анализировать своих чувств к нему».