Когда на первом уроке в новой для меня школе в класс вошла учительница, я узнал Марию Филипповну. Она открыла журнал:
- А-а, у нас новенький… - Присмотрелась. - Скажи, это не твой брат учился в пятой школе?
- Это был я…
- Подумать только! – радостно удивилась Мария Филипповна. – А я смотрю, кто это такой красивый да ладный… Ну-ну, не смущайся…
В школе получили посылки из Америки. Мария Филипповна, выхлопотала мне ботинки и почти новый джемпер. Я приберёг это богатство для праздничных дней…
Все три года, вплоть до выпускного вечера, я грелся в лучах доброго пульсара - ласковых глаз учительницы. Ничто не могло изменить эту женщину – ни смерть мужа под Сталинградом – капитана Розенберга, ни выходки её сына, дуболома Лёвки Розенберга, верзилы, сидевшего на первой парте и постоянно грубившего матери.
Мария Филипповна открыла мне то, что потом, хотя и не часто, подтверждалось с точностью наивного правила: подлинная доброта не связана с внешними приметами. И субстанция, как говорил отличник Новомир Рубцов, однородная. Атомы зла, которыми бомбардирует доброту жизнь, бессильны изменить её природу, пробить оболочку.
…Случай с новой учительницей, временно заменившей заболевшую Марию Филипповну, открыл мне нас самих, - меру нашей детской жестокости и эгоизма. Непутёвый наш восьмой «А», сплошь дети войны, да ещё в пору раздельного обучения лишённый облагораживающего влияния девочек, встретил Людмилу Михайловну без интереса и равнодушно. Явилась женщина средних лет, напряжённая, и… немного нездешняя от вдохновенного желания открыть нам красоту поэзии… Новая «училка», тут же прозванная кем-то бледной спирохетой, пробыла у нас недолго, а запомнилась мне более иных, маячивших перед нами у классной доски годы. Может быть, из-за того случая. И, может быть, правду говорят, мы особенно помним тех, кому сделали зло.
Устроили ей обыкновенную невинную школьную подлянку. Постарались всегдашние заводили – дурашливый Шуров и младший Попковский, по кличке Тихоня, один из сыновей большого начальника.
К первому уроку она, должно быть, здорово готовилась. И говорила совсем непохоже на других, – учебника не открывала, и в тетрадь не заглядывала. Мы только что приступили к новой теме – Маяковскому… Послушайте, начала она рассказ, послушайте, как пишут об Октябрьской революции историки. Факты, документы, цитаты, подробности замелькали, складываясь мозаикой в картины, о которых прежде понятия не имели… А теперь посмотрим, продолжала учительница, как об этих же событиях пишут в мемуарах, в воспоминаниях те, кто участвовал в них лично… Она на память прочитала проникновенно чьё-то воспоминание о штурме Зимнего Дворца… И, наконец, совсем по-другому, продолжала она, рисует историю поэт... "Дул, как всегда, октябрь ветрами..." и она стала читать наизусть главу из поэмы «Хорошо!».
На щеках её набирался румянец, глаза блестели… А класс гудел пчелиным ульем, и только несколько человек сонливо слушали учительницу.
Через несколько дней снова был урок литературы. Когда Людмила Михайловна вошла в класс, было непривычно тихо. Положила журнал. Поздоровалась. И… едва опустилась на стул, – раздался выстрел. Очень неожиданный в тишине и потому громкий. Это сработал пистон, подложенный под ножку её стула. Лицо учительницы стало белым, руки, лежавшие на журнале, дрожали... Восторженный класс шушукался. За окнами верещала малышня, отпущенная по случаю праздника домой пораньше…
Спотыкаясь на длинных паузах, урок кое-как доковылял до звонка…
Больше мы её никогда не видели. В класс она не пришла, в школу тоже… Позже говорили, что Людмила Михайловна оставила учительство и устроилась в бухгалтерию какой-то конторы, счетоводом.
Мы быстро забыли о ней.
Сколько событий сменили друг друга!
Но память не хочет изгнать из своих закоулков этот эпизод. И почему, когда я вспоминаю о нём, то и дело ставлю себя на место той растерянной фигуры и гляжу её глазами в отмороженные очи учеников?
Я не знаю, что это – особый талант, знание или род болезни – думать за другого человека, входить в его состояние, жить его болью… Так или иначе, – это умение - лишнее умение. Оно не делает жизнь счастливее.
Но оно научило понимать: другим тоже бывает больно.
И ещё я понял: мы, дети, бываем большими мерзавцами.
…Учительница истории Галина Васильевна меня, кажется, отличала. Так мне видится теперь из бесстрастного грустного далека. Доброй она была к каждому. Но ведь я был не каждый мальчик, я был еврейский мальчик. Может быть она, неприметная русская женщина из простой семьи выделяла меня потому, что я хорошо отвечал на её уроках – я любил историю. После литературы, конечно, но уж точно перед географией. Отвечая, я иногда прибавлял что-нибудь из прочитанного, кроме учебника, то про французскую революцию, то про Пугачёва.
Я запомнил её приветливый и чуть глуховатый голос, и эту её особенность – быть в сторонке и как бы рядом одновременно – на школьном вечере ли, на субботнике… На выпускных экзаменах, словно невзначай оказывалась возле моей парты и, обронив пару ободряющих реплик, помогала обрести спокойствие и преодолеть панику перед непонятным в билете. На марафонском сидении во время сочинения по литературе деликатно положить на парту лишний бутерброд, - в те голодные годы это дорогого стоило.
Галина Васильевна научила меня одной странной вещи, – оказывается, можно быть добрым в поступках просто так. Не по случаю, или обстоятельствам, и не из корысти или притворства, а по-природе, потому что по-другому не выходит. Будто раскладывал кто-то в людей доброту – кому щепотку, кому кусок, а на кого-то выпало столько, что заполнило всего человека.
У такой доброты не бывает любимчиков.
И возле такой доброты сами собой погибают микробы плохого.
Иногда мне кажется: ещё она догадывалась о непростом мире еврейского мальчика и хотела, как могла, насытить его аурой душевности впрок.
Эти учителя, как и многие другие, учили меня в старших классах. Учитель же, ради которого я и затеял весь разговор, был у нас в «малышовом», в четвёртом. И было это ещё до того, как мы попали на Урал. С Иваном Ивановичем, словесником средней школы номер три города Орджоникидзе, в котором мы счастливо жили до начала войны и эвакуации, связан антизвёздный час моего детства.
Мы теперь знаем, что есть миры и антимиры, частицы и античастицы. Если есть у человека звёздный час, то, как назвать его противоположность? Незвездный? Антизвездный?
Иван Иванович был особенный человек, не похожий ни на кого. А ведь в четвёртом классе у нас было уже несколько учителей. До этого всему – и письму, и чтению, и арифметике, и пению, и рисованию учила одна учительница. В четвёртом пришли в класс «предметники». И среди них Иван Иванович, учитель русского языка.
Иван Иванович появлялся в классе неприметно и, как бы невзначай. Словно шёл мимо по другим делам и заглянул походя. Ни своё появление, ни урок он не превращал в событие. Серый скромный пиджак его был незаметно расстёгнут. Неяркий галстук и нейтрального цвета рубашка, пепельные прямые волосы по обе стороны чистого лба, - всё как бы собралось в нём для того, чтобы быть малозаметным, не бросаться в глаза… Он и сам не выделялся ни на переменах, ни в учительской, куда мы заходили за наглядными пособиями. Он никого из нас не выделял, никого не отличал, и я приятно удивился, когда однажды в школьном буфете, где мы «давили масло» у стойки в очереди, подозвал меня к себе, (почему он выбрал меня?) вручил 20 копеек и попросил взять для него стакан чаю и бутерброд.