ГЛАВА ПЕРВАЯ
Представь себе, дорогой читатель, широкое, багрово красное лицо с белоснежной, всклокоченной бородой, в которой застряли остатки шпината, крошки светло-коричневого табаку и хлеба; прибавь к этому блестящий, с резко выдающимися выпуклостями череп, покрытый на затылке седыми волосами, завитки которых спускаются на воротник куртки, пару маленьких мясистых ушей, густые взъерошенные брови, громадный с синеватым оттенком нос и большие, проницательные водянисто-голубые глаза; представь себе, что это лицо чуть ли не каждую минуту меняет выражение: усмехается, улыбается, то один глаз начинает весело и задорно подмигивать, то густые брови, повидимому, без всякой причины начинают опускаться и подниматься; прибавь ко всему этому выразительную жестикуляцию, которой сопровождается игра этого лица, и ты будешь иметь перед собой портрет приходского священника из Себю и Сорвада, по имени Торкильд-Асгер-Эйнар-Фредрик Мюллер — грозы всех окрестных священников; человека, портившего жизнь школьному учителю и приводившего в глубокое отчаяние самого епископа.
Надо еще заметить, что пастор Мюллер был ростом не более, не менее, как в три локтя, что на левой руке у него недоставало одного пальца и что он зиму и лето носил один и тот же странный костюм, состоявший из съеденной молью шапки из собачьей шкуры, серых клетчатых брюк, заправленных в огромные, вонючие, смазные сапоги и короткой, потертой охотничьей куртки, которая плотно обтягивала его богатырскую грудь. Даже в самые сильные морозы, и то он не изменял своего костюма; только в самом крайнем случае, когда все кругом трещало от холода, он обматывал шею синим клетчатым платком и брал лишнюю щепотку табака из своего красного кожаного кисета, с которым он никогда не расставался и который он называл своей „грелкой“.
Если ему в такие морозы попадался навстречу съежившийся от холода крестьянин, который пробирался по противоположной стороне дороги, закутанный в шерстяные платки и шарфы, со слезящимися глазами и покрасневшим носом, под которым то и дело собирались капельки, то пастор Мюллер останавливался, подбоченивался одной рукой и громко кричал через дорогу: „Эй, ты!.. Смотри, берегись, чтобы не примерзнуть к шубе!..“ После этого он продолжал свой путь, разражаясь оглушительным хохотом, от которого на большое расстояние кругом сотрясался воздух, и две рыжие тощие собаки, всегда сопровождавшие его, задирали морды кверху и бросались вперед, заливаясь веселым лаем.
И долго еще на его широком лице блуждала улыбка в то время, как он шел дальше по дороге, прислушиваясь к „музыке жизни“, т.-е. к скрипу снега под ногами. На последнем пригорке перед селом он останавливался, расправлял свои неуклюжие члены и полной грудью вдыхал в себя морозный воздух, чтобы как следует наполнить им легкие перед тем, как забраться в свой темный, неуютный дом.
Там его не ждала маленькая, любящая пасторша, никто не брал его палку и шапку, никто не стряхивал снег с его куртки, никто с ласковой улыбкой не гладил его по щеке, к нему навстречу не выбегала веселая дочка, его шею не обвивали нежные детские ручки, не трепали его за бороду, и никто не называл его своим „большим, гадким, милым медведем“. Нет, в сенях показывался только старый, рыжий кот и, держа в зубах крысу, тихо шмыгал в пустую комнату рядом с сенями, где под потолком висела туша недавно зарезанного теленка — ее повысили сюда, чтобы дать ей остыть.
Так как пастор Мюллер сам был большим оригиналом, то и его жилище или „берлога“, как его называли прихожане, вполне соответствовало ему самому. Трудно было представить себе комнату, которая имела бы так мало общего с кабинетом наших деревенских пасторов, покрытым мягкими коврами, уставленным глубокими креслами, увешанным по стенам полками, в котором хозяин мирно коротает вечера, покуривая трубку или составляя проповеди. В комнате пастора Мюллера на окнах даже не было занавесей или штор; пол был приблизительно такого же цвета, как только что вспаханное поле, а все движимое имущество его, состоявшее из старого, обитого клеенкой дивана, двух маленьких столиков, пустой полки и старого сломанного деревянного кресла, было рассеяно по всей комнате без малейшего намека на порядок или уют. Единственно, что еще придавало несколько жилой вид этой комнате, была коллекция шкур медведей, тюленей, китового уса, оленьих рогов и т. п., которая была развешана на стене, как в каком-нибудь музее. А в углу, у печки, приютился маленький, весьма неаппетитный стол, на котором стояла, глиняный горшок с остатками супа, кринка с маслом или салом и лежали краюха хлеба и нож.
Вся беда была в том, что приходский священник был холостяк; понятно, что и образ жизни соответствовал этому. Впрочем, вся природа была его домом: он с утра до вечера бродил по лесам, полям, болотам и горам, покрытым вереском, то с ружьем через плечо, то с громадной дубовой палкой в руках, пугая и детей, и взрослых своим видом дикаря и своим раскатистым, оглушительным смехом.
Правда, у него на хлебах жила одна старая женщина, которая должна была прислуживать всем обитателям пасторского дома. Но пастор Мюллер с первого же дня объявил ей войну. Он даже не позволял ей готовить кушанья, не позволял входить в свою комнату; он выходил из себя от бешенства лишь только замечал в своих владениях следы этой жалкой, забитой женщины.
Раз как-то зимой пастор Мюллер вернулся домой в самом радужном настроении духа. По своему обыкновению, он остановился на пороге и окинул комнату испытующим взором, чтобы убедиться, не хозяйничал ли в ней кто-нибудь в его отсутствие. Но, не найдя в ней ничего подозрительного, он взял закоченевшими от холода пальцами щепотку табаку и после этого принялся готовить себе кушанье. Он поставил горшок с остатками супа в печку, положил на слабо тлеющие уголья два, три полена и радостно стал потирать себе руки, когда дрова запылали и из-за покрытых салом краев горшка потянуло аппетитным запахом супа.
Вдруг он вспомнил что-то, подошел к небольшому шкафу, прикрепленному к стене в противоположном углу, хитро улыбаясь открыл его, вынул завернутую в бумагу бутылку и наполнил содержимым в ней две крошечные рюмки, стоявшие на столе. Потом он достал из за дивана нечто в роде большого зуба или клыка и, постучав им в потолок, уселся в кресло которое затрещало под тяжестью его богатырского тела.
Наверху, где помещались комнаты капеллана Руггорда, послышался шум отодвигаемого стула и шарканье мягких войлочных туфлей, которые направились повидимому, в противоположный конец дома. Затем заскрипела лестница, послышалось хлопанье дверей, гулко пронесшееся по пустому дому, и через минуту в дверь пастора Мюллера постучали.
Капеллан Руггорд был тридцатилетний теолог, небольшого роста, приземистый, с безбородым, плоским лоснящимся лицом, похожим на вылизанную тарелку. На нем был надет серый халат, который он с видимым беспокойством придерживал на животе рукой. Остановившись у двери, капеллан вопросительно посмотрел на пастора Мюллера из-под своих круглых блестящих очков.
— Мне показалось, — сказал он наконец на чистом ютландском наречии, — мне показалось, что вы постучали ко мне?
— Да, да, — ответил старый священник, как бы приходя в себя после глубокой задумчивости — Дело в том... Я только хотел предложить вашему преподобию пропустить в себя несколько невинных желудочных капель. Я взял на себя смелость налить вам рюмку. Если вы сегодня были невоздержаны и покушали чего-нибудь, что...
— Вы отлично знаете, господин Мюллер, — прервал его капеллан с плохо скрываемым раздражением, — вы отлично знаете, что я пью спиртные напитки только за обедом. Мне кажется, ваша шутка устарела. Я был бы искренно рад, если бы вы придумали себе какое нибудь новое развлечение.
— Ах, да, вы правы, — вздохнул старик и как будто несколько смущенно покачал головой.—Но тем не менее, не удостоите ли вы меня своим посещением, меня, презренного раба Божия? Не посвятите ли вы и меня в ваши великие догматические исследования? Если бы вы пожелали осчастливить меня и подойти поближе, то я велел бы принести углей и грелку для ног. Скажите мне... пневматология, так?.. антропология — я верно говорю?..
Но капеллан продолжал стоять у двери и смотрел на старика с выражением не то сострадания, не то грусти.
— Неужели вы считаете, господин Мюллер, что об этих возвышенных материях можно говорить таким тоном? — сказал он. — Я не могу себе представить, чтобы вы искренно считали такие разговоры подходящим времяпрепровождением, особенно теперь, когда повсюду господствует неверие, когда столько народу ждет нашей помощи... Да, кстати, сегодня, когда вас не было дома, пришли сказать от колесника Павльсена из Сорвада, что его отец при смерти; старику очень плохо и он теперь в муках и страданиях ждет конца. Я хотел ехать к нему, но ваши сани, как всегда, были в неисправности, и я обещал приехать, как только будет возможно. Поднялась ужасная мятель, дороги все занесены... а кроме того, я не мог найти своей шубы. Вы, вероятно, были настолько любезны, что спрятали ее от меня. Я был бы вам очень обязан, если бы вы вернули ее мне.
— Боже ты мой. неужели этот бедняга заболел? — воскликнул старый священник. Но через минуту, когда он поднял голову, насмешливая улыбка снова заиграла на его лице.
— Знаете, о чем я думал сегодня весь день?
— Право, не знаю.
— Вы должны были бы жениться, господин Руггорд.
— Жениться?..
— Видите ли, на днях я прочел в газетах объявление о новых патентованных печках... знаете, о тех, которые можно переносить с места на место? Так вот, не желаете ли вы жениться на такой печке? Она прямо воздана для вас. Подумайте — ее можно переносить с места на место. Вы могли бы, уходя из дома, брать ее с собой, а ночью она лежала бы рядом с вами и грела бы вас... Разве это не блестящая идея?
— Разрешите мне, господин пастор, вернуться к моим занятиям. Я был бы вам искренно благодарен за это, — преувеличенно вежливо кланяясь, прервал его капеллан и вышел из комнаты.
Пастор Мюллер откинулся в кресле и проводил молодого человека взрывом хохота, который привел в легкое колебание паутину под потолком и пыль, покрывавшую углы комнаты; даже крысы под полом вздрогнули и насторожили уши. А старик долго еще сидел один и хохотал, вытянув ноги и сложив руки на трясущемся от смеха животе.
Вдруг он вскочил. Уже совсем стемнело. Пламя от топившейся печки упало на две маленькие рюмки, которые так и остались нетронутыми. Пастор Мюллер решительно взял одну из них своими большими пальцами и опорожнил ее, а затем и вторую.
Потом он засуетился, достал из угла палку, снял шапку с гвоздя и вышел из дому.
На дворе бушевала мятель — настоящая снежная буря. Выло так темно, что хоть глаз выколи. Снег вихрем крутился в воздухе и ветер наметал громадные сугробы по краям дороги. Но священник, опираясь на палку, вошел вперед, в этот непроглядный мрак в сопровождении своих собак.