Он написал четвёртую цифру. Потом отложил перо и сказал:
— Пятое. Остаток. То, что останется после всего. Я предлагаю: половину — в сундук. На чёрный день. На бумаги для Сальмы. На суд, если понадобится. На будущее. Вторую половину — на следующий год. На семена. На саженцы. На расширение. На то, чтобы сад стал больше. Чтобы деревьев стало больше. Чтобы урожай был больше. Чтобы мы не просто выжили — чтобы мы жили.
Он замолчал. Все смотрели на монеты. Потом Марта сказала:
— Правильно. Всё правильно. Налог — первое. Крестьяне — второе. Свои — третье. Зима — четвёртое. Остальное — в сундук и на будущее. Я согласна.
Все согласились.
Гуннар разложил деньги по кучкам. Налог — в одну. Крестьянам — в другую. Своим — в третью. На зиму — в четвёртую. Остаток — в сундук. Он работал долго, аккуратно, пересчитывая каждую монету по два раза. Потом закрыл книгу, убрал перо и сказал:
— Всё. Баланс подведён. Налог я отвезу в город завтра. Крестьянам — отвезём в Гнилые Ключи послезавтра. Своим — раздам сегодня. Остальное — в сундук, под половицу.
Он встал, ушёл в дальнюю комнату, вернулся с сундучком. Открыл, положил туда остаток — золото, серебро, — и закрыл крышку. Потом спрятал сундук под половицу. Вернулся, сел. И только тогда — впервые за весь вечер — улыбнулся.
— Всё, — сказал он. — Теперь мы не просто выжившие. Мы — хозяева. С землёй. С деньгами. С налогом. С будущим.
Я сидела за столом и смотрела на своих. Двенадцать человек. Разных. Чужих. Случайных. И — своих. Я думала о том, что год назад я была никем. Офисным клерком. Одинокой женщиной в панельной девятиэтажке. Человеком без дома, без семьи, без будущего. А теперь у меня был дом. Сад. Земля. Урожай. Деньги. Налог. Крестьяне. Двенадцать человек, которые пришли ко мне, потому что им некуда было идти, и остались, потому что я не закрыла дверь. И я платила налог короне. И платила крестьянам. И платила своим. И откладывала на будущее. Как хозяйка. Как настоящая. Как та, кем я стала.
Я взяла чашку чая — Ирма налила всем, — и подняла её. Не для тоста. Просто так. Просто чтобы почувствовать тепло в руках. И сказала:
— За нас. За то, что мы дожили. За то, что мы вырастили. За то, что мы продали. За то, что мы — вместе.
— За нас, — хором ответили они.
И мы выпили. Чай был горячий, тёмный, душистый. За окном шумел сад — голый, пустой, отдохнувший. А в доме было тепло. И сытно. И полно. И — впервые за всё время — спокойно.
Глава 29
Через два дня после ярмарки Гуннар отправил налог в казну. Магвестник — тощий, серый, похожий на крупную ласточку, с блестящими чёрными глазами и лапками, которые умели держать предметы, — появился ещё весной. Я тогда не поняла, что это такое. Он сидел на заборе, смотрел на нас и ждал. Гуннар объяснил: корона присылает его каждый год, весной, чтобы напомнить о налоге, и ждёт возвращения осенью. Если налог не отправить — весной придёт другой вестник. Уже не с напоминанием. С проверкой.
Гуннар положил деньги в кожаный мешочек, запечатал его воском, привязал к лапке вестника — тот сидел смирно, как будто понимал, что от него требуется, — и сказал:
— В казну. От владельца холма. Налог за год.
Вестник посмотрел на него, потом на меня. Моргнул. И улетел. Я смотрела, как он поднимается над садом, над забором, над холмом, и исчезает в сером небе. И думала: налог заплачен. Впервые. Настоящий. Наш. Корона знает, что у холма есть хозяйка. Хозяйка, которая платит. Хозяйка, которую нельзя прогнать просто так. Теперь мы были не спорной землёй. Мы были налогоплательщиками. А налогоплательщиков не трогают. Налогоплательщиков защищают.
На следующее утро мы поехали в деревню. Втроём — я, Гуннар и Бертран. Две телеги: наша, рассохшаяся, и вторая, которую Гуннар взял у старосты Гнилых Ключей накануне — в обмен на обещание привезти яблок. На первой телеге ехали мы с Гуннаром, на второй — Бертран. Лошадей запрягли наших: вороного мерина в первую, гнедую кобылу во вторую. Кобыла была старая, но шла ровно, и Бертран правил ею молча, как всегда.
Мы ехали в Гнилые Ключи — первую деревню. Ту самую, где началось всё: где мы нанимали мужиков на забор, где староста подвозил Марту с продуктами, где я стояла на завалинке и говорила, что договор отменяется. Ту самую, где староста знал меня лучше всех — и где мне предстояло теперь не просить, а требовать.
Дорога была знакомой. Пустошь, тропа, поворот, холм. К полудню мы были на месте. Деревня встретила нас тишиной — не враждебной, а настороженной. Куры разбежались, собаки залаяли, но люди не вышли. Только староста — тот самый, с обветренным лицом и медленной речью, — стоял у своей избы. Ждал. Знал, что приедем.
Я спрыгнула с телеги первой. Гуннар — за мной, с папкой в руке. Бертран остался у лошадей — не потому, что боялся, а потому, что так было надо: он стоял и смотрел, и его молчание было громче любых слов. Староста шагнул навстречу. Поклонился — коротко, не низко, но поклонился. Впервые. Раньше он не кланялся.
— Хозяйка, — сказал он. — Приехали.
— Приехала, — ответила я. — Считать будем.
Гуннар открыл папку, достал список — тот самый, составленный ещё летом, — и сказал ровно:
— Оброк. С этой деревни. Пятнадцать дворов. По уговору: зерном, скотом, работой — что можете. Долги за прошлые годы не требуем. Только этот год. Вот список: что нужно, сколько, в какие сроки.
Староста взял список, посмотрел. Читал он плохо — я видела, как он водит пальцем по строчкам, — но разобрал. Потом поднял глаза и вздохнул:
— Зерна столько нет. У нас год был плохой. Половину можем дать сейчас, половину — к зиме.
— Половину сейчас, — сказал Гуннар. — Остальное — к первому снегу. Если не будет — приедем снова. С судьёй. Понял?