– Не иначе мир состарился, – печально пробормотал Феликс Бонпре. – Он теряет былую энергичность; он слишком утомлен, чтобы тянуться к свету; слишком изможден для молитвы. Как знать, вдруг близок конец всего сущего? Вдруг мы – на заре обетованных «новых небес и новой земли»?
Тут же смолкла музыка, и кардинал, очнувшись от задумчивости, более похожей на транс, медленно поднялся и с минуту стоял лицом к главному алтарю, который с такого расстояния был едва различим среди теней, в неверном свете тусклой потолочной лампы перед дарохранительницей. В ней, находившейся за дверьми из белоснежного мрамора, золотым ключом были заперты священные, таинственные облатки.
«НО СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ, ПРИДЯ, НАЙДЕТ ЛИ ВЕРУ НА ЗЕМЛЕ?»
Возникнув снова, этот вопрос будто бы прозвучал не в разуме кардинала, а в его ушах – так отчетливы были слова. Глубокая тишина будто ждала ответа, и кардинал, движимый внезапным восторгом, воскликнул:
– Да! Он найдет веру – пусть и в немногих! Ибо есть «несколько человек в Сардах»! В скорбящих и смиренных, в неимущих и терпеливых, в тех, чье мученическое подвижничество подверглось глумлению, Он найдет веру. В тех, за чье спасение Он умер, будут Им обнаружены бесценные сокровища духа! Но не сыскать Ему веры в баловнях жизни и судьбы – в наставниках и проповедниках, называемых мудрецами. Если обратится Он к книгам, то обнаружит презрение к Себе, отрицание Себя, ибо такова дешевая, подложная философия нынешних эгоистов, извративших Его заповеди, объявивших их бесполезными. Мало осталось тех, кто ради Него пойдет на самоотречение, кто будет славить Его имя, не помышляя возвеличить заодно и собственное. Многие знания рождают в гордеце-ученом самонадеянность; так и с Господними чудесами – чем больше их нам явлено, тем сильнее мы сбиты с толку. В своем ослеплении мы уже поклоняемся не Творцу, но Его творениям, забывая, что Вселенная управляется непостижимым Божественным Разумом. Возьмем чудеса эпохи, или научные достижения, или предвидение еще более чудесных вещей – что они, как не предтечи самого Господа, «грядущего на облаке с силою и славою великою» [9]?
Говоря так, Феликс Бонпре по привычке воздел руку, и солнечный луч – последний, замешкавшийся – коснулся драгоценного камня в апостольском перстне [10], сделав его из бледно-зеленого – густо-пурпурным, будто искра живого огня. Восковое лицо Феликса Бонпре вспыхнуло вдохновенным румянцем, но секунду спустя кардинал уже был поглощен мыслями об огромной части человечества, что о Христе не ведает. Кардиналу привиделись обитатели восточных пределов мира с их запутанной, хотя и прекрасной философией; дикие племена, как покоренные, так и нет; свирепые и отважные янычары, которые при всем при том беззаветно верны своему Пророку. Наконец, кардинал вспомнил о многих тысячах христиан в христианских странах, которые поминают Христа всуе, для которых Его имя значит не больше, чем какой-нибудь идол для членов племени мумба-юмба. Неужели все эти люди сгинут навек? Разве не наделены и они бессмертными душами, подлежащими спасению? Неужели труды Церкви длиною в восемнадцать с лишним столетий пошли прахом, ибо как еще назвать сей жалкий итог: «У Тебя и в Сардах есть НЕСКОЛЬКО ЧЕЛОВЕК»? Если так, на церквях лежит тяжкая вина! Повинна даже святая Матерь-Церковь, которая зиждется на памяти о лживом апостоле [11]! Или не повинна? С неумолимой быстротой, словно пущенные мучителем-бесом, эти мысли охватили разум кардинала, запылали, искажая тонкие черты его лица и терзая трепетную душу. Неужели Господь, исполненный любви Творец бессчетных миров, настолько жесток, что способен преднамеренно уничтожить миллионы беспомощных созданий на одной планетке лишь потому, что по невежеству и за неимением наставников они не сумели найти Христа? Неужели Господь распространит Свою милость и всепрощение только на «нескольких человек» из Сард?
«Но ведь наш мир – булавочная головка по сравнению с непостижимой в своей безмерности вечностью, – сам себе возразил кардинал. – Лишь единицы могут уповать на спасение».
Впрочем, он себя не убедил. Как все-таки быть с миллионами обреченных? Что же, они сгинут навеки? К чему такое расточительство? Расточительство – применительно к жизни человека! Нет, его не может быть – по крайней мере, этот догмат современной науки преподобный Феликс усвоил. Природа не терпит расточительства; ни вздох, ни звук, ни сцена не пропадают, а бережно сохраняются в кладовых и по воле Природы могут воспроизводиться до бесконечности. Что тогда станется с мириадами человеческих существ – и с бессмертными душами, которые Церковь не сумела спасти? Церковь – и вдруг «не сумела»! Но почему? Чья это вина, чья слабость – ибо вина и слабость тоже ведь никуда не денутся.
«НО СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ, ПРИДЯ, НАЙДЕТ ЛИ ВЕРУ НА ЗЕМЛЕ?»
– Нет, – выдохнул кардинал словно против воли, сам же опровергая свои недавние утверждения. – Нет!
Постояв еще с минуту, он двинулся к дверям, на ходу омочил пальцы в святой воде, что тускло поблескивала в мраморной чаше близ дверей из мореного дуба, и сотворил крестное знамение.
– Не найти Ему веры там, где вера должна быть превознесена. Призна́ем же это в открытую – и с покаянием. Ему не найти веры даже в Церкви, Им основанной; о, стыд нам и позор!
Кардинал поник головой, будто собственные слова ранили его, и в глубоком унынии покинул Собор. Окованная железом дверь бесшумно открылась для него и закрылась за ним; колокол пробил семь раз, и голос его доносился будто из мира мертвых.
За стенами Собора кроткие сумерки смягчили дневную жару, и мир, осиянный предзакатным светом, готовился встретить благословенный вечер; в стенах Собора длинные тени, скопившись в проходах и приделах, в нишах с изваяниями, раньше срока призвали ночь. Последняя из поминальных свечей перед Святой Девой мигнула и погасла – будто светляк исчез в кромешной тьме; последние отзвуки колокола пролились на могильные плиты безвестных мертвецов. Вместе с худощавой фигурой кардинала, казалось, покинули Собор – сие святилище, сей дом Господень, – и последние намеки на живую жизнь и чувство. Каменная громада стала схожа со склепом – или с темной космической Пустотой, где, словно единственная алая звезда, теплилась перед алтарем лампадка.
Глава II
Руанская Соборная площадь есть истинная услада для глаз, когда речь идет о поэте или художнике. Каждый уголок ее, неважно, насколько укромный, каждый причудливый дом, каждая сомнительная лесенка, чьи ступени ведут бог весть куда, каждый конек покатой крыши – да что там, само полнейшее отсутствие системы при застройке – все романтично, все дышит историей. Полускрытая ниша, искалеченная статуя, едва различимые очертания древнего герба на столь же древних воротах; ржавое кольцо, намертво вмазанное в стену для поддержания фонаря, ненужного в эпоху газового и электрического освещения; давно не действующий, поросший сорной травою фонтан; каменная чаша для святой воды, в которой после ливней купаются беззаботные пичужки – вот лишь некоторые из удивительных фрагментов Прошлого, благодаря коим Соборная площадь заинтересует ученого, заворожит мыслителя и мечтателя. Чего стоит один только роскошный отель «Бургтерольд», основанный еще при Франциске Первом! Эпизоды переговоров на Поле Золотой Парчи [12] отображены на стенах этого здания заодно с эпизодами из «Триумфов» [13] Петрарки; это неожиданно само по себе, и этого довольно, чтобы минимум час предаваться фантазиям. Как случилось, что Петрарка и Поле Золотой Парчи разом пришли на ум скульптору, который столь давно ваял эти барельефы? Вопрос праздный, ответа на него не будет, объяснение невозможно – «Бургтерольд» останется восхитительной загадкой из мира архитектуры. По улицам Эписери и Грос-Орлож, несомненно, прогуливались братья Корнели [14], когда были еще молоды, еще не извлекли из своих душ торжественный и тяжеловесный гений французской трагедии. А неподалеку – надо только пройти по одной из убегающих вверх змеистых улочек и свернуть за угол – обнаружится отреставрированный особняк Дианы де Пуатье; вид у него обитаемый, причем настолько, что в резном окне почти мерещится прекрасное, хищное лицо женщины, умевшей жонглировать настроением короля посредством улыбок и капризных гримас.
Кардинал Бонпре, покуда шел мимо готической громады Дворца юстиции, выстроенного еще в XIV веке, вскользь подумал обо всех перечисленных событиях и персонах – вот именно «вскользь», ибо оставался под впечатлением от торжественной музыки и от тьмы, что медленно сгущалась под соборными сводами, как бы сливаясь с той тьмой, которая объяла его душу. Тяжкое бремя нес кардинал, был близок к тому, чтобы осудить себя за смертный грех. Разве не он только что, пред алтарем Всевышнего, в полный голос, с неслыханной дерзостью заявил, будто веры прискорбно мало в самой Церкви? Он, кардинал-архиепископ, произнес сии крамольные слова; он выкрикнул их в тишине святого места – разве этот акт не является подтверждением, что он недостоин служить Господу? Разве не богохульной была его речь? Удрученный, сам не свой, добрый Феликс продолжал почти вслепую идти к скромной, если не сказать жалкой, гостиничке. Ночевали в ней только беднейшие путники, что и стало для кардинала главным аргументом в ее пользу. Конечно, адепты новейших идей о личном комфорте сочли бы нашего праведного прелата чудаком из чудаков, ибо он искренне полагал, что обязан, насколько возможно, во всем подражать Учителю, за Коим дал клятву следовать. Странная, нелепая мысль, особенно если учесть неприкрытую и кощунственную распущенность, наблюдаемую ныне в поведении христиан; поистине, Феликс Бонпре проявлял фанатизм! Впрочем, у него имелись одобренные Церковью основания, и главным из евангелических советов, сиречь первейшим руководством к действию, он почитал Добровольную Бедность. Вот именно, Добровольная Бедность – в пику несметным сокровищам, безо всякой пользы хранящимся в Ватикане; в пику жирным синекурам, в коих процветают епископы и архиепископы, ибо и сокровища, и синекуры находятся в прямом противоречии с заветами Христа, являются примерами непослушания. Христос в Своей земной жизни был беден; посещал только беднейшие дома. Ни разу не коснулся Он пречистой Своей стопой дворцовых плит, если не считать дворца первосвященника, где Спаситель выслушал смертный приговор. Символичность этого события нередко становилась предметом тягостных размышлений Феликса Бонпре.
«Божественность обречена гибнуть во всех дворцах, сколько их ни есть, – говаривал кардинал. – Господь живет лишь на лоне природы, под небосводом, осиянным солнцем либо россыпями звезд. Неспроста Свои проповеди Он читал исключительно на открытом воздухе – уже в самом этом факте содержится руководство для нас».
Кстати, кардинала Бонпре приглашали в дом, очень похожий на дворец, и оставаться там он мог столько, сколько пожелал бы. Речь идет об особняке архиепископа Руанского. Истинной обителью роскоши был этот особняк, особенно по сравнению с гостиничкой под названием «Пуатье», чье ветхое убожество, впрочем, оправдывалось почтенным возрастом строения. Ее крошечные тусклые окошки, как бы вдавленные в стены, как бы пришлепнутые резными арками, походили на старческие глаза под нависшими бровями; ее узкая дверь, не оснащенная засовом, болталась на скрипучих ржавых петлях и ни днем ни ночью не закрываясь как положено. Зато каждый усталый путник при входе в гостиничку оказывался под целым каскадом изумрудных, пересыпанных золотистыми цветками плетей вербейника – и невольно чувствовал душевный подъем, и догадывался, что в этом убогом заведении будет принят не без радушия. Держала гостиничку смиреннейшая супружеская чета. Хозяин, Жан Пату, имел на окраине Руана клочок земли, где выращивал на продажу картофель и сельдерей – самые непритязательные овощи. Его жена была занята хлопотами по дому и воспитанием Анри и Бабетты – а надобно заметить, что таких шалунов еще и не видывали ни в Руане, ни за его пределами. Сохраняя улыбку полнейшего довольства на своем круглом лице, мадам Пату – женщина пышная, тучная, неповоротливая, но опрятная и всегда умытая буквально до блеска – твердила, что выходки сына и дочери вгонят ее в гроб, однако почему-то (не иначе действовали скрытые силы организма) с каждым днем только полнела. Кушанья, ею приготовленные, неизменно были превосходны – даже если Бабетта умудрялась сунуть куклу в горшок жаркого, а ее брат Анри пускал в кастрюле с супом бумажные кораблики. Так и жила эта семья: Жан Пату не сетовал на скромную выручку за овощи и полагал себя человеком преуспевшим, мадам Пату чувствовала, что «милосердный Господь» отдельно печется лично о ней. Что до шкодливой Бабетты и еще более шкодливого Анри, после очередной шалости они бросались матушке на шею и молили о прощении, затем некоторое время сидели по разным углам за чтением часослова, отбыв же наказание, могли вновь озорничать в свое удовольствие. Впрочем, именно сейчас в доме царило нехарактерное благолепие; покой снизошел на гостиничку, и атмосфера в ветхих стенах стала сродни той, что наблюдается во дворцах. Мадам Пату, отлично понимавшая, сколь скудно и бедно меблированы комнаты, суетилась куда меньше и перемещалась куда величественнее, чем было у нее в обычае; Анри с Бабеттой сидели как мышки, хотя никто не велел им вести себя тихо, и зубрили уроки, побуждаемые к тому внезапным и странным импульсом. Причиной этих перемен было появление Феликса Бонпре, который искал и нашел здесь приют. Мадам Пату извинялась за тесноту и неудобство лучших своих комнат, но сдалась под действием доброй улыбки, мягкого голоса и непритязательности кардинала.
– Сами судите, монсеньор, – пролепетала мадам Пату, – могли ли мы ожидать такой чести, как визит святого кардинала-архиепископа в наше жалкое заведение! На Бульварах полно новеньких домов, где монсеньор устроился бы со всеми удобствами, а ему, то бишь вам, ваше преосвященство, угодно было одарить благодатью нас, ничтожных. О! Не иначе, это произволение Пречистой Девы – слишком удивительное и чудесное, а потому и не постижимое вот этак с ходу!
Так говорила мадам Пату, прерывая речь задышливыми паузами и почтительными книксенами; но добрый кардинал одним жестом как бы отмел все ее извинения и протесты, назвал ее «дочь моя», по-отечески нежно перекрестил ее чело и заверил, что проблем с ним будет не больше, чем с любым другим постояльцем.
– Проблемы! О небо! Да разве ж может речь идти о проблемах, когда дело касается вашего преосвященства! – воскликнула мадам Пату, растроганная до слез готовностью кардинала занять лучшие покои (две смежные комнаты с минимумом мебели), и поспешила на кухню.
По пути она прихватила своих упитанных отпрысков и торжественно сообщила им, что в доме находится святой, достойный составить компанию любому из тех, других, каменных святых, что занимают ниши в Соборе, возле круглого разноцветного окошка; ну а если Анри с Бабеттой будут паиньками, у них все шансы увидеть, как с Небес к этому святому спустится всамделишный ангел. Бабетта сунула пальчик в ротик и уставилась на мать. В ее сердечке еще теплилась вера в ангелов. Зато Анри, со своим дешевым цинизмом типичного юного француза нынешних времен, колебаний не ведал.
– Мама, – заговорил он, – у нас в школе один мальчик утверждает, что Бога вовсе нет, а значит, не нужны ни священники, ни кардиналы, ни соборы – это все хлам и надувательство!
– Бедное маленькое заблудшее чудовище! – воскликнула мадам Пату, не отвлекаясь от кастрюльки, в которой булькал суп кардиналу на ужин. – Вот попомни, Анри, мои слова: вырастет из этого мальчика вор или убийца! А тебе не пристало его слушать, не зря ведь ты ходишь на занятия к благочестивому Перу Лорену, который объясняет тебе, в чем твои святые обязанности, раз уж так получилось, что нынешняя школа их вовсе перечеркнула. Глупыш ты этакий! Да если бы Господа Бога не было, и мы бы на свете не жили! Наш мир только и держится, что милостью Спасителя да молитвами святых угодников.
Анри притих, Бабетта скроила презрительную мину.
– Если кардинал и правда святой, – изрекла она, – значит, он должен творить чудеса. Фабьен Дюсэ уже целых семь лет – калека. Мы с Анри приведем его к монсеньору, и пускай он исцелит Фабьена. Сумеет – так и быть, поверим, что святые живут на свете.
Мадам Пату подняла над кастрюлькой разгоряченное, раскрасневшееся лицо и с негодованием уставилась на свою не по годам дерзкую дочь.
– Как! Ты посмеешь докучать кардиналу? – взвизгнула она. – Ты надумала лезть к нему с подобными глупостями? О мой Бог! Да можно ли быть такой нечестивицей? Послушай-ка меня, Бабетта! Если ты хоть одно словечко скажешь его преосвященству, я тебя накажу! Что тебе за дело до Фабьена Дюсэ? Если бедняжка больной и увечный, значит, такова Господня воля.
– Не понимаю, какой интерес Богу калечить и мучить Фабьена… – начал было неугомонный Анри, но мадам Пату оборвала его, топнув мощной ногой, и прикрикнула:
[9] Ев. от Луки, 21:27.
[10] Иначе – кольцо рыбака; носят епископы и папы на безымянном пальце правой руки как символ обручения с Церковью. По смерти носителя перстень должен быть уничтожен.
[11] Имеется в виду апостол Павел.
[12] Поле Золотой Парчи – место мирных переговоров Франциска I и Генриха VIII, проходивших в июне 1520 г. и имевших целью урегулировать ожесточенную борьбу Франции и Англии за влияние в Европе. Цель достигнута не была, зато Франция понесла чудовищные убытки, ведь на организацию переговоров и устройство лагеря денег не жалели (название «Поле Золотой Парчи» объясняется тем, что шатры для гостей делались из этого дорогостоящего материала), притом в лагере непрерывно шли рыцарские турниры и роскошные пиры.
[13] Поэма в форме череды символических циклов, которые заканчиваются победами. Всего 6 триумфов: Любви, Целомудрия, Смерти, Славы, Времени, Вечности. Барельефы изображают эти понятия в персонифицированном виде.
[14] Корнель, Пьер (1606–1684) – поэт и драматург, «отец французской трагедии»; Корнель, Тома́ (1625–1709) – драматург и либреттист.