Цепь снял, накинул кафтан попроще. Шапку надвинул на брови. И всё же гридня в нём выдавала стать — плечи, разворот, тяжёлая поступь битого воина. Купца из такого не сделаешь, сколько ни ряди. Но хоть золотом теперь не сверкал, и то ладно.
— Ну, гляди. — Он развёл руками. — Простой мужик, каких на торгу пруд пруди. Доволен?
— Сойдёт, — сказал я. — Теперь пошли Радко искать. До торга дойдем, а там уже и определимся.
— Да я знаю где он… — начал было Путята, но договорить не успел.
В калитку влетел наш черноволосый. Влетел он бегом, запыхавшийся, в новых своих обувках. Увидел меня, кинулся через двор, чуть не сшиб зазевавшегося гридня.
— Дядька Кормчий! — выпалил он, хватая воздух. — Нашли! Нашли балабола твоего!
— Тихо, тихо. — Я присел, взял пацана за плечо. — Отдышись. Где?
— На торгу, у ткацких рядов! — Пацан частил, глотая слова. — Стоит, примеряется всё к товару! Мы, как Бес велел, глядели, а он там, Радко-то! Гринька сторожит, а я к тебе бегом, во весь дух!
— Молодец. — Я потрепал его по вихрам. — Прянику быть. Ступай, отдышись да Гриньке скажи — пусть глаз не спускает, но близко не лезет.
Пацан просиял, кивнул и рванул обратно, только пятки засверкали.
Путята глядел на всё это, приподняв бровь, а как пацан упорхнул — хмыкнул, покачал головой.
— Ишь, пристроился. — В голосе сквозила усмешка. — Нищету по городу гоняешь, как гончих. Глаза у него, вишь ты. Умилительно прям.
Я поднялся. Поглядел на него без злобы, но и без тепла.
— Пристроился, говоришь. — Я отряхнул колени. — А ты знаешь, воевода, отчего у меня эти пацаны за пряник весь город обшарят, а твои гридни, сытые да справные мятеж под носом углядеть не могут?
Путята нахмурился.
— Ну-ка?
— А оттого. — Я шагнул ближе. — Что я мимо чужого горя не пройду, потому что своё такое же хлебал. — Голос я не повышал. — А вы? Вы в своём городе сидите, за высокими тынами, жрёте от пуза да брюхо чешете. А под самым носом у вас голодные дети по помойкам шарят, а вы их не видите. В упор не видите. Для вас они — сор, пустое место. Как и купчишки, что мыт за каждый чих платят. Оттого и проглядели вы всё. Оттого сеть чужая у вас под боком выросла, а вы и не почуяли. Потому что глядите поверх голов. А я гляжу вниз. Там-то всё и делается.
В горнице двора повисла тишина. Даже звон из кузни будто притих.
Путята молчал. Смотрел на меня внимательно и с досадой. Крыть ему было нечем, и он это знал. Оттого злился пуще — не на меня, а на правду.
— Языкастый ты, наймит, — процедил он наконец. — Ох, языкастый. Договоришься однажды.
— Может, и договорюсь. — Я усмехнулся. — Да только не сегодня. Сегодня нам Радко брать. Ткацкие ряды, слыхал? Пошли, пока не упорхнул.
Путята хмыкнул, махнул рукой — то ли сдаваясь, то ли отгоняя досаду.
— Пошли.
Мы вышли за тын — я, Волк да Путята. Странная троица: я впереди, спокойный, налегке. За мной Волк — мрачная громада с топором под полой. И сбоку Путята, битый воевода в мужицком кафтане, всё ещё жующий губами мою отповедь.
Торг встретил нас гамом и толчеёй.
Кричали разносчики, из мясных рядов тянуло кровью и требухой. Народ толкался у лотков, торгуясь, щупая товар и переговариваясь. В этой каше немудрено сгинуть.
Мы протолкались к ткацким рядам. Гринька торчал у лотка с горшками, делая вид, что глазеет на товар, а сам зыркал в сторону. Углядев меня, он чуть повёл подбородком — туда, мол.
И я его увидел.
Радко оказался мелким, юрким мужичонкой в пёстром кафтане с чужого плеча. Лицо хитрое, носатое, глазки-бусины так и бегали. Он стоял вполоборота и вдохновенно охмурял какого-то заезжего простофилю — краснолицего толстяка в добротном тулупе.
— … да ты пойми, мил человек, что за товар! — Радко тряс перед носом толстяка каким-то сморщенным корешком. — Это ж не простой корешок. Это корень с горы Святой! Монахи святые его в полнолуние копали, слезами омывали! От всех хворей пользует — от ломоты, от лихоманки и от мужского бессилия особливо! Жену молодую взял, а сам не тянешь? Вот он, спаситель твой!