Я развёл отмеренное в тёплой воде, поднёс Авдееву.
— Пей до дна. Залпом, чтоб горечи меньше чуять.
Он выпил, скривился, помотал головой. Я сел рядом ждать. Опий берёт не сразу, ему надобно с полчаса, чтоб растечься по крови.
К назначенному часу собрались все, кому надлежало.
Никитин принёс таз, ланцеты, корпию и чистое полотно, всё прокалённое и промытое, как я приучил. Гусиные перья я отобрал сам ещё вчера — обрезал наискось, промыл в вине, проверил, чтоб полость шла свободно. Из них выйдет временная канюля. Я понимал, что перо размякнет к утру, что это не серебро и риск закупорки велик, но ничего другого под рукой не было. Держать открытым срезом, как делали обычно, означало занести заразу. Приходилось рисковать, а назавтра посмотреть, что придумать ещё.
Вскоре явился Робек. Пришёл, встал в изножье, скрестил руки на груди и объявил коротко:
— Смотрю. Не мешаю. Понадоблюсь — скажете.
Больше от него и не требовалось. Главный врач в свидетелях — это половина защиты от будущего доноса. Что бы ни вышло, он видел всё своими глазами.
А следом, будто по расписанию, в дверях объявился Штосс.
Я ждал этого. Штосс всегда объявляется там, где пахнет либо моим триумфом, либо провалом, и заранее не угадаешь, чего он жаждет сильнее. Он встал у стены и оглядел разложенный инструмент долгим взглядом знатока.
— Грудь резать надумали, — произнёс он. — Эмпиему, да?
— Её самую, — я не отвлёкся от работы. — Гной меж лёгким и рёбрами. Выпускать буду.
— Многие выпускали, — Штосс шагнул ближе, но голос его звучал спокойно, без обычного яда. — Мало кто досчитывал больного до вечера. Знаете, отчего они мрут, господин Салтыков?
Я поднял на него глаза. Вот это уже интересно. Он спрашивал не для того, чтоб уличить. Он спрашивал так, как спрашивает человек, который сам знает ответ и хочет проверить, знаю ли я.
— От спешки, — сказал я. — Выпустишь всё разом — нутро сместится, сердце остановится. Оттого выпускать буду помалу, с передышками.
Что-то в лице Штосса дрогнуло. Он ничего не ответил, только чуть склонил голову набок и остался стоять.
Я вернулся к Авдееву. Опий взял своё: парень обмяк, веки набрякли, взгляд плавал, но в себе он был.
— Слышишь меня, Авдеев?
— Слы… шу, барин, — язык у него ворочался тяжело. — Дурно как-то… кружит…
Пошла анестезия. Можно работать.
— Так и надо. Держись за это чувство, оно тебя от боли отведёт, — велел я. — Никитин, держите за плечи спереди. Твёрдо. Он поплывёт, но валиться ему нельзя.
Усадил я его боком, руку задрал ему на голову, чтоб развести рёбра. Место я нашёл ещё вчера — там, где перкуссия давала мёртвый, глухой звук, и куда вчера входила игла. Обмыл кожу вином, не жалея.
Обезболить местно мне нечем. Ни новокаина, ни шприца с полой иглой, которым такое вводят, здесь не придумали и придумают ещё не скоро. Кокаин Коллер применит в глазной хирургии только в тысяча восемьсот восемьдесят четвёртом. Всё, чем я располагаю — это опий внутрь и быстрота собственных рук.
Хирург этого века так и трудится. Режет быстро, пока больной ещё жив. Иначе никак.
— Терпи, Авдеев, — сказал я, беря скальпель. — Жечь будет сильно, но недолго. Дыши глубоко и помни, что позже тебе станет лучше. Обещание я дал.
— Терплю… барин… — выдохнул он.
— Михаил Михайлович, глядите за лицом, — попросил я Робека, беря скальпель. — Как побелеет до синевы или губы посинеют — кричите тотчас.
Я нащупал ребро, отступил по верхнему его краю. По нижнему нельзя, поскольку там борозда, а в ней артерия, вена и нерв. Задену — и зальёт тут всё так, что уже не важно, что там в груди.
Вдох. Короткий разрез. Поперёк, над ребром. Авдеев дёрнулся, застонал сквозь зубы, Никитин навалился, удержал. Кровь пошла скудно, как я и хотел.
Значит, попал в межреберье. Всё чисто!