После введения такого правила наши порции заметно уменьшились. Вот почему в каждом спальном помещении все заключенные толпились перед стеклянными дверьми и наблюдали, как происходит раздача. Дежурным такой надзор не понравился, и стекла были замазаны серой краской. Товарищи выскребали щели на покраске и, прильнув к ним, все равно смотрели, как делили нашу картошку.
Наблюдали, как до краев наполняют один котелок, потом второй, третий, затем эти котелки отправлялись в каморку начальников. То же самое с похлебкой. Товарищи следили за тем, как уходили наполненные до краев котелки. Как-то на их глазах ушла целая кастрюля. Кто-то не выдержал, открыл дверь и закричал: «Банда скотов!» Один из дежурных бросился к этой двери: «Будете шуметь, прекратим раздачу!» – захлопнул дверь и припер ее спиной, держа закрытой. Порядок превыше всего. Остальные следили за раздачей. Очередь дошла до их котелков: пять картофелин, четыре, пять, они скрывались на дне котелка.
– Ты видел, что унесли эти гады… Посмотри, что осталось! – сказал кто-то.
Котелки стояли совершенно ровной линией. Рядом был Люсьен. Он держал в руке небольшое ведро, накрытое крышкой, до краев набитое картошкой. Он лениво и снисходительно посматривал на наши пайки.
Наконец нас, придурков, выпустили из спальных блоков. Все сразу зашумели, увидев свои котелки; началась ругань. Начальники невозмутимо и торжественно стояли за столами; раздался приказ снять шапки и замолчать. Казалось, всем своим видом они говорили: «Так, наша задача в том, чтобы справедливо делить еду, мы ее выполнили, теперь дело за вами, вы должны быть дисциплинированными, не кричите, как скоты, помните, что вы – французы…»
Мы смотрели на свои котелки; несмотря на то что они были полупустыми, несмотря на то что в глазах у нас стояли котелки начальников, набитые до краев, несмотря даже на уплывшую кастрюлю, мы жадно смотрели на них. Дежурный сам брал котелок и протягивал каждому. В принципе он брал их, как они стояли, поэтому уже издали можно было вычислить свой. Дежурный протягивал котелок медленно, как бы с сознанием выполненного долга, точнее, с таким видом, будто на самом деле выдавал каждому, что ему причиталось по праву; в конце концов, выдав две сотни порций, он сам начинал в это верить. На дне котелка было четыре картофелины, другой дежурный выливал на них черпак или полчерпака похлебки, после этого мы возвращались в спальный блок.
После окончания раздачи несколько заключенных пошли к комнате дежурных, встали перед дверью и стали требовать назад кастрюлю картошки. Те ответили сначала, что это картошка для ночных работников, а потом начали просто орать. Они кричали, что мы не заслуживаем того, чтобы товарищи нам прислуживали, что мы заслуживаем только капо или эсэсовцев. Когда дежурные открыли дверь в свою каморку, все увидели, что кастрюля с картошкой стоит на полу посередине комнаты, а один из дежурных, южанин, перекладывает из нее картошку в два больших котелка; на столе стояло еще несколько таких же. У товарищей были с собой котелки, они уже съели свою картошку вместе с очистками, но не расставались с котелками: вдруг что-то перепадет… Недовольных было немного, и спокойствия ради дежурные решили бросить им по несколько картофелин. Те, кому перепало, сразу отстали. Дежурные тоже успокоились, закрыв за собой дверь.
Многие из тех, кто наблюдал, как уплывала целая кастрюля, не пошли к комнате дежурных, у них просто не было сил. Но когда они увидели, что товарищи возвращаются с добавкой, сразу пошли требовать свое. Дежурные прогнали их прочь, сказали, что все уже роздано, картошка осталась только для ночных работников.
Когда дверь в комнату дежурных открылась во второй раз, товарищи увидели Люсьена, который ел густой суп с очищенной картошкой; у него на коленях стояло маленькое ведерко. Он весь раскраснелся, ел и смеялся над чем-то с одним из дежурных. Это он сказал, что больше ничего нет и что если кто-то недоволен, то может идти жаловаться к эсэсовцам. Он также говорил, что они, похоже, забыли, что находятся в концентрационном лагере, что лучше будет, если они отстанут и пойдут умываться. Люсьен добавил, что недостойно француза вот так унижаться ради еды. Пока он говорил, товарищи не сводили глаз с его супа и котелков с картошкой на столе. Они молчали; одному из тех, кто пристально смотрел на него, Люсьен прокричал:
– Чего вылупился? Убирайся!
Он быстро встал и закрыл перед ними дверь.
Заключенные побродили в коридоре. Кое-кто пошел помочиться, а потом все вернулись на свои матрацы.
Позже, но до того, как погасили свет, Люсьен вернулся в спальный блок. Его кровать стояла посередине. Он пришел все с тем же ведерком картошки и поставил его у себя в изголовье. Сел на матрац, вытащил из кармана кисет с табаком. Скрутил толстую сигарету. Все как один смотрели на него; Люсьен выдержал паузу. Потом взял щепотку табака. К нему сразу протянулась рука. «Спасибо, Люсьен», – сказал кто-то. Люсьен ничего не ответил, убрал табак. Заключенный, разжившийся табаком, пошел к печке прикурить, поднес огня и Люсьену. Все смотрели, как эти двое курят. Люсьен вытащил свое ведерко с картошкой, снял крышку, посмотрел на содержимое. Все кругом тоже смотрели; картофелины были как на подбор. Люсьен посмотрел еще немного, потом закрыл ведро крышкой, убрал и лег спать.
Люсьен стал одним из главных людей в лагере. С эсэсовцами у него были такие же хорошие отношения, как со старостами или капо. Он начинал на наших глазах, был просто переводчиком, потом стал бригадиром, рьяно заставлял нас работать. То есть перешел на сторону капо, отличился в глазах эсэсовцев. Правила игры были нехитрыми: он кричал на нас, когда появлялись эсэсовцы, он пихал нас, когда эсэсовцы были в двух шагах, он улыбался, когда сами эсэсовцы кричали или били нас. Он приобрел репутацию серьезного человека, хорошего служаки. Капо уже не сомневались, что он за них. Это началось, когда мы были в соборе, но и там и здесь Люсьен не спал вместе с капо. Он спал рядом с нами. Он не работал, как мы, не ел, как мы, но по вечерам возвращался и делал вид, что он один из нас. Он сошелся кое с кем из ближайшего окружения, внушая им надежду, что время от времени им будет кое-что перепадать.
В спальном блоке он даже завел себе надежную охрану из уголовников, среди них был и убийца. Когда у Люсьена кончался табак, они менялись с ним на хлеб или картошку. Со временем этот обмен начал усложняться.
Незаметно Люсьен стал одним из главных. Он был накоротке с Фрицем, их связывали почти братские отношения. Словом, Люсьен вошел в аристократию лагеря. Фриц, который бил заключенных, преследовал их, а позднее стал их убивать, смеялся вместе с Люсьеном. Староста, называвший французов свиньями и постоянно натравливавший на нас капо, был в тесных отношениях с Люсьеном. Эти связи завязывались не просто так и не определялись только классовыми понятиями. Люсьен приторговывал золотом. Этими темными делишками, которые завязывались в самом низу, не брезговали и эсэсовцы. Прибывшие из Дахау итальянцы привезли с собой чудом спасенные монеты и обручальные кольца, которые они меняли у Люсьена на еду. Вместе с тем уголовники следили за зубами заключенных; если у кого-то сохранились золотые зубы, Люсьен предлагал им поменяться на хлеб. Золотые зубы вырывали также у трупов в санчасти. Одного заключенного, работавшего там, прощупали и поставили перед выбором: или он помогает в этих делах, или больше здесь не работает; он отказался, и его выгнали. Оправы, в которых был хоть миллиграмм золота, бесследно исчезали. В проворачивании этих делишек Люсьену было разрешено обращаться напрямую к лагерфюреру; староста знал об этом, что только усиливало влияние Люсьена среди администрации. Торговля золотом замыкалась на еде; на вершине этой пирамиды были мясо, сало, яйца; внизу – хлеб.
В нашем спальном блоке был один старый корсиканец, он слабел на глазах. У него торчал один золотой зуб, своих почти не осталось. Вот почему он задавался вопросом, стоит ли ему пожертвовать золотым клыком, обменяв его на еду, которую ему будет не прожевать. В конце концов он решил вырвать свой зуб. Через несколько дней мы увидели, как в обеденный перерыв он ест суп, сваренный на печке накануне вечером. Он думал, что будет получать добавку две недели, но уже через три-четыре дня ему перестали что-либо давать. Он хотел пожаловаться Люсьену и Чарли, но они его и слушать не хотели. Старик был настойчивым, но так плохо слышал, что ответы приходилось повторять ему по несколько раз; он изо всех сил вслушивался, открывал рот, и все видели пустоту на месте вырванного зуба, а ему твердили: «Достал ты нас со своим зубом!»
Пауль, лагерный староста (в лагере было заведено называть его по имени. Фрица тоже звали по имени. Впрочем, никто не знал его фамилии. Это было стыдно, но я тоже называл его по имени. Называя его по имени, я как будто взваливал на себя бремя взаимной симпатии, как будто свидетельствовал, что для меня это жизненно важная потребность и чуть ли не естественная обязанность знать его так близко, по-братски. Называя по имени того, чьей единственной задачей было раздавать нам удары дубинкой, а позднее и убивать нас, мы привносили в наши отношениям с капо тон какого-то неизбывного лицемерия. «Alle Kamaraden», – говорили капо. Мы все заключенные концентрационного лагеря, все товарищи. Тот, кто меня убивает, является моим товарищем), Пауль устроил себе в одном из новых бараков настоящую квартиру, с диваном, радио, библиотечкой. Ел как в ресторане. Ему прислуживал один поляк. Часто менял гардероб, старался быть элегантным. Он был хозяином лагеря. Он принимал у себя аристократию лагеря, в частности француза-уголовника, исполнявшего обязанности дежурного.
Этот француз не знал, что такое голод, время от времени раздевался до пояса и прохаживался по блоку, демонстрируя всем, что ничуть не похудел. По малейшему поводу предлагал померяться силами. Впрочем, не только он гордился тем, что у него есть мясо на костях. Это было свидетельством своеобразного преуспеяния; согласно этой логике, а это была логика эсэсовцев, доходяги не заслуживают ничего, кроме презрения, следующий шаг состоял в том, что тщедушные переводились в категорию подонков. Прогуливаясь по блоку полуобнаженным, он сознавал, что хорош собой. Повязки дежурного можно было легко лишиться, а красивый торс был неотъемлемым атрибутом власти; благодаря своему сильному и красивому телу он был выше каких-то мелких интриг; он сознавал, что нужен Паулю. Когда вдруг француз находил на себе вошь, он сообщал об этом со смехом, она, эта вошь, беспокоила его не больше, чем мимолетная тень на лице красавицы, – она лишь оттеняла его красоту. Он кокетничал перед скрюченными, грязными, завшивевшими доходягами, которые были вынуждены на него смотреть.
Позднее у него возникли неприятности – сначала с Фрицем, потом с эсэсовцами. Пауль неоднократно вмешивался, чтобы уладить эти склоки, но в конце концов и он отступился. Этот служака слишком много знал про делишки с золотом, возможно, слишком много болтал. Его расстреляли в ходе эвакуации.
Все капо, особенно Фриц, завидовали Паулю, завидовали его щедротам, посылкам, которые он все время получал, завидовали тому, как прекрасно он устроился в лагере.
Фрицу во что бы то ни стало хотелось перещеголять Пауля, добиться большего расположения эсэсовцев, вот почему он нещадно избивал нас, усердствовал на перекличках, без конца обыскивал нас, все время подгонял на работах, всегда был на своем месте, когда появлялся эсэсовец.
Пауль был беспечнее, но он задабривал эсэсовцев подарками из посылок, которые получал из дому. Он часто преподносил лагерфюреру жареную курицу с шампиньонами. Капо тоже кое-что перепадало. Пауль был щедр, Пауль был богат, они не могли составить ему конкуренцию.
Пауль пошел еще дальше: мало-помалу, с превеликим терпением, он приобщил к своим делишкам самого лагерфюрера, который, в общем-то, был всего лишь жалким унтер-офицером СС. Так, постепенно Пауль отошел от управления лагерем, переложив на капо, и в частности на Фрица, все обязанности по наведению порядка.
Дошло до того, что Пауль перестал выходить на перекличку; вместо него на плацу появлялся его помощник, немецкий уголовник. Рядовые эсэсовцы, которые ничего не могли с этим поделать, отыгрывались на этом помощнике, били его время от времени.
Тем не менее по воскресеньям Пауль выходил на утреннее построение, оно проходило позже, и после него мы не шли на работы. Пауль был одет в добротное пальто, на ногах красовались сапоги, он торжественно подходил к эсэсовцам и отдавал им честь. Потом, на разборе происшествий, заводился из-за какой-нибудь мелочи (кто-нибудь насрал рядом с блоком, потому как не смог добежать до сортира, или еще что-нибудь в этом роде), отыгрывался главным образом на французах. Все время твердил, что устал, что ему только о нас и говорят, что мы не заслуживаем ничего, кроме побоев. Говорил он громко, угрожающим тоном, его отрывистые фразы впечатляли эсэсовцев, которые диву давались, что не кто-нибудь, а заключенный мог так проникнуться их презрением к нам.
За каждой апострофой следовала пауза, которую без особой на то надобности заполнял переводчик.
После этой взбучки Пауль отправлял по своим блокам поляков и русских, иногда даже итальянцев. Французы всегда оставались на плацу. На входе вставал Фриц или другой капо: не проскочишь. Нас задействовали на уборку лагеря.
После обеда Пауль отправлялся на охоту вместе с лагерфюрером. Он ел вдоволь, дежурный-француз был не к его услугам, поэтому ему нужны были женщины. Словом, он стал почетным заключенным.
Благодаря Паулю в рождественскую ночь все капо могли пойти в Гандерсхайм. Они пошли туда после обеда в сопровождении эсэсовца, но он служил им не охранником, а проводником. Они пошли как послушные дети: Фриц и другие; капо радостно переглядывались с эсэсовцем, они доверяли друг другу. Они шли на прогулку, эсэсовец говорил с ними на одном языке. Этот Фриц, который, как говорили, попал в лагерь за убийство, выглядел как ребенок. Этот выход капо в Гандерсхайм был венцом их предательства в отношении остальных заключенных. Впрочем, нас это не удивило.
Конец ознакомительного фрагмента.