Она повернулась к выходу, но на пороге остановилась, не оборачиваясь.
— И запомни. Двери в этом доме запираются не только на засов. Умение говорить «нет» и умение быть нужной — вот самые надежные замки. Освой хотя бы одно.
И она вышла, оставив дверь открытой. Из коридора потянуло сквозняком, запахом дыма и жизнью большого чужого дома. Я стояла посреди комнаты, дрожа уже не от страха, а от странного нового чувства. Это не была надежда. Слишком зыбкой была почва под ногами. Это было скорее… определение. Четкая, пусть и суровая граница. У меня не было прошлого. Будущее было туманно и полно угроз. Но сейчас, в это утро, у меня появилась задача. Поесть. Найти кладовую. Доказать, что мои руки чего-то стоят.
Я подошла к подносу. Деревянная миска с дымящейся ячменной кашей, сдобренной кусочком сала и луком. Просто, грубо, сытно. Я взяла ложку — тяжелую, деревянную. Первый кусок обжег губы, но был таким вкусным, таким настоящим после вчерашнего пиршества, которого я едва касалась.
За окном сквозь мутный пузырь пробивался слабый солнечный луч. День начался.
Я доела завтрак до последней крошки, чувствуя, как тепло и сытость медленно разливаются по телу, придавая сил. Поднос поставила на столик и огляделась. Мои вчерашние одежды, те самые, в которых меня вчера вытащили из ледяного озера, были не совсем пригодны для ношения, так как требовали как минимум стирки. Я нашла в своей сумке сменную одежду и надела рубашку, поверх которой натянула теплое платье с не менее теплой накидкой. Видимо, хозяйка тела практично подошла к одежде, что брала с собой в путешествие. В сумке были еще одни штаны и рубашка, кроме той, что были на мне в момент спасения, и вот это платье. И как бы и все. С одной стороны, когда тащишь на себе свой багаж, то путешествовать налегке — это вполне разумное и правильное решение. Но из-за скудности багажа я даже не могла определить, к какой прослойке местного общества относилась хозяйка доставшегося мне в пользование тела.
Я взглянула на синее платье, что одолжила мне на вчерашний вечер Герда, и вздохнула. Оно было мягкое и красивое, но надеть его сейчас казалось неправильным, почти предательством. Оно было символом чужой временной милости. А мне предстояло идти доказывать свою нужность. Лучше сделать это в своей собственной, пусть и грубой, одежде. Я быстро заплела волосы в простую косу, чтобы они не мешали, и, подхватив поднос, вышла в коридор.
Дом оживал. Где-то вдали слышались голоса, звон посуды, шаги. Я пошла туда, откуда, как мне казалось, исходил запах хлеба и печного жара. Лабиринт коридоров и переходов сбивал с толку, но через несколько неверных поворотов я, наконец, вышла в более оживленную часть дома. Широкая дверь в полуоткрытую пекарню пропускала волну теплого дрожжевого воздуха. Рядом с ней в нише находилась та самая кладовая — небольшое помещение, заставленное бочками, мешками и плетеными корзинами.
Дверь в кладовую была приоткрыта, и из нее доносились приглушенные голоса. Я уже собралась постучать, но замерла. Мне показалось, что разговор был обо мне.
— …Зачем ты ее сразу за работу? Она же гостья, матушка. Не работница какая-нибудь, — это был голос Герды, наполненный искренним недоумением и легким упреком.
Я застыла за дверным косяком, не в силах сделать шаг. Сердце забилось чаще.
Ответила Хельга, и ее голос звучал ровно, без колебаний, но с той самой стальной ноткой, которую я уже слышала утром.
— Гостья, чьего имени мы не знаем. Чьего рода не ведаем. Да, по рукам видно — не рабыня. Грубая работа их не испортила. Но быть уверенной, что она нам ровня, что она дочь какого-нибудь ярла или бонда, я тоже не могу. Одежда простая, без украшений. Руки хоть и нежные, но не знают иглы. Кто она? Беглянка? Проклятая своей семьей? Или… подосланная?
— Матушка! — в голосе Герды прозвучал настоящий шок. — Ты не можешь быть серьезной. Она же едва жива была! Какая уж тут хитрость!
— Внешность, дочь моя, вещь обманчивая, — холодно отрезала Хельга. — Ласковое лицо может скрывать расчетливый ум, а слезы — быть оружием. Я не говорю, что она враг. Я говорю, что мы не знаем, кто она. А с незнакомыми людьми, особенно в доме конунга, всегда стоит держать ухо востро. Пусть поработает. В труде человек раскрывается. Или лень свою покажет, или гордыню, или, может, честное старание. Это лучше, чем сидеть без дела и нашептывать неизвестно что такой юной девушке, как ты.
— Я не ожидала от тебя такого, — тихо, почти с болью сказала Герда. — Вчера ты была к ней добра.
— Вчера она была умирающей, и любая добрая женщина подала бы ей руку, — последовал ответ. — Сегодня она жива, здорова и ест наш хлеб. Доброта добротой, а дом — крепостью. Его нужно охранять.
Внутри у меня все сжалось. Ее слова были как удар обухом по голове. «Подосланная». «Расчетливый ум». Я чувствовала, как краска стыда и обиды заливает щеки. Я хотела развернуться и убежать, спрятаться обратно в свою комнату. Но куда я денусь? И что докажу этим бегством? Только ее правоту.
Я сделала глубокий вдох, выпрямила спину и, прежде чем страх и обида парализовали меня окончательно, постучала костяшками пальцев в деревянную дверь. Разговор внутри мгновенно оборвался.
— Войди, — раздался ровный голос Хельги.
Я отворила дверь. В маленькой, заставленной припасами кладовой стояли обе женщины. Герда выглядела смущенной и немного растерянной. Ее взгляд скользнул по мне и тут же опустился на плетеную корзину в ее руках. Хельга же смотрела на меня прямо, ее светло-серые глаза были чисты и непроницаемы, как озерный лед. Видела ли она, что я подслушала? По ее лицу нельзя было ничего понять.
— Я… я поела. Спасибо. И пришла, как вы сказали, — произнесла я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
Хельга кивнула, будто ничего и не произошло.
— Хорошо. Герда, иди, тебя ждут у ткацкого станка. А ты, — она повернулась ко мне, — начнешь с шерсти. Увидим, послушны ли твои пальцы, — она указала на груду немытой свалявшейся овечьей шерсти в углу и на простую деревянную гребенку. — Разбери, расчеши. Ровная нить начинается с чистого волокна.
Это была не просьба. Это было приказание. Испытание.
Я посмотрела на грубую жирную шерсть, потом на свои еще не привыкшие к труду руки. А затем перевела взгляд на Хельгу. В ее глазах я не увидела ни злобы, ни подозрения. Я увидела ожидание. Ожидание того, кем я окажусь: проблемой или полезной вещью.
— Хорошо, — просто сказала я, подходя к груде шерсти. Я отдала Хельге поднос и опустилась на низкую табуретку, взяла в руки первый клок колючей, пахнущей овчиной и лесом шерсти и принялась за работу.
Я опустила голову над колючей шерстью и принялась за работу. Пальцы, непривычные к такому труду, сначала путались, цеплялись за грубые волокна, оставляя на коже красные полосы. Шерсть пахла жиром, землей и чем-то животным, стойким. Этот запах въедался в кожу, в одежду, становился частью окружающего мира. Я не жаловалась. Не позволяла себе даже вздохнуть громче. Каждое движение — вытянуть клок, разобрать его пальцами, провести гребнем, вытащить сор и колючки — было сосредоточенным и медленным. Я не пыталась делать быстро. Я пыталась делать правильно.
Время потеряло четкие границы, измеряясь лишь растущей горсткой чистого пушистого волокна у меня на коленях и ноющей болью в спине и запястьях. Солнечный луч, пробивавшийся в кладовую, сместился по полу, что говорило о том, что день неумолимо приблизился к обеду.
Меня не позвали, ведь я все еще была без имени. Ко мне просто подошла одна из кухонных служанок, девочка лет четырнадцати, и кивнула в сторону главного зала: