Yves Bonnefoy
○ L’heure présente
○ Le Digamma
○ Ensemble encore suivi de Perambulans in Noctem
Составление, перевод с французского и комментарии Марка Гринберга
© Yves Bonnefoy, 2011, 2012, 2016
© Марк Гринберг (наследник), составление, перевод, статья, комментарии, 2024
© Максим Плоскирев, оформление обложки, 2024
© Jaromír Hladík press, 2024
© ООО «Теллер Паблишинг», издание на русском языке, 2024
От переводчика
Три сборника поэзии и прозы Ива Бонфуа (1923–2016), представленные на русском языке в этом томе, вышли из печати в 2010-х: «Настоящее мгновение» и «Дигамма» в 2011 и 2012 годах, а «Вместе дальше» — в апреле 2016 года; этот сборник, как и автобиографическая повесть «Красный шарф», изданная тогда же, был последней прижизненной публикацией автора, умершего спустя два месяца. Во всех его поздних книгах есть произведения, написанные под знаком близящейся смерти, но в целом они, даже поэма-завещание «Вместе дальше» или цикл «Большая Медведица», где сознание балансирует между бытием и небытием, далеки от меланхолии или резиньяции; Бонфуа сохраняет верность темам, которые интересовали его на протяжении многих лет. Основной круг этих тем: внутренняя противоречивость языка, приоткрывающего и в то же время искажающего реальность, неполнота любых образов и знаков, ложь и истина воображения, обманчивость воспоминаний, поэзия как средство преодоления разломов, порождаемых языком и понятийным мышлением. Поэзия и язык, память и забвение, слово и молчание — полюсы, ориентирующие мысль автора, и читатель почти всегда ясно ощущает эту рефлексию. Важно, однако, что она служит лишь фоном восприятия для его стихотворений и рассказов, которые, несмотря на более или менее явную связь с суждениями Бонфуа о поэзии и ее месте в мире, нигде не соскальзывают в верифицированный эссеизм, включая и случаи самореферентности, когда произведение посвящено поэзии как таковой, не становятся «бесплодной декларацией о намерениях» (упрек в адрес Малларме, высказанный Бонфуа в одном из интервью), не утрачивают качеств живого художественного акта, диктуемого личным опытом и напряженным сознанием конечности человеческого существования.
Бонфуа убежден, что поэзия может сохранять эти качества лишь благодаря постоянной борьбе против понятийного мышления, выхватывающего из объектов частичные, усеченные аспекты и затем связывающего их в логические цепочки; иначе говоря — что она призвана сражаться со словесными конструкциями, которые, обманывая нас иллюзорным жизнеподобием, уводят от этого сознания, тем самым отчуждая от мира, от других людей и в конце концов от самих себя. Лишь эта борьба делает слова поэта проводниками присутствия — термин, который Бонфуа почти полностью освобождает от теологических коннотаций, обозначая таким образом скрытый в любом живом или неживом объекте неанализируемый, неразложимый бытийный избыток, ускользающий от хватки языка. В одном из своих многочисленных эссе он иллюстрирует его смысл простым примером: «Роза ботаника находится в учебном пособии рядом с шиповником, ее родственником, и сохранит это положение навсегда. А в своем экзистенциальном качестве роза соседствует, причем лишь считаные дни, с несколькими тюльпанами и, кроме того, со старой стеной и фонтаном в каком-то конкретном парке, только там. Вот чем была вещь, когда понятие выделило один из ее аспектов: она была реальностью, которую нам не дано видеть дважды. — Я буду называть этот способ бытия присутствием. Ясно, что совокупность таких присутствий и их исчезновение, то есть совокупность отсутствий, образует вселенную, внутри которой мы живем и определяем свою судьбу». Присутствие, как и человек, конечно: оно локализовано в пространстве и времени и подвластно случаю; понятие внепространственно, вневременно и неколебимо. Из расхождения между понятием и присутствием следует, что «понятийный дискурс никогда не сможет постигнуть изнутри экзистенциальную реальность, в которой существуем мы с вами».
Почему именно поэзия способна сбрасывать оковы понятий? Потому что эта форма речи наиболее чутка к звуковой стороне слова, которую мы воспринимаем в ее простой фактичности, помимо скрестившихся в нем сигнификаций. То, что напоминает о реальности, превосходящей слова, парадоксальным образом рождается из слов. «Звучание слова сохраняет в речевом потоке ту реальность, которую рассеивает язык. Когда поэзия использует слова на основе их звучания, у понятий появляется соперник, их власть ослабевает, завеса, наброшенная ими на реальность, разрывается или истончается». В сущности, поэзия питается нерационализуемыми корнями речи, возвращающими ей бездонность предметов, о которых мы говорим.
Эти рассуждения могли бы, в свою очередь, остаться понятийными построениями, не имеющими практических следствий, если бы поэт абсолютизировал собственные словесные формулы и не отдавал себе отчет в хрупкости медиума, каким они служат для присутствия. Показательно, что Бонфуа признает стихотворение «истинно прекрасным даром», приносимым бытию, лишь тогда, когда оно схоже с вянущим букетом (см. сонет «Тебе мои стихи…»). На тематическом уровне этой установке отвечает повышенное, пристальное внимание к моментам возникновения и исчезновения, переходам между состояниями существования и несуществования, между определенностью и неопределенностью, между близким «здесь», которое тем не менее постоянно ускользает, и отдаленным «не-здесь», «там», постоянно сливающимся с «здесь». Эти пограничные ситуации, когда что-то появляется и исчезает, вспыхивает и гаснет, приближается и отступает, когда формы вещей не то складываются, не то разрушаются, когда нельзя понять, выходит ли из темноты свет или, напротив, темнота этот свет поглощает («начинается день или спускается ночь»), когда почти завязавшаяся связь рвется («того, что могло случиться, не будет»), когда слово колеблется на грани звука и молчания («нерешительность стрижа», который «на мгновенье завис среди криков других стрижей»), когда бесконечная красота мира лишь усиливает тревогу, рождаемую постоянно тяготеющей над ним угрозой, и т. п. — излюбленный предмет поэзии Бонфуа. Понятно, что такая поэзия наводит объектив на летучее «настоящее мгновение» (во французском языке связь la présence и l’heure présente совершенно прозрачна), которое не может наделить нашу речь гарантиями всеобъемлющего мифа, а лишь вселяет в нее надежду на понимание другим человеком — только бы образ, ненадежно вмещенный словами, наполнял этого другого таким же ощущением целостности бытия, какое испытал сам говорящий. Недаром Бонфуа в другом эссе называет присутствие «отношением, которое бытие, акт бытия устанавливает с воспринимающим сознанием, если это сознание умеет раскрыться перед ним, чтобы откликнуться на его требование или принять его дар». В сущности, реальность — эта, как он говорит, «материальная бездна» — интересует его не сама по себе, а тем, как она переживается человеческими существами; для него важны счастливые моменты единого восприятия нами самых важных, «основных» слов, обозначающих прежде всего природные стихии и другие фундаментальные реалии, те мгновения, когда из этого переживания рождается общность, помогающая нам, возможно, двигаться к лучшему будущему. Этим отчасти объясняется очищенный, аскетичный словарь Бонфуа, сравнительная узость лексического луча, которым его поэзия ощупывает мир.
Иногда в творчестве Бонфуа усматривают неоклассические тенденции: оценка, подкрепленная его «упоминательной клавиатурой» — переосмысленными античными или библейскими образами (обездоленная Церера-Земля, разлученные Амур и Психея, изгнанные из рая Адам и Ева и т. д.), а также отсылками к литературе и изобразительному искусству, иногда — прямым или косвенным цитированием философов и поэтов прошлого. Может возникнуть впечатление, что этот автор намеренно отстраняется от современности, замыкая свою поэзию в условных декорациях. Между тем современность в его стихах дает о себе знать вполне ощутимо — правда, не наружными приметами, действительно оттесненными на задний план, и не актуальными повестками (политической, экологической, гендерной, миграционной и т. п., находящими, впрочем, отражение в его эссе и интервью), а тревожными размышлениями о судьбе человеческой речи, которая в XX–XXI веках подвергается губительным атакам. Ставки в этой борьбе, как и роль, отведенную в ней поэзии, Бонфуа считает очень высокими. Именно поэзия, по его убеждению, призвана восстанавливать связь слов «с полнотой их референтов», которую игнорируют идеологические системы любого — секулярного или религиозного — толка. В XX веке, пишет он в предисловии к сборнику эссе «Век, когда слово хотели убить», такую систему построили нацисты: впервые в истории они задались целью не просто «быстро и жестоко убивать людей», но и «продемонстрировать смехотворность всего, что превышает примитивные инстинкты, лишить привычного значения предметы и образы, которые в силу долгого процесса, отразившегося в словах, превращали видимый мир в общее, разделяемое с другими место жительства, столкнуть людей в предельное отчаяние, чтобы они и думать забыли о надежде, этой основе жизни». Идеологи и их сторонники всегда хотят быть единоличными повелителями слова, ненавидят сомневающихся и стремятся прежде всего не дать им говорить. Их цель — подмена мышления повторением набора стереотипов, низводящего и людей, и вещи до состояния измеримых объектов. «Размышления о человеческой речи, ее истоках и будущем, ей необходимом, — самое важное в нашем XXI веке, рискующем забыть предыдущее столетие… Если глубина слов не окостенела, они подрывают идеологию, они помогают речи взмывать ввысь». Поэзия и есть речь в самой своей сути, реализующая нашу потребность «вернуть отнятый избыток каждому слову… Причина волнения, овладевающего нами при слушании некоторых стихов, — не чувство, которое они выражают, не желание, которое они мечтают удовлетворить, не мысль, для которой они нашли блестящую формулировку, а то, что затрагивает нас гораздо глубже, — встреча с внеязыковой реальностью, с бесконечностью, живущей… в любом, малейшем предмете, с абсолютной ценностью, какую он приобретает в наших глазах благодаря этой бесконечности, — ведь и та и другая указывают на всеобщее единство, дробящееся в обычной языковой практике». Поэзия — это упрямая надежда, «память о Едином», хранимая, вопреки всему, языками, преграждающими подступы к этой памяти.
Отождествление поэзии с надеждой, о котором Бонфуа впервые писал в 1950-х годах в программном эссе «Дело и место поэзии», приобретает для него, пожалуй, еще большее значение в старости — впечатляющим подтверждением, в частности, могут служить финальные строки написанной спустя полвека с лишним поэмы «Настоящее мгновение». Интуиция, которой всегда следовал этот автор, в сущности проста: она заключается в том, что труд поэта, в полной мере раскрывая потенциал слов — в первую очередь «основных», но не только их, — уточняет и проясняет контуры «разделяемогос другими места жительства». Такая поэзия предполагает трезвость, антинарциссичность взгляда, не искажаемого соблазнами тотализующей мифологизации мира или собственной судьбы. Нельзя сказать, что Бонфуа полностью выносит за рамки своего творчества личную биографию, но ее наружная канва сведена к скромному минимуму. Места, оставившие наиболее глубокий отпечаток в его памяти, фрагменты личного земного рая — Вальсент зрелых лет, Тур и Туарак детства, Варбенде старости, — упоминаются с благодарным восхищением, но в этих пейзажах при всем их очаровании нет ничего экзотичного, как и в жизненных событиях, для которых они служат фоном; не отличаются какими-либо яркими, экстраординарными чертами и человеческие фигуры, появляющиеся на страницах его книг, — отец, мать, любимая женщина, ребенок, учителя и друзья. Единство и стройность пространства, выстраиваемого стихами и прозой Бонфуа, обеспечивается не элементами жизненной фабулы, которые неизбежно уводили бы к «грезам о себе», а единством мысли, питающейся не только самим делом поэзии, но и другой его практической деятельностью разного рода: это, условно говоря, «занятия философией», «занятия переводом» (прежде всего драматургии и поэзии Шекспира) и «занятия историей искусства».
В то же время последовательность и связность художественного мира Бонфуа — как говорил сам поэт в одном из интервью, он «копает в одном и том же месте», — вовсе не означают его однородности, монотонности. Разнообразие этому миру придает среди прочего варьирование жанровых форм: от небольших стихотворений (в последние годы Бонфуа особенно часто использует свободный аналог сонета) до пространных, развернутых стихотворных медитаций (две такие поэмы вошли в наше собрание); от коротких прозаических текстов, которые за неимением лучшего термина можно назвать стихотворениями в прозе, до более объемных «привидевшихся рассказов», récits en rêve, как их называет автор. Впрочем, границы между ними, особенно в прозе, размыты, проницаемы; кроме того, одни и те же мотивы переходят из стихов в прозу и наоборот. Все эти формы представлены в настоящей книге.
НАСТОЯЩЕЕ МГНОВЕНИЕ
Вычеркивая больше[1]
Фотография
Еще одна фотография
Воспоминанье
Тебе мои стихи…[5]
Пропавшее имя
I. «Старик лежит на голой земле…»[8]
II. «Не книга, всего лишь…»
III. «Имя?..»
Две башни[14]
Сад[16]
[1] Циклы сонетов «Вычеркивая больше» и «Об Амуре и Психее» впервые были изданы небольшой отдельной книгой: Yves Bonnefoy, Raturer outre, suivi de Soient Amour et Psyché, Galilée, 2009, сопровождавшейся краткой вступительной ремаркой, которая при переизданиях циклов в составе сборника «Настоящее мгновение» была перемещена в конец и включена в состав библиографической справки. Вот этот текст.
[5] Название стихотворения повторяет начало сонета Бодлера: «Тебе мои стихи! Когда поэта имя…» (пер. Эллиса; в оригинале: Je te donne ces vers afin que si mon nom…). Цитата, однако, перестроена и переосмыслена: если Бодлер говорит о собственном имени и обращается к своей возлюбленной Жанне Дюваль, то Бонфуа подразумевает имя отца и обращается к нему, не надеясь, в отличие от Бодлера, даровать адресату бессмертие.
[8] Старик лежит на голой земле — исходная обстановка этой трехчастной композиции (отель, ресторан, пляж) позволяет говорить скорее об авторе, чем о его отце; тем не менее отношение «сын — отец» прозрачно обозначено во всех частях, а в третьей проявлено и на словесном уровне.
[14] Стихотворение отчасти противопоставлено предыдущему: идея поэтического акта как «спасительного выстрела», который способен вызволить отца из немоты и забвения, соединив его с сыном, здесь ставится под сомнение и даже опровергается. Эта инверсия прямо отвечает последовательной установке автора на критику любого образа в его тотальности, тенденции полностью подменять собой всю реальность или ее часть.
[16] Воспоминание о небольшом саде возле родного дома автора в Туре. Небо и земля предстают здесь участниками «священного брака», грандиозными мифологизированными фигурами, чей отсвет ложится на родителей будущего поэта.