Пролог.
Я полюбила землю раньше, чем научилась читать. Это не метафора. Мне было года четыре, когда бабушка впервые взяла меня с собой в огород — был конец апреля, земля только оттаяла, и воздух пах талой водой, мокрой корой и чем-то неуловимо сладким, то ли прошлогодней прелой листвой, то ли первыми проснувшимися почками на смородине. Бабушка шла по грядкам босиком, и её ступни, широкие, с натруженными венами, уверенно впечатывались в рыхлую почву. Я, глядя на неё, тоже стащила сандалии. Земля оказалась холодной, как речная вода в мае, — я взвизгнула, но сандалии не надела. Холод был живой, щекочущий пятки, и под пальцами почва мягко проминалась, оставляя маленькие, совсем неглубокие следы. «Она мне сама говорит, когда готова, — сказала бабушка, наклоняясь и зачерпывая горсть земли. Она поднесла её к лицу, помяла в пальцах, шумно втянула носом. — Чуешь, Вера? Уже дышит. Уже проснулась». Я честно втянула воздух, но учуяла только холод и сырость. Однако момент врезался в память на всю жизнь: бабушкины руки в тёмных венах, горсть влажной, рассыпчатой земли, и её голос — тихий и уверенный, как молитва. Она разговаривала с землёй, и земля ей отвечала — не словами, конечно, а урожаями, всходами, перцами размером с ладонь и помидорами, которые соседки просили «хоть один на семена». Я хотела научиться так же. В школе мне повезло с учительницей биологии. Нина Павловна была из той породы людей, которые не просто преподают предмет, а живут им. В её кабинете пахло формалином и сухим сеном, на всех подоконниках стояли горшки с растениями, а на стене висел гербарий местных трав, собранный ещё до моего рождения. Она заметила мой интерес раньше, чем я сама сумела его сформулировать. «Ты не просто смотри, ты спрашивай, — сказала она однажды после урока, когда я задержалась у стенда, разглядывая пожелтевший лист клевера. — Почему у клевера корень длиннее, чем у пшеницы? Почему после бобовых земля лучше родит? Задавай вопросы, а ответы потом сама найдёшь». Я и задавала — сначала ей, потом учебникам, потом справочникам, которые выписывала по межбиблиотечному абонементу и таскала в рюкзаке, прогибая спину. К восьмому классу я знала, что такое севооборот и почему монокультура истощает почву, а к десятому — что кислотность можно определить по сорнякам: где растёт хвощ и щавелёк, там земля кислая, жди низкого урожая. Одноклассницы крутили романы и мечтали о поступлении на экономический или юридический, а я читала Тимирязева и Докучаева и втайне считала, что это и есть настоящая романтика. Меня не тянуло в города, не манили офисы и карьерные лестницы — меня тянуло туда, где земля. Один раз мальчик, с которым я сидела за одной партой, спросил, не хочу ли я в кино. Я ответила, что в пятницу буду пересаживать рассаду, и это было чистой правдой. Он больше не спрашивал.В аграрный университет я поступала с чувством, которое иначе как религиозным не назовёшь. Это сейчас, спустя тридцать лет, я могу иронизировать над собой, а тогда, в восемнадцать, я шла по коридорам старого корпуса с выцветшими портретами селекционеров на стенах и чувствовала, что иду по святой земле. Здесь учились люди, которые кормили страну, здесь пахло книгами, мелом и едва уловимо — землёй, которую приносили на сапогах с опытных полей. Первые два курса дались тяжело: общая биология, органическая химия, почвоведение, физиология растений, агрометеорология — всё это навалилось разом, и я тонула в учебниках, выбираясь на поверхность только затем, чтобы поесть и поспать. Но я любила каждую минуту этой гонки. Даже когда мы с однокурсниками сидели над микроскопами до позднего вечера и у меня начинало двоиться в глазах, даже когда на почвоведении нас вывезли в поле и мы полдня копали разрезы под мокрым снегом, а ветер задувал за шиворот ледяную крупу, — я была счастлива. Потому что впервые в жизни я не просто интересовалась, а понимала. Понимала, почему бабушка выходила в огород босиком и разговаривала с землёй. Понимала химию этого разговора, его физику, его биологию. И от этого понимания он не становился менее волшебным — наоборот, становился глубже, объёмнее, реальнее. На третьем курсе я выбрала специализацию — селекция и семеноводство полевых культур. Моя научная руководительница, Маргарита Сергеевна, женщина сухая, строгая, с вечным пучком на затылке и руками, которые никогда не знали маникюра, посмотрела на меня поверх очков и сказала: «Имей в виду, это работа на всю жизнь. Не на три года эксперимента, не на диссертацию. На всю жизнь. У меня есть сорта, которые я веду двадцать лет и до сих пор не знаю, получится ли». Я кивнула. Тогда я ещё не понимала, что значат эти слова, — понимание пришло позже, когда у меня самой полезли седые волосы, а сорт всё ещё не давал нужных показателей. На четвёртом курсе я вышла замуж. Игорь учился на инженера-механика в соседнем корпусе, и познакомились мы не на дискотеке, а на картошке — в прямом смысле. Студентов по осени гоняли на уборку в подшефный совхоз, я стояла на сортировке, перебирая клубни, грязная, злая, с землёй под ногтями и ссадиной на локте, потому что споткнулась о борт грузовика. Он подошёл спросить, где тут выдают рукавицы, и замер — то ли от моего вида, то ли от того, как я ловко отбраковывала гнилую картошку. «Девушка, вы всегда такая... целеустремлённая?» — спросил он осторожно. «Всегда, — буркнула я. — Рукавицы вон там, у бригадира. Идите, не мешайте». Он не ушёл. Остался помогать мне таскать ящики, а вечером поделился бутербродом с колбасой, которая пахла так вкусно, что я чуть не прослезилась. Через год мы расписались в районном загсе, а ещё через два родилась Ольга. С ребёнком было трудно — очень трудно. Я брала академ, сидела дома, и это было самое счастливое и самое мучительное время в моей жизни: счастливое, потому что дочь, её запах — молочный, тёплый, — и то, как она хватала меня за палец всей пятернёй, серьёзно и требовательно; мучительное, потому что я скучала по полю, как скучают по любимому человеку. Когда Игорь возвращался с работы, я набрасывалась на него с вопросами о погоде, о новостях с опытных участков, о том, что говорят в институте. Он только смеялся: «Вера, ты как охотничий пёс, которого заперли в квартире. Хоть бы для приличия спросила, как у меня дела». — «Как у тебя дела?» — спохватывалась я. «Нормально. Коленвал поменяли. Ты всё равно не знаешь, что это такое». Я и правда не знала.Через год я вернулась на работу. Свекровь взяла внучку на себя, и я с головой нырнула обратно, в книги, в образцы, в бесконечные ряды делянок. Игорь не ворчал. Он вообще был из редкой породы мужей, которые понимают: жена — не просто жена, а ещё и человек со своим призванием. Он научился варить борщ — свекольный, густой, с мозговой косточкой, такой, что ложка стоит, — и возить Ольгу на кружки, а я обещала ему отпуск на Алтае в следующем году, но в следующем году случался новый этап испытаний, или комиссия, или посевная, которую никак нельзя пропустить, и так год за годом. Однажды он поставил передо мной тарелку и сказал: «Знаешь, Вера, если бы ты так же любила меня, как свою пшеницу, я был бы самым счастливым человеком». Я попробовала борщ и честно ответила: «Игорь, с такой пшеницей, как у меня, и с таким борщом, как у тебя, мы оба счастливы. Просто по-разному». Он рассмеялся и чмокнул меня в макушку. На том и держались. Ольга выросла и стала переводчицей. В поле она выходила только на шашлыки, и я её не винила — у каждого свой путь. Зато внуки, Сёма и Анечка, обожали бывать у бабушки в лаборатории, смотреть в микроскоп и таращить глаза на пророщенные зёрна. Они спрашивали, почему росток всегда тянется вверх, даже если горшок повернуть набок, и я объясняла им про геотропизм, про ауксины, про то, как растение чувствует гравитацию, а они слушали, открыв рты, и Сёма однажды выдал: «Бабушка, ты как ведьма, только добрая и с наукой». Я хмыкнула: «Вообще-то, Сём, это называется "агроном"». Но комплимент приняла. И ловила себя на мысли, что говорю с ними так же, как когда-то бабушка говорила со мной: о земле как о живом, чувствующем, отзывчивом существе. К пятидесяти трём годам я стала тем, чего бабушка и представить не могла: ведущим селекционером НИИ, автором двух районированных сортов озимой пшеницы и одного — ячменя. Мой главный сорт, «Светлана-5», названный в честь дочери, был моей гордостью и моей болью. Двадцать лет селекции, двадцать лет выбраковки, скрещиваний, отбора по колосу, по цвету зерна, по качеству клейковины, по устойчивости к бурой ржавчине. На пятый год я потеряла почти всю опытную партию из-за аномальной засухи и плакала прямо на делянке, сидя на корточках, и слёзы капали в сухую, потрескавшуюся землю, и она впитывала их мгновенно, как будто ничего и не было. На десятый год — поймала удачную мутацию и орала от радости так, что дядя Коля, механизатор, решил, что меня убило током. На пятнадцатый — защищала сорт перед комиссией, которая сомневалась, и чувствовала, как потеют ладони и дрожит голос, но не от страха — от злости. И на двадцатый год, когда урожайность перевалила за сорок два центнера с гектара, я стояла на краю опытного поля номер четыре и смотрела на золотую волну, уходящую к горизонту, и чувствовала то самое — тихое, глубокое, ни с чем не сравнимое счастье. Колосья клонились под ветром, шуршали, как сухой шёлк, и пахли хлебом — ещё не испечённым, но уже обещанным. Я любила свою работу. Не за деньги, не за звания, не за уважение коллег — хотя всё это было приятно. Я любила её за то, что происходило каждый раз, когда я брала в руки горсть земли. За этот момент контакта — физического, почти интимного, — когда подушечки пальцев чувствуют структуру, влажность, температуру и где-то в глубине сознания рождается ответ: что нужно этой земле, чего она просит, чем отблагодарит. За запах свежей пахоты, который для меня пахнет сильнее и слаще любых духов — Игорь однажды подарил мне французские духи на годовщину, я честно ими попользовалась неделю, а потом флакон затерялся где-то между банками с гербицидами. За тишину поля на рассвете, когда мир ещё спит, а ты уже идёшь по росе проверять всходы, и мокрые стебли хлещут по голенищам сапог, оставляя тёмные полосы. За азарт селекции, когда из тысяч комбинаций генов ты ищешь одну-единственную, самую удачную, и это как лотерея, только вместо билетов — колосья, и выигрыш кормит людей. За усталость в конце дня — честную, настоящую, когда спина гудит, ноги наливаются свинцом, а ты сидишь на крыльце вагончика, вытянув ноги, и смотришь, как солнце садится за лесополосу, и думаешь: «Вот это я сегодня поработала. Не зря». Я часто думаю: что было бы, если бы бабушка дожила до того дня, когда я показала бы ей «Светлану-5»? Она бы, наверное, вышла в поле босиком, как тогда, в моём детстве, зачерпнула бы горсть земли, помяла в пальцах, понюхала и сказала бы что-нибудь простое, вроде: «Хорошая земля. Живая. Ты её слушала». А потом посмотрела бы на меня своими выцветшими от солнца глазами и улыбнулась. И я бы, наверное, снова стащила сандалии и встала босиком рядом с ней. Я не знаю, что ждёт меня дальше. Никто не знает. Но сейчас, стоя на краю поля, я знаю одно: я прожила жизнь так, как хотела. Я делала то, что любила. Я вырастила дочь. Я создала сорт, который переживёт меня. И если когда-нибудь, где-нибудь — неважно как и почему — я снова увижу землю, которая пахнет так же, как бабушкин огород в апреле, я её узнаю. И, наверное, снова сниму обувь. Это уже привычка.
Глава1.
Утро того дня началось с того, что я пролила кофе на клавиатуру. Кофе был хороший — зерновой, свежемолотый, с кардамоном, как я любила. Клавиатура была старая, видавшая виды, с въевшейся между кнопками пылью с опытных полей. Я честно пыталась её спасти: перевернула, потрясла, вытерла салфеткой. Клавиатура обиженно хлюпнула и перестала печатать букву «п». А поскольку буква «п» в отчёте по урожайности встречается примерно в каждом третьем слове — пшеница, посев, площадь, продуктивность, — это была катастрофа. — Вера, ну ты и растяпа, — сказала я вслух и усмехнулась. Если бы кто-то сказал мне, что к вечеру я в буквальном смысле растянусь на мокрой глине и отправлюсь в иной мир, я бы покрутила пальцем у виска. Но судьба — та ещё шутница. Хотя в тот момент я об этом не думала. Я думала о том, что Катя, моя аспирантка, сейчас ждёт меня в лаборатории и нервно грызёт колпачок от ручки. Катя и правда ждала. Рыжая, конопатая, с вечно испуганными глазами, как у кролика, который только что узнал о существовании лис. — Вера Андреевна, я вчера прогнала регрессионный анализ по влагоудержанию... — И? — И там какая-то ерунда. Коэффициент корреляции отрицательный. Такого не может быть. — Может, — сказала я, натягивая халат. — Если данные вводила ты, а не я, то может всё что угодно. Показывай. Данные и правда были кривые. Я села пересчитывать, и это заняло часа полтора, в течение которых Катя стояла над душой, вздыхала и пахла духами — что-то цветочное, приторное, совершенно неуместное в помещении, где пахнет реактивами и сухим зерном. — Кать, ты на свидание собираешься или на работу? — На работу... — она покраснела так, что конопушки слились в одно рыжее пятно. — Тогда, может, в следующий раз обойдёшься без парфюма? А то у меня тут пшеница, она запахов не любит. — Пшеница не чувствует запахов, — возразила Катя. — У неё нет обонятельных рецепторов. — Это у тебя нет, — отрезала я. — А у пшеницы есть я. Катя надулась, но духи вытерла влажной салфеткой. Я мысленно поставила галочку: воспитание молодых кадров идёт успешно. К полудню я закончила с анализом, съела бутерброд с колбасой — колбаса была так себе, бумажная, но Игорь покупал её по акции и очень гордился, — запила чаем и пошла в поле. Это был мой ежедневный ритуал, обход опытных делянок. Не потому что надо, а потому что тянет. Как тянет прочитать ещё одну главу, когда книга интересная. День был душный, тяжёлый. Воздух стоял густой, как кисель, и пах озоном — где-то далеко, за лесополосой, ворчал гром. Я вышла на край поля номер четыре, где колосилась моя «Светлана-5», и замерла от того особого чувства, которое всегда охватывало меня при виде золотой волны, уходящей к горизонту. Колосья клонились под ветром, шуршали, как сухой шёлк, и пахли хлебом — ещё не испечённым, но уже обещанным. Я наклонилась, провела ладонью по тяжёлым налитым колосьям, и они ответили упругим, живым толчком, как кошка, которая выгибает спину под рукой. — Ну что, девочки, — сказала я вслух. — Доживаем последние деньки? Скоро комбайн. Пшеница, разумеется, мне не ответила. Но если бы ответила, я бы не удивилась. Гром ворчал всё ближе. Я подняла голову и увидела, что небо на западе становится зеленоватым — такого оттенка, какой бывает у старого синяка. У меня упало сердце. Я много лет работала в поле и знала: зелёное небо — к граду, причём к такому, который не просто погладит колосья, а вобьёт их в землю по самые корни. — Катя! — заорала я, хотя она была в лаборатории и услышать меня не могла. — Коля! Град! Мыслей было две. Первая: на двадцать четвёртой делянке стоит элита, единственный в стране массив суперэлиты «Светланы-5». Вторая: если град её положит, я этого не переживу. Я побежала. Под ногами чавкала влажная земля — тяжёлый суглинок, тёмный, жирный, пахнущий грибами и прелой листвой. В карманах халата болтались спички и четыре дымовые шашки, которые я схватила у ангара на бегу. Дымовая завеса — старый, почти забытый метод. Плотный дым поднимается над полем, смешивается с облаками, и градины формируются не такими крупными. Шанс был паршивый, один к десяти, не больше. Но это был шанс. А за шансы надо хвататься, даже если они паршивые. — Коля! — заорала я, увидев механизатора, который прогревал трактор. — Жги с северного края! Я с южного! — Вера Андреевна, вы с ума сошли! — крикнул он в ответ. — Убьёт же!
— Если не сожжём — сорт погибнет! А сорт для меня важнее! Дядя Коля выругался, но побежал к северному краю. Я понеслась к южному, на бегу высыпая шашки из карманов. Ветер уже выл, пригибая колосья к земле, и первые капли дождя — холодные, тяжёлые, как ртуть, — ударили по лицу. Я присела на корточки, спиной заслоняя огонёк, чиркнула спичкой. Ветер задул. Чиркнула второй. Шашка зашипела, повалил густой белёсый дым, пахнущий серой и чем-то едким, от чего сразу запершило в горле. — Давай, родимая, — бормотала я, поджигая вторую шашку. — Дыми, милая, дыми. Третью шашку я зажигала уже лёжа. Град начался — ледяные ядра размером с перепелиное яйцо врезались в землю вокруг меня, взбивая фонтанчики грязи. Одна льдина ударила по спине, пробив халат, и я взвыла от боли — острой, обжигающей, как удар хлыста. Вторая — по плечу, левая рука онемела и повисла плетью. Я перекатилась на бок, прижимая к груди последнюю, четвёртую шашку, и поползла вдоль межи, локтями разгребая грязь. — Вера Андреевна! — голос дяди Коли долетал откуда-то издалека. — Завесу поставили! Ползём назад! Я оглянулась. Дым поднимался стеной — густой, плотный, он застилал небо, и где-то там, наверху, гул града начал меняться: становиться глуше, мягче. Сработало. Или показалось. Но в любом случае дело сделано, пора уходить. Я попыталась встать. Ноги не слушались, спина горела огнём, перед глазами плыли мутные круги. Я сделала шаг, другой — и тут нога поехала на мокрой глине. Самый обычный, до обидного нелепый момент: я поскользнулась. Просто поскользнулась, как поскальзываются на льду или на мокром полу, — нелепо, смешно, взмахнув руками. — Да твою ж... — начала я, но закончить не успела. Мир перевернулся. Я рухнула вперёд, в дренажную канаву, которую сама же велела выкопать прошлой весной. Глубина — всего полметра, но падение было неудачным. Виском — о камень. Обычный камень, даже не валун, просто острая грань. Я ещё успела удивиться — откуда здесь камень? Мы же всё поле очистили... А потом пришла боль. Вспышка. И темнота. И в этой темноте, где уже не было ни града, ни поля, ни колосьев, ни дяди Коли с его трактором, появился запах. Он был не отсюда, не из моего мира. Он пах землёй — но не той землёй, которую я знала. Не суглинком воронежским, не пахотой с кислинкой от удобрений, не мокрой глиной дренажной канавы. Эта земля пахла так, как пахла бабушкина рассада на подоконнике в апреле — тёплая, живая, сладкая, с едва уловимой горчинкой молодых корней. Она пахла детством. Она пахла началом. И я, даже в беспамятстве, успела подумать: «Надо же... какая почва... интересно, какая тут структура...» А потом я перестала быть. Очнулась я от того, что свет резанул по зрачкам, как ножом. Я зажмурилась и первым делом почувствовала запах — густой, тяжёлый, многолюдный. Дым от очага, сушёные травы, кислое молоко, старая солома, застарелый пот. Кислый, резкий, непривычный — так пахнет в домах, где не знают стирального порошка и вытяжки. Я вдохнула глубже, и нос уловил ещё один слой — что-то горьковатое, лекарственное, похожее на ромашку и полынь. Вторым ощущением стала ткань. Одеяло, которым меня укрыли, было тяжёлым и колючим — грубая шерсть, свалявшаяся в комки, царапала подбородок и шею. Я пошевелила пальцами, и они наткнулись на неровную поверхность: соломенный тюфяк, набитый жёстко, с острыми стеблями, которые прощупывались даже через плотную ткань. Под головой было что-то мягче, но сбитое в комья, и от подушки пахло сухой травой и лёгкой затхлостью. Я осторожно разлепила веки — медленно, давая глазам привыкнуть. Надо мной был низкий, закопчённый потолок, сложенный из тёмных, грубо отёсанных балок. По ним плясали красноватые блики — где-то рядом горел огонь. — Очнулась! — Голос прозвучал резко, на грани визга, и я вздрогнула. Голова отозвалась глухой болью в висках. — Очнулась, очнулась! Я повернула голову — и пожалела. Шея затекла, каждое движение отдавалось в затылок, но я всё-таки сумела сфокусировать взгляд. В углу комнаты, сложенный из дикого камня, потрескивал очаг. Настоящий. С живым пламенем, с чугуном на цепи, с пучками трав, развешанными над огнём. Никаких розеток, никаких выключателей, никакого электрического света. «Так, — сказала я себе мысленно. — Вера, спокойно. Ты упала в канаву. У тебя галлюцинации. Сейчас ты закроешь глаза, откроешь — и будешь в больнице, а Игорь будет сидеть рядом и ворчать, что ты вечно лезешь на рожон».
Я закрыла глаза. Открыла. Ничего не изменилось. Ко мне склонилась женщина. Она вошла в поле моего зрения медленно, как проявляющийся снимок: сначала серый силуэт на фоне закопчённой стены, потом детали. Худое, измождённое лицо с тёмными кругами под глазами — такими глубокими, что они казались синяками. Морщины вокруг рта, сухие, потрескавшиеся губы. Острые ключицы, проступающие под серой тканью застиранного платья. От неё пахло луком, дымом и чем-то кисловатым — то ли уксусом, то ли старым хлебом. — Верба, доченька, — выдохнула она и погладила меня по голове. Её ладонь была шершавой, как наждачная бумага, с жёсткими мозолями у основания пальцев. Но прикосновение было нежным, почти робким, словно она боялась, что я рассыплюсь. Я почувствовала, как тепло её руки расходится по коже головы, и это было первое приятное ощущение с момента пробуждения. Четыре дня. Доченька. Верба. «Какая я тебе Верба? — хотела сказать я. — Я Вера, дайте телефон, мне нужно позвонить мужу». Но то, что вырвалось из горла, было больше похоже на хриплое карканье. Язык не слушался — он был сухим, распухшим, как будто чужим. Горло саднило, губы слипались. Я с трудом подняла руку и уставилась на неё. Это было странно — как смотреть на чужую конечность, но чувствовать её изнутри. Молодая кожа, гладкая, без единой знакомой морщинки. Тонкое запястье, такое хрупкое, что я побоялась сжимать пальцы. Ногти чистые, розоватые, коротко обстриженные,без единой заусеницы. Я медленно повернула руку ладонью вверх и увидела линии на коже — свежие, яркие, не стёртые годами. Никаких мозолей, никаких трещин, никаких следов от секатора и шланга. Я пошевелила пальцами, и они послушались — согнулись легко, без привычного утреннего хруста. Чужие пальцы. И одновременно мои. «Ничего себе, — подумала я с отстранённым, почти научным интересом. — А ведь это не галлюцинация. Я... попаданка?» Женщина — Мора, как я потом узнала, — поднесла к моим губам глиняную миску. Посудина была тяжёлой и шершавой, с неровным краем, который царапал нижнюю губу. От миски шёл пар, пахло травами — горько, терпко, с какими-то незнакомыми нотками, то ли чабрецом, то ли чем-то ещё, чему я не находила названия. Я втянула запах и почувствовала, как рот наполняется слюной — тело хотело пить, хотело остро, до спазма в горле. Я сделала глоток. Отвар был горячим, обжигал язык и нёбо, но я глотала жадно, чувствуя, как тепло разливается по пищеводу и падает в желудок тяжёлым, согревающим комком. Вкус был странный — горьковатый, травянистый, с едва уловимой сладостью на кончике языка, как от сушёной моркови. И ещё что-то мучнистое, похожее на разваренный овёс. — Спасибо, — прохрипела я. Слово вышло корявое, но понятное. Женщина всхлипнула и закивала. Я сделала ещё несколько глотков, и с каждым глотком голова прояснялась. Вместе с ясностью пришло осознание происходящего — и страх. Не панический, не животный, а холодный, медленный страх, который заползает под рёбра и устраивается там, как змея. Я не знала эту женщину. Я не знала эту комнату. Я не знала это тело. — Кто вы все? — спросила я хрипло. — Я не... я не помню. Повисла тишина. Женщина замерла, не донеся миску до стола. Где-то за моей спиной кто-то шумно вздохнул, и я только теперь заметила, что мы в комнате не одни. У окна, затянутого мутной бычьей плёнкой, сидел мальчишка лет семи. Худой до такой степени, что ключицы торчали, как вешалка, из-под грубой холщовой рубахи. Он смотрел на меня огромными серыми глазами, и в них отражался огонь из очага, отчего взгляд казался жидким, мерцающим. За его спиной притулились ещё двое — девочка с косичками, тонкими как мышиные хвостики, и мальчик постарше, весь в веснушках, которые на бледном лице выглядели как ржавчина. И ещё один — совсем взрослый, лет семнадцати, стоял у двери, скрестив руки на груди. Этот был не просто худой, а жилистый, с острыми скулами и тёмными кругами усталости под серыми, как у мальчишки, глазами. — Верба живая! — заявил мальчик и шмыгнул носом. — Тим, тихо, — шикнула женщина и снова повернулась ко мне. Лицо у неё побелело. — Ты... ты меня не помнишь? Я покачала головой. Движение вышло слабое, но заметное. — Я — Мора, матушка твоя, — сказала она дрогнувшим голосом. — А это сёстры твои — Лиска и Рута. Братья — Тим и Ивен. Отец сейчас во дворе, работает. Верба, доченька, неужели совсем не помнишь? Я перевела взгляд с одного лица на другое. Тим — сероглазый, с носом-кнопкой и обветренными губами. Лиска — с косичками и испуганными глазами. Рута — самая маленькая, с пальцем во рту. Ивен — старший, с тяжёлым взглядом и сжатыми челюстями. Все худые. Все одеты в рубахи из грубой некрашеной ткани — я чувствовала, как такая же ткань колет мне плечи и грудь, натёртые до красноты. От всех пахло одинаково — дымом, потом, землёй. — Нет, — честно ответила я. — Простите. В голове всё как в тумане. Мора опустилась на край топчана. Солома под нами зашуршала, проседая под её весом. Она взяла мою ладонь в свои — я снова ощутила те жёсткие мозоли, тёплые и сухие, как древесная кора, — и сжала до лёгкой боли. — Это после горячки, — сказала она, но голос звучал так, будто она уговаривала саму себя. — Бывает такое. Пройдёт. Должно пройти. Тим подошёл ближе и уставился на меня в упор. От него пахло ребёнком — кисловатым молоком и чуть-чуть прелой соломой. Он наклонился к самому моему лицу и прошептал: — Ты меня тоже не помнишь? Я Тим. Мы с тобой лягушек в ручье ловили. Не помнишь? — Прости, Тим, — сказала я. — Не помню. Он нахмурился, но не отошёл. Просто стоял и смотрел так, будто ждал, что я сейчас засмеюсь и скажу, что пошутила. Я не засмеялась. Ивен заговорил не сразу. Сначала он долго молчал, и это молчание было тяжёлым, почти осязаемым — как давление воздуха перед грозой. Потом подал голос, низкий и хрипловатый: — Ты и раньше-то не слишком умная была, а теперь ещё и память потеряла. Что ж нам теперь с тобой делать? Нянчиться? —Ивен! — одёрнула Мора, но в её голосе было больше усталости, чем гнева. — А что Ивен? — он не отступил. — Я правду говорю. Она полжизни пролежала, а теперь ещё и не помнит ничего. У нас рук не хватает, мам. Кто за неё работать будет? Я смотрела на него и видела: он не злой. Он усталый. У него тени под глазами не от недосыпа — от работы. Пальцы в ссадинах, рубаха на плечах протёрта до дыр. Ему семнадцать, а он уже отвечает за хозяйство, потому что отец без ног, мать на грани сил, а младшие ещё слишком малы. — Ивен прав, — сказала я. Все замолчали и уставились на меня. — Я обуза. Я понимаю. Дайте мне пару дней оклематься — и я буду работать. Как все. Ивен прищурился. Кажется, он не ожидал такого ответа. — Работать? — переспросил он. — А что ты умеешь? Я открыла рот и тут же закрыла. Я умела многое. Но ничего из того, что я умела — селекция, анализ почвы, генетические карты, — здесь не пригодилось бы. — Я научусь, — сказала я. — Если покажете. Ивен хмыкнул, но промолчал. С улицы донёсся стук — ритмичный, сухой. Тук-тук-тук. Как дятел по дереву. Мора встрепенулась, вытерла руки о подол и вышла, бросив на ходу: «Отец. Пойду скажу, что ты очнулась». Я осталась лежать, прислушиваясь к своему телу. Молодое — я это чувствовала каждой клеткой. Сердце билось ровно и сильно, дыхание было глубоким, без хрипов. Но слабость стояла страшная — такая, что даже удерживать голову на весу было трудно. Мышцы как будто забыли, что значит работать. Я провела ладонью по одеялу. Грубая шерсть царапала кожу, и я вдруг отчётливо вспомнила свой старый флисовый плед — мягкий, невесомый, пахнущий кондиционером для белья. Захотелось плакать. Не от страха, не от боли — от резкого, щемящего чувства потери. Мой дом, мой муж, моя дочь, мои колосья на поле номер четыре — всё это осталось там, за какой-то невидимой, но непреодолимой чертой. Я зажмурилась и глубоко вдохнула. Запах дыма и трав щекотал ноздри. «Не расклеиваться, — приказала я себе. — Ты агроном. Ты умеешь выживать в любых условиях». Через минуту вернулась Мора, а с ней — отец. Он передвигался на низкой тележке с деревянными колёсами, которые постукивали по утрамбованному земляному полу. Торс мощный, плечи — как у молотобойца. Руки в венах, с загрубевшими ладонями, с тёмными полосками въевшейся древесной пыли под ногтями. Ниже пояса — пустые штанины, подоткнутые под ремень. Он подкатился к топчану, и тележка издала тонкий скрип — такой, какой издаёт старая рассохшаяся мебель. От него пахло деревом — свежей стружкой, смолой, чем-то тёплым и живым. Он протянул руку и коснулся моего лба. Пальцы были сухие и горячие, с твёрдыми подушечками. — Жара нет, — сказал он глухо. — Это хорошо. Мора говорит, не помнишь ничего. — Не помню, — подтвердила я. — Прости. Отец убрал руку. Я заметила, как на его лице дрогнула мышца — быстро, почти незаметно. Но голос остался спокойным: — Может, оно и к лучшему. Что старое помнить? Главное — живая. — Я поправлюсь, — сказала я. — И буду помогать. Он кивнул, и на секунду мне показалось, что в его выцветших глазах мелькнуло что-то похожее на надежду. — Ну, раз живая, значит, повоюем ещё. Я невольно улыбнулась. Повоюем. Хорошее слово. Мать принесла мне ещё отвара. Я пила медленно, чувствуя, как тепло растекается по телу, как начинает гудеть в кончиках пальцев — признак возвращающейся жизни. Веки тяжелели. Слабость накатывала волнами, и бороться с ней не было сил. — Отдыхай, — сказала Мора, поправляя одеяло. Её шершавые пальцы на секунду задержались на моей щеке, и я ощутила их тепло даже сквозь усталость. Я закрыла глаза. Мысли крутились в голове, но постепенно замедлялись, путались, увязали в густеющей темноте. Я уже проваливалась в сон, когда услышала шорох. Тихий, едва уловимый. Как будто кто-то очень лёгкий переступил с лапки на лапку в углу, за грудой хвороста. Шорох повторился — ближе. Потом ещё раз. Что-то прошелестело по соломе. Я приоткрыла глаза. В комнате было темно, только угли в очаге тлели алыми точками. Тим спал на лавке, свернувшись клубком. Ивен сидел у двери, привалившись спиной к косяку, и дыхание его было ровным. Никто не двигался. Шорох стих. Я затаила дыхание и ждала. Сердце колотилось где-то у горла. Но звук больше не возвращался. Только тишина. Только треск остывающих углей. Показалось, сказала я себе. Слабость. И уснула.
Глава2.
Проснулась я от холода. Не от того бодрящего холодка, который заставляет глубже зарыться в одеяло и улыбнуться тому, что вставать ещё рано. От холода, который пробирается в кости, как вода в старую лодку, — медленно, неумолимо, до дрожи. Нос замёрз первым. Я сунула его под одеяло, но одеяло было тонким и кусачим, а от подушки тянуло затхлой соломой. Я открыла глаза. В очаге ещё теплились угли — тусклые, подёрнутые серым пеплом, как старая кожа. Мора уже возилась у огня, её силуэт вырисовывался на фоне красноватого свечения — худая спина, острые лопатки под серой тканью, быстрые, скупые движения. Она подкладывала хворост, и ветки потрескивали, нехотя занимаясь пламенем. Дым поднимался к закопчённым балкам и уходил в дыру под крышей. Я села. Голова слегка кружилась, но слабость уже не была такой всепоглощающей, как накануне. Тело слушалось лучше. Я спустила ноги с топчана и поставила их на земляной пол — холод моментально обжёг пятки, и я невольно поджала пальцы. — Проснулась? — Мора обернулась. — Сиди пока. Сейчас кашу будем есть. Каша. Я внутренне приготовилась к чему-то горячему и сытному. Организм требовал топлива — молодой, выздоравливающий, он гудел от голода, как пустой улей. Я накинула на плечи колючее одеяло и пересела на лавку, поджав под себя ноги. Пол был ледяной, несмотря на лето — земля в доме хранила ночную прохладу, и я вдруг поняла, что ходить босиком здесь не признак бедности, а просто норма.Мора сняла с огня чугунок и разлила его содержимое по глиняным мискам. Дети уже собирались — Тим вынырнул откуда-то из угла, где спал на соломе, Рута выползла из-под лавки, протирая глаза. Ивен вошёл с улицы, принеся с собой запах утренней сырости и свежего навоза. Лиски не было — позже я узнала, что она уже ушла к соседям помогать с уборкой. Мне досталась миска. Я заглянула внутрь. Это была не каша в моём понимании — скорее мутная жижа из разваренного зерна, напоминающего полбу, но темнее и мельче. Ни масла, ни соли, ни даже намёка на молоко. Я зачерпнула ложкой — деревянной, грубо вырезанной, с неровным краем, который царапал губу, — и попробовала. Вкус был... никакой. Прессный, чуть кисловатый, с лёгкой горчинкой в послевкусии. Зёрна разварились плохо, попадались твёрдые крупинки. Но я ела. Медленно, тщательно пережёвывая, потому что знала: голодному человеку нельзя глотать быстро — не насытишься. Я видела, как Тим вылизал свою миску до блеска, как Рута собрала крошки со стола и отправила их в рот. Ивен ел молча, глядя в одну точку перед собой. Мора свою миску поставила на край стола нетронутой. Я заметила это и хотела спросить, но что-то меня остановило. Потом, когда дети разбежались, я увидела, как она доела остатки из их мисок — буквально по ложке с каждой. Сердце сжалось. Эта женщина не доедала уже, наверное, много лет. После завтрака я попыталась осмотреться. Дом был мал — одна комната, совмещавшая кухню, спальню и мастерскую отца. У стены напротив очага стоял его рабочий угол: низкий верстак, на котором лежали деревянные заготовки, и корзина с готовыми изделиями — ложками, мисками, свистульками. В углу — груда сухого хвороста и несколько поленьев. Под потолком — пучки трав, связки лука, какая-то сушёная ботва. Мебель — стол, лавки, топчан. Всё грубое, тёмное, пахнущее старым деревом и дымом.У двери висела одежда. Я подошла ближе. Рубахи из той же серой некрашеной ткани, что и на мне — грубой, с неровными швами, кое-где заштопанными так часто, что штопка накладывалась на штопку. Штаны с заплатами на коленях. Верхняя безрукавка из овчины — жёсткая, со следами линьки, с проплешинами на боках. Я потрогала её и ощутила под пальцами сухую, почти картонную текстуру — овчину плохо выделали, и она задубела от времени и сырости. Никакой обуви — только у двери стояли деревянные колодки на верёвочных завязках, грубые, тяжёлые на вид. — Это отцовы, — сказала Мора, заметив мой взгляд. — Ему без надобности, а мы босиком. Летом-то ничего, земля тёплая. Я кивнула, но внутри что-то зашевелилось. Пятнадцать лет — и ни одной пары обуви. Зимой, наверное, сидят по дому. Или обматывают ноги тряпками, как я когда-то читала в книгах по этнографии. После завтрака Мора собрала корзину грязного белья. Я вызвалась помочь. Она посмотрела на меня с сомнением — видимо, прежняя Верба не горела желанием участвовать в стирке, — но спорить не стала. Мы вышли на улицу. Река была в пятнадцати минутах ходьбы — узкая, быстрая, зажатая между глинистыми берегами. Вода была такой прозрачной, что я видела каждый камешек на дне, каждый пучок водорослей, колышущийся на течении. Но когда я опустила в неё руку, у меня перехватило дыхание. Холодная. Не просто прохладная — ледяная, как талая вода в апреле. Пальцы заломило сразу, кожа покраснела и сморщилась. — Ничего, — сказала Мора, заметив моё выражение лица. — Привыкнешь.Стирали мы песком. Обычным речным песком, который Мора зачерпнула со дна и высыпала на мокрую ткань. Она тёрла рубаху о плоский камень, пересыпая её песком, и я видела, как грубая ткань выдерживает это испытание — не расползается, но становится тоньше с каждой стиркой. Я попробовала повторить её движения. Руки сразу замёрзли до локтей, пальцы потеряли чувствительность, песок царапал кожу, сдирая верхний слой. Через десять минут ладони горели, а бельё всё ещё было серым. — Долго ещё? — спросила я, стараясь, чтобы голос не дрожал от холода. — До полудня управимся, — ответила Мора. — Если не отвлекаться. До полудня. Я стиснула зубы и продолжила тереть. В какой-то момент я поймала себя на том, что смотрю на эту сцену со стороны — как женщина, привыкшая к стиральной машине и горячей воде, стоит по колено в ледяной реке и трёт бельё песком, — и вдруг расхохоталась. — Ты чего? — Мора подняла голову. — Ничего, — ответила я, отсмеиваясь. — Просто подумала: вот это я попала. Мора не поняла, но на всякий случай улыбнулась. Улыбка у неё была робкая, неуверенная — видимо, улыбаться она отвыкла. К полудню мы закончили. Бельё развесили на кустах у воды — пусть сохнет на ветру. Руки у меня были красные и саднили, но я чувствовала странное удовлетворение. Работа была сделана. Настоящая, простая работа, результат которой виден сразу. В этом было что-то правильное. На обратном пути я оглядывалась по сторонам. Деревня Ольховка оказалась маленькой — несколько домов, разбросанных вдоль просёлочной дороги, окружённых лесом. Дома были такими же приземистыми и серыми, как наш, с соломенными крышами и покосившимися заборами. У одного из домов я заметила кузницу — горн дымил, и оттуда доносились ритмичные удары молота. У другого — колодец с журавлём, вокруг которого толпились женщины с вёдрами. Дорога была неровной, в глубоких колеях, заполненных мутной водой после недавнего дождя.Климат здесь был... странный. Лето, но воздух пах осенью. Сырой, прохладный, с постоянным ветром, который дул с леса и приносил запах хвои и мокрой коры. Солнце показывалось редко, чаще небо затягивали низкие серые облака. Я подумала о вегетационном периоде, о сумме активных температур, о том, сколько здесь может вызревать культур, — и остановила себя. Рано. Сначала надо понять, как прожить здесь и сейчас. Дома меня ждало новое испытание — одежда. Моя собственная рубаха, которую я носила с момента пробуждения, провоняла потом и болезнью. Мора выдала мне другую — из того же сундука у стены, такую же серую и грубую, но хотя бы сухую. Я переоделась за печкой, стараясь не думать о том, когда в последний раз мылась. С мылом здесь, судя по всему, было туго — я не заметила ничего похожего ни у очага, ни в корзине с хозяйственными припасами. Штаны оказались коротковаты, рубаха — широкой в плечах, с чужого плеча, наверное Ивенова. Ткань пахла дымом и сушёными травами — местный аналог кондиционера. Я затянула пояс потуже, подвернула рукава и вышла к очагу. — Ничего, — сказала Мора, оглядев меня. — Сойдёт. Тим, игравший на полу с деревянной свистулькой, поднял голову и заявил: — Верба как пугало. Только красивое. Я хмыкнула. Комплимент был сомнительный, но я приняла его.День потянулся медленно и монотонно. Я помогала Море перебирать крупу — отделять камешки и чёрные зёрна от хороших. Пальцы быстро запомнили движение, и я погрузилась в медитативное состояние, слушая, как Тим насвистывает что-то на своей свистульке, как Рута возится с куклой из соломы, как Ивен колет дрова во дворе — глухие удары топора, треск поленьев, его ровное дыхание. Запахи сменяли друг друга: дым, сухая трава, древесная стружка, подгоревшая каша, холодная земля. Голод вернулся быстро. После водянистой каши на завтрак живот уже к полудню прилип к спине. На обед Мора сварила похлёбку из каких-то кореньев с добавлением горсти той же крупы. На поверхности плавали редкие капли жира — наверное, весь имевшийся в доме. Я съела свою порцию, чувствуя, как тепло разливается по телу, и тут же поняла, что этого недостаточно. Недостаточно для растущего организма, для выздоровления, для работы. Мы все не доедали. И это было не временное обстоятельство — это было состояние. Вечером, когда за окном сгустились сумерки и Мора зажгла лучину, я села на лавку и попыталась подвести итоги дня. Итак. Мы бедны. Очень бедны. Еды не хватает, одежды не хватает, инструментов нет — я заметила во дворе только старую мотыгу с щербатым лезвием и топор, которым Ивен колол дрова. И ещё нож у отца, которым он резал дерево. Никакой лопаты, никаких граблей, никакой пилы. Зимой здесь, судя по климату, холодно и снежно — к зиме надо готовиться, но с тем, что есть, не подготовишься. Что у нас есть? Отец режет ложки и миски, мать ведёт хозяйство, старший брат работает на износ, младшие помогают по мере сил. И я. Пятнадцатилетняя девочка, которая раньше «ничего не умела», а теперь ещё и память потеряла. Я не могу просто взять и начать раздавать агрономические советы — это вызовет подозрения. Но я могу начать с малого. С чего? С того, что умею. С наблюдения. С вопросов. — Матушка, — позвала я. Мора обернулась. — А чем вы вообще землю копаете? Я видела мотыгу. И всё? — А что ещё надо? — удивилась Мора. — Мотыгой копаем, руками выбираем. Лопату у кузнеца заказать — это деньги. А у нас их нет.— А у кого в деревне есть лопата? — У кузнеца, — ответил Ивен от двери. Он вошёл с охапкой дров и теперь складывал их у очага. — И у старосты. Ещё у мельника, но тот чужой не даст. А что? — Просто спросила, — сказала я. Но внутри уже крутился план. Если нельзя купить — можно одолжить. Если нельзя одолжить — можно обменять. Отец режет дерево. Деревянные ложки — это товар. Может быть, в деревне есть кто-то, кому нужны ложки, а у него есть лишний инструмент? Или можно найти другой способ. Я вспомнила, как мы в институте делали простейшие инструменты из того, что было под рукой: затачивали палки, использовали кости, плели корзины. Здесь, в этом мире, люди должны знать такие вещи — они живут в условиях, где каждый гвоздь на вес золота. Надо только спросить. Но это завтра. А сегодня я сидела у очага, смотрела в огонь и слушала, как за стенами воет ветер. Мои руки всё ещё пахли рекой — холодной, чистой, живой. Ноги замёрзли, несмотря на близость огня. Где-то в углу опять что-то шуршало, но я уже не боялась. Пусть шуршит. Я здесь чужая, но это не значит, что я беспомощная. Я агроном. Я умею ждать, наблюдать и делать выводы. И я обязательно придумаю, как нам выбраться из этой ямы. С этими мыслями я уснула — крепко, без снов, под тихое потрескивание очага и ровное дыхание спящих. Наутро предстояло много дел. Для начала — понять, где брать еду, пока огород не вскопан и не засеян. А для этого нужно было выйти за пределы дома и посмотреть, что растёт вокруг. Грибы? Ягоды? Съедобные травы? Всё это было в моей голове, упакованное где-то между курсом ботаники и многолетним опытом полевых экспедиций. Оставалось только применить. И ещё этот шорох. Я готова была поклясться, что он не прекратился, а просто затаился — и ждал.
Глава 3.
Проснулась я оттого, что в нос набилась труха. Я чихнула — громко, отчаянно, всем телом, — и Тим, спавший на своей лежанке у стены, подскочил как ужаленный. — Что? Что такое? Пожар? — Хуже, — мрачно сказала я, вытаскивая из волос соломинку. — Подушка. Тим уставился на меня мутными со сна глазами, ничего не понял и рухнул обратно на свою подстилку. А я села на топчане, пощупала то, на чём спала, и тяжело вздохнула. Это была не подушка. Это был мешок с лежалой соломой, которая за несколько лет превратилась в спрессованную, колючую массу с душком погреба и старой пыли. Неудивительно, что каждое утро я чувствовала себя так, будто меня всю ночь молотили цепом. Я потянулась, разминая затёкшую шею, и огляделась. Очаг уже потрескивал — Мора, как всегда, встала первой и возилась с огнём. Её худая спина в сером застиранном платье мелькала на фоне красноватых углей. Пахло дымом и разогретой глиной. С улицы тянуло холодной сыростью — лето летом, а утра здесь были зябкие, как октябрьские. — Мора, — позвала я, спуская ноги на ледяной земляной пол и тут же поджимая пальцы. — А давно мы солому в постелях меняли? Мора выпрямилась и удивлённо посмотрела на меня через плечо. На лбу у неё уже блестели капельки пота от жара очага. — Давно. Ещё до твоей болезни. А что? — Она мёртвая, — сказала я. — Слежалась, труха одна. И пахнет сыростью. Ты понюхай. Мора недоверчиво подошла к Тимовой лежанке — мальчишка уже снова задремал, свернувшись калачиком, — наклонилась и втянула воздух. Потом поморщилась. — Пахнет, — признала она. — Но где ж свежую взять? Косить некому. Ивен один не разорвётся, а серпа у нас всё равно нет. — Серпа нет, — согласилась я. — А руки есть. Я нарву. — Руками? — Мора недоверчиво хмыкнула. — Много ты нарвёшь? — Нарву, — упрямо повторила я. — Тим мне поможет. Правда, Тим?Тим, который притворялся спящим, немедленно открыл глаза и закивал с энтузиазмом. Ему, похоже, надоело кашлять по ночам от трухи не меньше, чем мне. После завтрака — всё той же водянистой каши из разваренного зерна, пресной до тоски, — я взяла корзину и нож и отправилась в лес. Ивен увязался за мной: сказал, что ему всё равно надо хворост собирать, да и за мной, «беспамятной», присмотреть не помешает. Я не спорила. В конце концов, я и правда ещё плохо знала этот лес, а одной ходить по незнакомой чаще — удовольствие сомнительное. Лес встретил нас запахом мокрой коры и хвои. Под ногами пружинил ковёр из опавшей листвы и мха — я ступала босиком и каждой клеточкой кожи ощущала холодную, влажную, живую землю. Это было удивительное чувство: не просто идти по лесу, а чувствовать его подошвами, читать его поверхность, как слепой читает шрифт. Здесь — мягкий мох, там — скользкая глина, дальше — россыпь сосновых иголок, колючих и сухих. Мои старые ноги, привыкшие к асфальту и сапогам, такого не знали. Я крутила головой, выхватывая взглядом знакомые и незнакомые растения. Папоротник-орляк — съедобный, но уже отошёл. Крапива — двудомная и глухая, обе годятся в суп. Щавель — мелковат, но несколько листиков я сорвала и сунула в корзину. Подберёзовики — один, второй, третий, с коричневыми шляпками, влажными от росы. Я срезала их ножом, стараясь не повредить грибницу, и вдыхала их сырой, плотный, чуть сладковатый запах. Ивен шёл впереди и изредка оглядывался. Видимо, ждал, что я начну хватать поганки или спотыкаться о корни. Но я не спотыкалась. Я чувствовала лес — не мистически, а вполне конкретно, как агроном чувствует поле: по составу трав, по цвету мха, по тому, как деревья тянутся к свету. Это было моё, родное, понятное. — Смотри, — Ивен присел у трухлявого пня и показал на семейство опят. — Эти бери, хорошие.Я присела рядом и аккуратно срезала грибы. Пальцы у меня уже были в земле, под ногти набилась прелая листва, и от этого было удивительно хорошо — как будто я наконец занялась настоящим делом. — Ты откуда знаешь, какие грибы брать? — спросил Ивен. — Раньше ты их путала. Вечно то мухомор принесёшь, то поганку. — Горячка, — сказала я, не моргнув глазом. — После неё, говорят, люди меняются. Может, мне грибное знание передалось от какой-нибудь бабки-травницы. Ивен хмыкнул, но промолчал. Потом я увидела то, от чего сердце забилось быстрее. На небольшой поляне, в тени старых елей, росли кустики с жёсткими тёмно-зелёными листьями и мелкими белыми цветками. Я присела на корточки и осторожно выкопала одно растение ножом. Корень был толстый, мясистый, светло-коричневый снаружи и белый внутри. Я отломила кусочек, растёрла между пальцами, понюхала. Запах слабый, травянистый, но когда я капнула на него водой из фляги и растёрла снова, между пальцами заскользила чуть пенящаяся, мыльная масса. Мыльный корень. Или что-то очень на него похожее. — Что это? — Ивен наклонился рядом. — Мыло, — сказала я. — Точнее, почти. Если отварить — будет пениться. Можно руки мыть, лицо, посуду. Лучше, чем песок. — Из корня? — Из корня. Ивен снова хмыкнул — у него это, кажется, был универсальный ответ на все мои странности. Но помогать набрать корней не отказался. Мы накопали целую кучу, стараясь оставить часть растений нетронутыми, и двинулись обратно. Корзина к тому времени уже оттягивала руки, и я чувствовала, как молодые мышцы гудят от приятной усталости.По дороге домой я заметила ещё кое-что. Дикий лук — мелкий, но душистый. Ромашка — пригодится от простуды. И молодая крапива, которую я нарезала побольше. Всё это богатство отправилось в корзину, и к дому я подходила с чувством, близким к ликованию. Не хлебом единым жив человек — особенно если хлеба пока нет. Дома меня встретили как героя. Мора заглянула в корзину и ахнула: — Верба, ты где столько набрала? И что это за корни? — Сейчас покажу. Я высыпала добычу на стол и первым делом отложила грибы и зелень — Море на обед. Потом взялась за мыльный корень. Тщательно промыла его в ведре с холодной водой, очистила от земли и нарезала тонкими ломтиками. Дети облепили стол, как воробьи, и следили за каждым моим движением. — Варить будем? — спросил Тим, заглядывая в чугунок. — Варить, — подтвердила я. — Только не суп. Мыло. — Мыло? — Рута недоверчиво сморщила нос. —Что это из корней? — Из корней. Вот увидишь. Я залила нарезанные корни водой и поставила чугунок на огонь. Когда вода закипела, по дому поплыл травянистый запах — с лёгкой горчинкой, не противный, но необычный. Я помешивала отвар ложкой, и постепенно вода начала мутнеть, а на поверхности появилась слабая пена. Через полчаса я сняла чугунок с огня, процедила отвар через чистую тряпку и набрала полную миску мутноватой, пахнущей лесом жидкости. — И что теперь? — спросила Мора, подходя ближе. — Теперь моем руки. Давай сюда свои. Мора нерешительно протянула ладони — шершавые, в трещинах, с тёмными ободками въевшейся грязи вокруг ногтей. Я зачерпнула отвар, растёрла между её ладоней — и появилась пена. Лёгкая, скользкая, чуть зеленоватая. Мора смотрела на свои руки, как на чудо. Грязь отходила, вода в миске темнела, а кожа становилась чистой — впервые за долгое время по-настоящему чистой. — Чудеса... — прошептала она. — Не чудеса, а мыльный корень, — сказала я. — В лесу растёт. Теперь будем им мыться. И посуду мыть. Руки хотя бы.Тим, разумеется, тут же сунул свои лапы в миску. За ним — Рута. Даже Ивен, который старательно делал вид, что ему это неинтересно, подошёл и молча ополоснул руки. Вода после него стала почти чёрной — бедный парень целыми днями таскал дрова и копался в земле. — Смотри, — Тим показал мне свои мокрые ладони. — Они скрипят! — Это хорошо, — засмеялась я. — Значит, чистые. Вечером того же дня, управившись с ужином, я села у очага и задумалась. Мыльный корень — это здорово. Но одежду им не отстирать. Для стирки нужно что-то посильнее. И я знала что. Щёлок. Обычный древесный щёлок, который варили ещё мои предки в русских деревнях. Я помнила, как бабушка рассказывала: брали золу из печи, заливали кипятком, настаивали — и получалась щелочная вода, которая разъедала жир и грязь. Никакой магии — чистая химия, доступная любой крестьянке с печью. А золы у нас сколько угодно. На следующее утро я взялась за дело. Сначала аккуратно выгребла золу из очага — самую верхнюю, самую чистую, без углей и крупных кусков. Зола была лёгкая, почти невесомая, серо-пушистая, и пахла холодным костром — сухой, минеральный запах, от которого щипало в носу. Я завязала лицо тряпкой, чтобы не вдыхать едкую пыль, и просеяла золу через старую тряпицу. — Что ты опять затеяла? — спросила Мора. Она уже привыкла, что от меня в любой момент можно ожидать чего-то странного. — Щёлок, — ответила я. — Для стирки. Чтобы не руки в кровь о песок, а как люди. Я вскипятила воду в чугунке и медленно, тонкой струйкой залила золу. Она зашипела, и по комнате поплыл влажный, щелочной, чуть едкий запах. Я помешивала смесь ложкой, наблюдая, как вода темнеет, становясь мутно-серой, а потом накрыла миску чистой тряпкой и оставила настаиваться. — И долго теперь? — спросил Тим. Он крутился рядом, пытаясь засунуть нос в миску, и я легонько шлёпнула его по макушке. — Несколько часов. Лучше до завтра. Будет крепче. Но уже к вечеру я не выдержала. Жидкость отстоялась, стала почти прозрачной, с желтоватым оттенком. Я осторожно слила верхний слой в другую посудину и попробовала пальцем — скользкая, мыльная на ощупь. Получилось.Для пробы я взяла старую тряпку, которой Мора вытирала стол, — серую, засаленную, с въевшимися пятнами от похлёбки. Окунула в щёлок, потёрла между костяшками пальцев — и грязь начала отходить. Не так быстро, как от стирального порошка из моего мира, но гораздо, гораздо лучше, чем от холодной речной воды или песка. Я тёрла и тёрла, чувствуя, как щёлочь слегка пощипывает кожу, и ткань постепенно светлела. — Работает, — сказала я вслух. — Мора, смотри. Мора подошла, потрогала мокрую тряпку, посмотрела на свои пальцы — чистые, без серого налёта. На лице её медленно расцвела улыбка — одна из тех редких улыбок, от которых вокруг глаз собираются морщинки, а в самих глазах появляется что-то светлое. — Из золы... — прошептала она. — Надо же. Всю жизнь золу выбрасывали, а тут... — А тут такая штука, — кивнула я. — Теперь стирать будем. Завтра покажу, как с кипячением. После ужина я взялась за то, с чего, собственно, начался мой день — за солому. Мора выделила мне старую мешковину, и мы с Тимом отправились на ближний луг. Серпа у нас не было, поэтому я рвала траву руками — выбирала самую мягкую, самую сухую, без колючек и репьёв. Пальцы быстро покрылись мелкими порезами от осоки, но я не обращала внимания. Тим бегал вокруг, таскал мне охапки тимофеевки и пырея, и через час мы вернулись домой с целой горой пахучей, ещё тёплой от солнца травы. — Теперь её надо высушить, — сказала я, раскладывая траву тонким слоем у очага. — Чтобы не прела. Мора кивнула. Она уже не спорила, не задавала лишних вопросов — просто смотрела и запоминала. Ивен помог мне вытряхнуть старую солому из Тимовой лежанки и моего топчана. Труха полетела во все стороны, Тим чихал, Рута смеялась — поднялась весёлая кутерьма, какой этот дом, наверное, не видел давно.Когда новая трава подсохла и мы набили ею постели, я легла на топчан и замерла от удовольствия. Пахло лугом, летом, мёдом. Солома была мягкой, упругой, она не кололась, а обнимала — и я вдруг почувствовала, как сильно устала за эти дни, и какое это счастье — просто лечь на чистую, свежую постель. — Ну как? — спросила Мора. — Как на перине, — честно ответила я. Тим уже спал, зарывшись носом в траву. Рута устроилась рядом с матерью, свернувшись клубочком. Ивен сидел у двери и, кажется, впервые за долгое время не хмурился. — Верба, — позвал он тихо. — А? — Ты правда после горячки другая стала. Я сначала думал — притворяешься. А теперь... — он замолчал, подбирая слова. — Ты как будто старше. И умнее. И знаешь всё. Я усмехнулась про себя. Если бы ты знал, Ивен, насколько старше. Но вслух сказала другое: — Горячка разная бывает. Иногда она ломает, а иногда... прочищает мозги. Ивен кивнул — кажется, объяснение его устроило. Я закрыла глаза и стала слушать, как потрескивает очаг, как дышат спящие, как шуршит за стеной ветер. А потом — уже знакомый тихий шорох. Кто-то крался в соломе, перебирал лапками, возился. Я улыбнулась. — Доброй ночи, — прошептала я. Шорох на секунду затих, а потом возобновился — как будто невидимый квартирант ответил мне тем же. Засыпала я с чувством тихой, спокойной радости. День прошёл не зря. У нас теперь есть мыльный корень и щёлок — а значит, чистое тело и чистая одежда. У нас есть свежая солома в постелях — а значит, здоровый сон без кашля. У нас есть грибы и травы — а значит, завтрашний обед будет чуть сытнее. Я ещё не знала, какие трудности ждут впереди. Но здесь, в темноте бедного покосившегося дома, на подушке из луговой травы, я чувствовала себя почти счастливо.
Глава 4.
Утро началось с того, что я окончательно поняла: мы тут скоро врастём в грязь. В буквальном смысле. Как саженцы, которые забыли пересадить. Я сидела на топчане, смотрела на серые от копоти стены, на паутину под потолком, на плесень в углу у очага, и чувствовала, как внутри закипает что-то среднее между отчаянием и злостью. В моём мире я бы уже давно схватила ведро, швабру и хлорку. Но здесь не было ни швабры, ни хлорки. И, что гораздо важнее, здесь никто, кроме меня, не считал, что эта грязь — проблема. — Мора, — сказала я, когда матушка в очередной раз прошелестела мимо с охапкой хвороста. — Нам нужно устроить большую стирку. И помыть дом. Мора остановилась и посмотрела на меня так, будто я предложила перекрыть реку. — Зачем? — спросила она искренне. — Всегда так жили. Зимой сажа за день набегает, только и делай что три. А бельё... ну, стираем же в реке. Чего ещё? — В реке мы его не стираем, — возразила я. — Мы его песком дерём. Оно от этого тоньше становится и рвётся. А дом... ты посмотри на стены. Это не дерево, это уголь. Мы дышим копотью, спим в трухе, едим из мисок, которые не видели нормальной воды, наверное, с прошлого урожая. — Ну, — Мора пожала плечами, — всегда так жили, — повторила она. — И ничего. Живы. — Живы — это не значит хорошо, — сказала я. — Давай попробуем. Хотя бы раз.Мора вздохнула. По её лицу было видно, что она не понимает, зачем тратить силы на то, что всё равно снова станет грязным через неделю. Но спорить со мной она уже привыкла — после мыльного корня и щёлока мой авторитет в бытовых вопросах неожиданно вырос. — Ладно, — сказала она неуверенно. — Делай. Только я обедом занята. — Я сама, — сказала я. — Начну. А там посмотрим. И я начала. Сначала я выгребла золу из очага — самую чистую, самую мелкую, просеяла через тряпицу, чтобы убрать угли. Пахло сухим, холодным костром, и эта зола должна была стать нашим стиральным порошком. Я залила её кипятком в старом чугунке, помешала, накрыла тряпкой и оставила настаиваться. Потом нарезала мыльного корня — того самого, что мы накопали в лесу, — и поставила вариться во втором чугунке. Травянистый, горьковатый пар поплыл по двору. Ивен, который колол дрова у сарая, покосился на мои приготовления и ничего не сказал. Тим, разумеется, тут же прибежал и начал совать нос в чугунки. — Это что? — спросил он. — Это щёлок, — сказала я. — Для стирки. А это мыльный отвар. Для мытья всего остального. — А зачем так много? — Потому что мы будем стирать всё. Всю одежду, все тряпки, всё бельё. — Зачем? — спросил Тим, и в его голосе прозвучало то же искреннее недоумение, что и у Моры. — Чтобы чисто было, — сказала я. — И чтобы не чесаться. — А я люблю чесаться, — заявил Тим. — Тогда сиди и чешись, — отрезала я. — А я буду стирать. Я пошла в дом и вытащила из угла кучу грязного белья. Честное слово, когда я начала её разбирать, мне захотелось немедленно вымыть руки. Рубахи, штаны, портянки, тряпки для посуды, какая-то ветошь — всё серое, засаленное, с пятнами неизвестного происхождения. Некоторые вещи были такими жёсткими от грязи, что стояли колом. Я разложила их на кучи: то, что нужно кипятить, то, что достаточно замочить, и то, что уже пора выбрасывать, но никто не решается.Тим всё это время сидел на пороге и смотрел, как я работаю. Потом ему надоело, и он убежал. Рута пришла, постояла, поковыряла пальцем в носу и тоже ушла. Лиска помогала Мора с обедом. Ивен колол дрова. Никто не рвался помогать. И я их не винила — они правда не понимали, зачем это нужно. Они привыкли жить в грязи. Это было их нормой. И я осталась одна. С кучей белья, двумя чугунками и старым корытом, которое я нашла у сарая. Но я не злилась. Я знала, что самое трудное — это начать. А когда они увидят результат, когда почувствуют разницу на своей шкуре, — тогда и подтянутся. Я закатала рукава и приступила. Кипяток из чугунка я вылила в корыто, добавила холодной воды, чтобы не обвариться, и погрузила туда первую партию рубах. Щёлок пах едко, щипал нос и немного глаза, но я уже знала, что он работает. Я наклонилась над корытом и начала тереть. Ткань о ткань, о край корыта, о гладкий речной камень, который заменял стиральную доску. Пальцы скользили в щелочной воде, кожа сразу начала саднить, но я терпела. После щёлока — полоскание в чистой воде. Потом — мыльный отвар. Потом — снова вода. Первая рубаха, которую я выжала и подняла на свет, была... другой. Не серой, а почти белой. Той белизны, какая бывает у некрашеного льна, когда он по-настоящему чист. Я встряхнула её, и с ткани полетели капли, сверкая на солнце. — Ого, — сказал Тим, который снова возник на пороге. — Это чья рубаха? — Твоя, — сказала я.— Моя так не выглядела никогда. — Выглядела, — усмехнулась я. — Когда-то давно. Просто ты забыл. Он подошёл ближе, потрогал мокрую ткань, понюхал. На лице его появилось выражение крайней задумчивости. — Она пахнет, — сказал он. — Чем? — Ничем. Просто пахнет. — Это чистый запах, — сказала я. — Теперь будешь спать в чистой рубахе. Тим ещё раз понюхал ткань и вдруг сказал: — А давай я помогу. Я чуть не уронила рубаху. Добровольно. Сам. Без уговоров. — Давай, — сказала я, стараясь не выдать радости. — Бери вон ту кучу, неси к корыту. Будешь полоскать. Через час к нам присоединилась Мора. Она закончила с обедом, вышла во двор и замерла, глядя на развешенные на кустах рубахи — белые, чистые, хлопающие на ветру. Потом перевела взгляд на нас с Тимом, мокрых до нитки, но довольных, и молча подошла к корыту. — Что делать? — спросила она. — Портянки, — сказала я. — И тряпки кухонные. Они самые грязные. Мора кивнула и закатала рукава. К вечеру двор был увешан бельём, как флагами. Всё, что можно было выстирать, было выстирано. Всё, что можно было отжать, отжато. Ивен, который сначала ворчал, что мы тратим слишком много воды и что ему надоело таскать вёдра от ручья, всё-таки натаскал нам полную кадушку для полоскания и даже сам ополоснул свои штаны — правда, молча и с таким видом, будто делал нам величайшее одолжение. Теперь на очереди был дом. — Я стены буду мыть, — объявила я, когда мы закончили с бельём. — Да ну их, — отмахнулся Ивен. — Всё равно закоптятся.— Значит, помоем ещё раз, — сказала я. — Но хотя бы раз в год это нужно делать. Посмотри на балки — они же чёрные. С них сажа хлопьями свисает. Мы этим дышим. — Дышим, и ничего, — пробурчал Ивен. — А ты попробуй помыть, — сказала я. — Хотя бы вон тот угол. Маленький кусочек. Просто чтобы увидеть разницу. Ивен посмотрел на меня, как на сумасшедшую, но угол помыть согласился. Я дала ему тряпку, смоченную в мыльном отваре, и он нехотя потёр балку над своей лежанкой. Копоть начала отходить — медленно, неохотно, но под ней показалось дерево. Живое, тёплое, коричневое. А не чёрное. — О, — сказал Ивен и замолчал. Через минуту он уже тёр соседнюю балку. Без уговоров. Сам. Мора, увидев это, взяла вторую тряпку и присоединилась. Тим и Рута, вооружённые мокрыми пучками соломы, взялись тереть то, до чего могли дотянуться, — нижние венцы, лавки, ножки стола. Лиска мыла посуду в мыльном отваре, и миски одна за другой становились светлыми и скрипучими. Я стояла посреди этого бедлама, смотрела, как моя новообретённая семья дружно оттирает многолетнюю грязь, и чувствовала, как к горлу подступает смех. Смех и гордость. Мы были похожи на муравьёв, которые вдруг решили перестроить муравейник. И ведь получалось. С отцом вышло сложнее всего. Он работал во дворе — мы вынесли ему верстак, чтобы не мешать уборке, — и когда я подошла к нему с ведром горячей воды и мыльным корнем, он посмотрел на меня с подозрением. — Это ещё зачем? — спросил он. — Мыться, — сказала я. — Все моются. Дом моется. Ты тоже будешь. — Я не грязный, — возразил он. — Отец, — я поставила ведро перед его тележкой и упёрла руки в бока. — Ты последний раз мылся, наверное, до того, как на войну ушёл. Давай хотя бы руки и лицо. И шею. И за ушами. — За ушами я сам, — буркнул он, но уголок рта у него дрогнул. Он мылся долго и тщательно. Я стояла рядом и делала вид, что проверяю, хорошо ли протёрты балки на веранде. Когда он закончил и поднял на меня глаза, я увидела, что они у него не просто серые, а с голубыми прожилками. Раньше этого не было видно за слоем грязи и усталости. — Ну что? — спросил он. — Довольна? — Почти, — сказала я. — Волосы бы ещё.— Завтра, — отрезал он. — Не всё сразу. Я не стала спорить. Для одного дня — более чем достаточно. К вечеру дом было не узнать. Нет, он не стал богаче. Стены всё ещё были щелястыми, пол — земляным, потолок — закопчённым в тех местах, куда мы не дотянулись. Но он стал чистым. Светлым. И пахло в нём теперь не затхлостью и плесенью, а влажным деревом, травами и лёгким дымком от очага. Совсем другой запах. Я стояла у порога и вдыхала этот новый запах, и на душе у меня было спокойно и хорошо. Плечи ныли, поясница гудела, ладони горели от щёлока и мыльного корня — но это была честная, рабочая усталость. — Жаль, чая нет, — сказала я вслух. — Чего? — переспросила Мора. — Чая. Ну, напиток такой. Горячий, из листьев. Мы... я его когда-то пробовала. Очень вкусно после долгого дня. Мора задумалась, а потом подошла к полке и сняла с неё несколько пучков сушёных трав. Я узнала мяту — дикую, мелколистную, но душистую. И мелиссу. И ещё что-то, похожее на душицу. — Чай не знаю, — сказала она. — А отвар из трав могу заварить. У нас всегда так делают, когда кто-то болеет или устал. — Завари, — попросила я. — Мы все устали. Мора вскипятила воду в маленьком чугунке, бросила туда щепоть мяты, мелиссы и душицы. Травы заваривались медленно, отдавая воде свой цвет и запах. По дому поплыл аромат — не резкий, не приторный, а мягкий, луговой, согревающий. Она разлила отвар по чистым глиняным мискам, и мы расселись вокруг очага. Отец — на своей тележке, чистый, с влажными ещё волосами. Мора — на лавке, привалившись к стене и вытянув натруженные ноги. Ивен — у двери, как всегда, но теперь не хмурый, а спокойный. Тим и Рута — на лежанке, с одной миской на двоих. Лиска — у ног матери, положив голову ей на колени. Я взяла свою миску обеими руками. Глина была горячей и шершавой, пар поднимался к лицу, и я вдыхала его, чувствуя, как мята щекочет нос. Сделала первый глоток — горьковатый, травянистый, с лёгкой сладостью мелиссы в послевкусии. Ни сахара, ни мёда, но вкусно. По-настоящему вкусно. — Хорошо, — сказала я тихо. — Хорошо, — согласилась Мора. И мы сидели в чистом доме, в чистой одежде, с чистыми руками и лицами, и пили горячий травяной отвар из чистых мисок. За окном темнело, ветер шумел в кронах, очаг потрескивал, и было в этом что-то такое простое и правильное, что у меня защипало в глазах. — Знаешь, Верба, — сказал вдруг Ивен, и все повернулись к нему. — А я ведь сначала думал, что ты дуришь. Ну, после горячки. Что всё это — мыло твоё, щёлок, уборка — блажь. А теперь...
— А теперь? — подсказала я. — А теперь думаю: пусть бы и дальше так дурила. Отец хмыкнул. Мора улыбнулась. Тим захихикал, а Рута, не поняв шутки, на всякий случай показала Ивену язык. Я сделала ещё глоток отвара и спрятала улыбку в миску. Это был, наверное, лучший комплимент в моей жизни. Не за диссертацию, не за сорт пшеницы, не за урожайность. За то, что я сделала их жизнь чуть-чуть светлее. — Завтра, — сказала я, — будем думать, как раздобыть серп. Ивен поперхнулся отваром. — Ты не устала? — Устала, — честно сказала я. — Но до зимы ещё много дел. Отец покачал головой, но ничего не сказал. Кажется, он уже понял, что спорить со мной бесполезно. Ночью, когда все уснули, я долго лежала с открытыми глазами и слушала, как шуршит за стеной невидимый квартирант. Сегодня он был особенно активен — возился, перебегал, что-то попискивал. Я прислушивалась к этому звуку и думала: может, это не мышь. Может, это кто-то другой, кто следит за нами и ждёт подходящего момента, чтобы показаться. — Ну что, — прошептала я в темноту, — тебе тоже нравится чистота? Шорох затих на секунду, а потом раздался снова — прямо над моим ухом. Я даже дыхание затаила. Но никто не появился. Только тихое, почти мурлыкающее шуршание, похожее на довольное урчание кота. Я улыбнулась, закрыла глаза и провалилась в сон — глубокий, спокойный, без сновидений.
Глава 5.
Идея с лаптями не давала мне покоя с того самого дня, как я впервые вышла во двор босиком и поняла, что это навсегда. То есть не навсегда — я собиралась с этим что-то сделать, — но пока мои пятки служили единственной обувью, и с каждым днём они становились всё более похожими на наждачную бумагу. А по утрам, когда я спускала ноги на ледяной земляной пол, пальцы и вовсе отказывались сгибаться. За завтраком я объявила: — Сегодня идём в лес. За лыком. — За каким ещё лыком? — Ивен, как обычно, отреагировал первым. Он сидел на лавке и хлебал свою кашу с таким видом, будто она лично его оскорбила. — За липовым, — сказала я. — Лапти плести. Надоело босиком по грязи шлёпать. Зима придёт — что делать будем? Портянки к пяткам примораживать? — Лапти? — Тим аж подпрыгнул, едва не опрокинув миску. — Настоящие лапти? Как у кузнеца? — Как у кузнеца, только лучше, — пообещала я. — У кузнеца они покупные, за деньги. А у нас будут свои. Бесплатные. Слово «бесплатные» в нашем доме обладало магической силой. Даже Мора перестала жевать и задумчиво посмотрела на свои ноги — босые, с потрескавшимися пятками и синими прожилками вен. Ивен хмыкнул, но промолчал. А Тим уже скакал вокруг стола и требовал, чтобы его взяли в лес немедленно. — Тим, сядь, — сказала я. — Доешь сначала. И оденься потеплее. В лесу уже холодно. После завтрака мы собрались. Я взяла корзину, нож и моток старой верёвки — пригодится связывать лыко. Ивен пошёл с нами, хотя и делал вид, что ему это не слишком интересно. Но я заметила, как он посмотрел на свои босые ноги перед выходом и нахмурился. Видимо, идея с обувью задела и его. Лес встретил нас запахом мокрой коры и хвои. Под ногами пружинил ковёр из опавшей листвы и мха — я ступала босиком и каждой клеточкой кожи ощущала, как земля с каждым днём становится холоднее. Скоро, совсем скоро этот мох начнёт промерзать по утрам, а потом и вовсе скроется под снегом. При мысли о снеге мне стало зябко. Нет, с обувью нужно решать сейчас.— Где твои липы? — спросил Ивен, продираясь через кусты. — У ручья, — сказала я. — Я в прошлый раз заметила. Молодые, с гладкой корой. Нам такие и нужны. Ручей мы нашли по звуку — он журчал где-то слева, негромко и уютно. Липы и правда росли у самой воды — несколько стройных стволиков, толщиной в руку, с нежной зеленовато-серой корой. Я подошла ближе и потрогала ствол. Кора была гладкой, ещё не огрубевшей, с едва заметными чечевичками. То, что надо. — Смотрите, — сказала я, присаживаясь на поваленное бревно. Тим и Ивен встали рядом. — Сначала срезаем стволик. Не толще моей руки. Слишком толстый не берите — кора на нём уже жёсткая, лыко будет ломким. Ивен вытащил отцовский нож и срезал первый стволик — аккуратно, под корень, чтобы не повредить остальные. Потом второй, третий. Тим стоял рядом и подавал срезанные прутья мне. — Дальше — самое важное, — сказала я. — Нам нужен внутренний слой коры. Внешний — тёмный и грубый — мы соскребём. А внутренний — вот этот, светлый и волокнистый — это и есть лыко. Из него плетут. Я взяла стволик и ножом сделала продольный надрез — неглубокий, ровный, от верхушки до комля. Потом аккуратно поддела кору лезвием, отделяя её от древесины. Липовый сок выступил мелкими капельками, и в воздухе поплыл свежий, сладковатый запах — совсем не похожий на запах дерева. Он напоминал что-то цветочное, с лёгкой горчинкой. — Кора отходит хорошо, — сказала я. — Потому что лето. Весной было бы ещё легче, но и сейчас неплохо. Я сняла кору длинной полосой, стараясь не порвать. Потом показала, как соскребать внешний слой ножом. Он сходил легко, оставляя под собой гладкую, светло-жёлтую поверхность. Я провела по ней пальцем — мягкая, волокнистая, чуть влажная. То самое лыко. — Теперь попробуйте сами, — сказала я и протянула нож Ивену.Ивен взялся за дело молча и сосредоточенно. Первая полоса у него порвалась на середине, и он выругался сквозь зубы. Я показала ещё раз — как держать нож, под каким углом резать, как поддевать кору. Вторая полоса вышла лучше. Третья — совсем ровной. Тим тоже захотел попробовать. Я дала ему самый маленький стволик и свой нож — отец наточил его специально для мелкой работы. Мальчишка пыхтел, сопел, три раза чуть не порезался, но в итоге снял кривоватую, но вполне пригодную полоску и радостно замахал ею над головой. — Я сделал! Верба, смотри, я сделал! — Молодец, — сказала я искренне. — Теперь ещё пару таких же — и будешь главным по лыку. — А можно я буду главным по лыку? — обрадовался Тим. — Будешь, — пообещала я. — Но сначала нужно набрать на всех. Мы просидели у ручья часа три, наверное. Срезали стволики, снимали кору, соскребали внешний слой. Пальцы у меня стали липкими от сока, под ногти набилась кора, ладони пропахли сладким липовым духом. Тим перемазался так, что стал похож на маленького лешего, но был совершенно счастлив. Ивен работал молча, но я заметила, что он уже не хмурится, а увлечён.Когда мотков набралось на целую корзину — пухлых, пахнущих летом, — мы двинулись домой. По дороге, как всегда, я краем глаза высматривала грибы и ягоды, но сегодня главной добычей было лыко. Мы шли, и каждый представлял себе будущие лапти. Даже Ивен, кажется, размечтался. Дома меня ждал самый ответственный этап. Лыко нельзя пускать в работу сразу — оно слишком влажное и может потом потрескаться или, наоборот, сесть и деформироваться. Его нужно подготовить: вымочить, просушить и снова размочить перед самым плетением. Я разложила лыко на чистой мешковине во дворе и объяснила домашним, что мы будем делать. — Сначала мы его замочим в холодной воде, — сказала я. — На несколько часов. Оно станет мягче и эластичнее. Потом высушим в тени, но не до конца — пусть останется чуть влажным. И тогда можно плести. — А зачем сушить, если потом снова мочить? — спросил Тим. — Чтобы кора не гнила, — объяснила я. — Если сразу плести из сырого, лапти быстро расползутся. А если высушить и потом размочить — они будут крепче. — Откуда ты всё знаешь? — спросил Ивен. — Горячка, — сказала я с самым загадочным видом. Ивен закатил глаза, но больше вопросов не задавал. Мы наполнили старую кадушку холодной водой из ручья и погрузили туда лыко, свёрнутое в мотки. Вода сразу помутнела, пошла мелкими пузырьками. Лыко лежало в воде, как живые водоросли, и от него поднимался тот самый сладковатый запах, который теперь ассоциировался у меня с лесом.Я оставила его отмокать до вечера, а сама занялась другими делами — помогла Мора с обедом, перебрала травы, подшила Тимову рубаху. Но мысли всё время возвращались к лаптям. Я представляла, как мы все — отец, мать, дети — будем ходить в новой обуви, и от этой мысли становилось тепло. К вечеру я слила воду и разложила лыко сушиться в тени, под навесом у сарая. Оно стало мягким, податливым, почти бархатистым на ощупь. Я провела пальцем по волокнам — они гнулись, но не ломались. Идеальное состояние. — Завтра начинаем плести, — объявила я за ужином. — Все? — спросил Тим. — Все, — подтвердила я. — Кто хочет себе лапти — тот помогает. Кто не хочет — ходит босиком. Желающих ходить босиком не оказалось. На следующее утро я проснулась с первыми лучами солнца. Мне не терпелось начать. Лыко за ночь подсохло, но ещё оставалось гибким — я специально занесла мотки в дом, чтобы они не пересохли на холодном воздухе. Пока все завтракали, я уже раскладывала инструменты: нож, деревянную колодку, которую отец вырезал для меня накануне вечером (я показала ему, какую форму сделать, и он справился за час — золотые руки у человека), и пучки лыка.— Смотрите, — сказала я, когда семья собралась вокруг меня полукругом. — Буду показывать, как плести. Запоминайте. Потом каждый сплетёт себе сам. — Я не смогу, — сразу сказала Мора. — У меня руки не для такой тонкой работы. — У тебя руки кормят семью, — отрезала я. — Справятся и с лыком. Тут главное — начать. Я взяла пять полос лыка и разложила их веером на коленях. — Это прямое плетение, в пять лык, — начала я. — Самое простое. Сначала делаем подошву. Кладём две полосы крест-накрест, вот так... Я показывала медленно, комментируя каждое движение. Как перекрещивать полосы, как затягивать, чтобы не было щелей, как наращивать лыко, когда полоса заканчивается (просто накладываешь новую внахлёст и заплетаешь дальше). Как загибать края, чтобы получился бортик. Как формировать пятку — самую сложную часть. Пальцы сначала не слушались. Я привыкла к клавиатуре и секатору, а не к плетению. Но постепенно движения стали увереннее. Лыко скользило в руках, перекрещивалось, затягивалось — и на глазах у изумлённой семьи рождался лапоть. — Ух ты, — выдохнул Тим. — Прямо как настоящий. — Он и есть настоящий, — сказала я, не отрываясь от работы. Первый лапоть вышел не идеальным — чуть кривоватым, с неровным краем, — но лаптем. Я примерила его на свою ногу, затянула оборы — и прошлась по комнате. Жёстко, но удобно. Нога не скользила по земляному полу, и главное — не мёрзла. — Теперь второй, — сказала я. — Пара должна быть парой. Второй лапоть пошёл быстрее. Я уже набила руку, и работа спорилась. К полудню у меня была готова первая пара. Я поставила её посреди комнаты, и все столпились вокруг, разглядывая обувь так, будто это были королевские туфли.— Теперь ваша очередь, — сказала я. Первым вызвался Тим. Я усадила его рядом и начала показывать заново, теперь уже медленнее. Он путал полосы, затягивал слишком туго или слишком слабо, лыко рвалось у него в руках, но я терпеливо поправляла. Ивен стоял рядом и смотрел с таким видом, будто запоминал каждое движение. Мора присела на лавку и наблюдала, сложив руки на коленях, — но я видела, как она шевелит пальцами, повторяя мои движения. Через час Тим сплёл свою первую подошву. Кривую, с дыркой посередине, но подошву. Он поднял её над головой и закричал: — Я сделал! Я сам сделал! — Молодец, — сказала я. — Теперь расплетай и делай заново. — Почему расплетай? — он чуть не заплакал. — Потому что с дыркой ходить будешь, — объяснила я. — Первый раз всегда для тренировки. Расплетай и начинай снова. Второй раз получится лучше. Тим всхлипнул, но послушался. И правда — вторая подошва у него вышла уже ровнее. Третья — ещё лучше. К вечеру у него была готова одна пара — маленькая, чуть косоватая, но вполне пригодная для ходьбы. Он немедленно надел лапти и отказался снимать их даже за ужином. Ивен сел за работу вечером. Он не любил, когда на него смотрят, поэтому я отошла в сторонку и только изредка подсказывала. Он работал молча, сосредоточенно, и к ночи у него была готова одна пара — ровная, крепкая, почти без изъянов. Я посмотрела на его работу и честно сказала: — У тебя лучше, чем у меня. Ивен ничего не ответил, но уголок рта у него дрогнул вверх. На следующий день Мора тоже села за лыко. Она долго не решалась, отмахивалась — «не умею», «руки не те», — но когда я положила перед ней пучок лыка и сказала: «Ты же нас всех кормишь, неужели с лаптями не справишься?», она сдалась. Работала она медленно, но очень аккуратно. К вечеру у неё была готова пара лаптей — и, кажется, она сама не верила, что сделала их своими руками. — Это я? — спросила она, разглядывая лапти. — Ты, — подтвердила я. — Теперь носи. Она покачала головой, но лапти взяла бережно, как драгоценность.Рута и Лиска тоже не остались без дела. Лиска сплела себе маленькие лапоточки, хотя и запуталась в полосах, а я помогла ей распутать. Рута, которой было всего пять, просто сидела рядом и подавала лыко — она была слишком мала для плетения, но очень гордилась, что помогает. К концу второго дня у нас была готова обувь на всех. Шесть пар лаптей — разных размеров, разной кривизны, но все настоящие, крепкие, пахнущие липой и нашими руками. Отец, которому лапти были, в общем-то, без надобности, тоже попросил сплести ему пару — «на память», как он сказал. Я сплела. Вечером мы сидели у очага и примеряли обновки. Тим расхаживал по комнате и громко топал, проверяя, выдержат ли лапти его беготню. Ивен сидел и молча разглядывал свою работу, и по его лицу было видно, что он горд — по-настоящему горд, хотя и не скажет этого вслух. Мора ходила в новых лаптях по кухне и качала головой, всё ещё не веря, что сама сплела их. — Как у людей теперь, — сказала она тихо. — Как у людей, — подтвердила я. А потом я посмотрела на свои ноги — обутые, наконец-то обутые, — и почувствовала, как внутри разливается тепло. Мы сами, своими руками, из того, что дал нам лес, сделали себе обувь. Без денег, без рынка, без чужой помощи. Это было маленькое чудо. И одновременно — не чудо, а результат терпения и работы. — Верба, — позвал Тим, который уже устроился на лежанке, но ещё не снял лапти. — А завтра что будем делать? — Завтра, — сказала я, — будем думать об огороде. Ивен встрепенулся.— Огород? Там же всё заросло. — Значит, будем расчищать, — сказала я. — Но это завтра. А сегодня — спите в новых лаптях. — В лаптях не спят, — засмеялась Мора. — В наших лаптях спят, — возразил Тим и демонстративно натянул одеяло на обутые ноги. Я рассмеялась и задула лучину. Ночью я долго лежала и слушала, как шуршит за стеной наш невидимый квартирант. Сегодня он был особенно активен — возился, попискивал, как будто тоже хотел примерить обновку. — И тебе сплету, — прошептала я. — Маленькие. Будет у тебя своя пара. Шорох на секунду затих, а потом раздался снова — довольный, почти мурлыкающий. Я закрыла глаза и уснула.
Глава6.
Огород снился мне каждую ночь. Не в переносном смысле — в самом прямом. Я видела грядки, ровные, как по линейке. Видела тёмную, влажную, рассыпчатую землю, из которой проклёвываются ростки — зелёные, крепкие, налитые силой. Видела, как они тянутся вверх, как раскрываются листья, как завязываются кочаны и корнеплоды. А просыпалась — и вспоминала, что наяву наш огород выглядит иначе. Заросший, серый, истощённый. Почти мёртвый. На четвёртый день после лаптей я решила: хватит откладывать. Пора. — Ивен, — сказала я за завтраком, отставляя пустую миску, — сегодня идём на огород. Смотреть, что там и как. Ивен кивнул. Он уже привык, что от меня постоянно исходят какие-то идеи, и перестал спорить. Только спросил: — А что там смотреть? Там всё заросло. Крапива да лебеда. — Вот и посмотрим, что именно заросло, — сказала я. — И как с этим быть. После завтрака мы вышли во двор. Огород был за домом — небольшой клочок земли, огороженный покосившимся плетнём из ивовых веток. Калитка держалась на одной петле и открывалась с таким скрипом, что у меня закладывало уши. Я вошла первой. Земля под ногами была жёсткой, как асфальт. Никакой рыхлости, никакой органики — сплошная корка серой глины в мелких трещинах. Я присела на корточки и зачерпнула горсть. Холодная, тяжёлая, пахнет кислым. Ни одного червя. Ни одного признака жизни. Я размяла комок в пальцах — он не рассыпался, а скатался в плотный, липкий шарик. — Ну? — спросил Ивен, останавливаясь рядом. — Плохо, — сказала я честно. — Земля истощена. И кислая. Видишь хвощ? — я показала на жёсткие, узловатые стебли, которые торчали вдоль плетня. — Он только на кислой почве растёт. И мокрица вон, и щавелёк дикий... Всё это признаки. Почва бедная, азота нет, дренажа нет. Вода стоит, воздух к корням не проходит.— И что делать? — Ивен смотрел на меня с любопытством. — Сначала вскопать. Потом подкормить. Зола у нас есть — это хорошо. Зола снижает кислотность и даёт калий. Но одной золы мало. Нужна ещё органика — перегной, прелая листва, навоз. — Навоза нет, — сказал Ивен. — Скотины нет. — Значит, будем таскать листву из леса, — сказала я. — Под старыми деревьями — это почти готовый перегной. Но сначала — копать. Копать было почти нечем. Мотыга у нас одна, старая, с щербатым лезвием и рассохшейся рукояткой. Я покрутила её в руках, проверяя на прочность, — вроде, выдержит. Топор и нож для такой работы не годятся. Лопаты нет. — Мотыгой вскопаем? — спросил Ивен. — Мотыгой, — подтвердила я. — Другого не дано. Я закатала рукава, поплевала на ладони и взялась за работу. Первый же удар мотыгой отозвался в плечах. Земля была твёрдой, как камень, — мотыга не врезалась, а отскакивала, оставляя лишь неглубокие царапины. Я ударила сильнее — лезвие вошло на пару пальцев. Ещё удар. Ещё. Пот заливал глаза, спина ныла, но я продолжала. В голове крутилась мысль: если бы у меня была нормальная лопата, мы бы справились втрое быстрее. Но лопаты не было. Была только мотыга и моё упрямство. Ивен работал рядом. Он раздобыл у соседей вторую мотыгу под честное слово, и дело у него шло быстрее. Он был сильнее меня — молодой, жилистый, привычный к физическому труду. Его мотыга взлетала и опускалась ритмично, без рывков, и комья серой глины ложились ровными рядами. Я смотрела на него и думала: какой же он всё-таки выносливый. В свои семнадцать он тащил на себе хозяйство почти в одиночку, и ни разу я не слышала от него настоящей жалобы. Только ворчание, но это не считается. — Ты только смотри, — сказала я, переводя дыхание и вытирая лоб рукавом, — копай не слишком глубоко. На штык, не больше. Нижний слой — мёртвая глина, её на поверхность выворачивать нельзя. — На штык — это как? — не понял Ивен. Я показала пальцем на лезвие мотыги: — Вот на эту длину. Не глубже. К полудню мы вскопали примерно четверть огорода. Я выпрямилась, держась за поясницу, и оглядела фронт работ. Земля была перевёрнута, разбита на комья, но всё ещё серая и безжизненная. — Теперь зола, — сказала я, отгоняя воспоминания. — Неси.Золы у нас было много — мы собирали её после каждой топки очага и ссыпали в старую кадушку у сарая. Ивен приволок кадушку, и мы начали рассыпать золу по вскопанной земле. Она ложилась серым пушистым слоем, пахла холодным костром, и ветер подхватывал самые лёгкие частицы, унося их к лесу. Я брала пригоршни и разбрасывала их широкими движениями, как сеятель на старых картинах. Зола оседала на мокрой глине, смешивалась с ней, и я представляла, как щёлочь нейтрализует кислоту, как калий проникает вглубь, как земля начинает дышать. — Это поможет? — спросил Ивен, наблюдая за моими движениями. — Должно, — сказала я. — Зола снижает кислотность и даёт калий. Но одной золы мало. Нужна органика. — Где ж её взять? Я задумалась. Навоза нет. Компост готовить долго — до зимы не успеем. Но есть лес. — Листья, — сказала я. — Прелая листва из-под старых деревьев — это почти готовый перегной. И мох. Будем таскать. Так и сделали. После короткого обеда мы с Ивеном и Тимом отправились в лес с мешками и корзинами. Под старыми липами и дубами, в низинке у ручья, набрали прелой листвы — тёмной, влажной, пахнущей грибами и землёй. Она была рыхлая, рассыпчатая, почти как перегной. Я зачерпнула горсть, поднесла к лицу и вдохнула: запах был насыщенный, густой, с лёгкой сладостью разложения. Так пахнет жизнь. Настоящая, подземная, невидимая глазу жизнь микроорганизмов и грибниц. Ещё набрали мха — он тоже хорош для мульчи, будет удерживать влагу и не даст сорнякам пробиться. Тим натаскал целую корзину прошлогодних листьев, перемазался в земле с головы до ног и страшно гордился собой. К вечеру мы вернулись домой с полными мешками и тут же пошли на огород. Я раскладывала листву по вскопанной земле и перемешивала с золой. Руки стали чёрными от перегноя, под ногти набилась земля, но я чувствовала, как почва меняется. Она становилась мягче, темнее, живее. Запах тоже изменился — вместо кислой глины теперь пахло лесом и дымом, и это был хороший, правильный запах.— Теперь пусть отдохнёт, — сказала я, когда мы закончили. — День-два, и можно сажать. — А сажать-то что? — спросил Ивен, вытирая лоб и оставляя на лице грязные разводы. — Семян-то нет. Вот тут и началась самая сложная часть. Мы сидели втроём — я, Ивен и Мора — за столом, и я задавала вопросы. Что здесь вообще сажают? Когда? Что растёт хорошо, а что — плохо? Где люди берут семена? Мора рассказывала медленно, обстоятельно. Репу сажают. Это главное. Репа здесь — как у нас картошка, основной корнеплод, без которого зимой хоть помирай. Ещё редьку, чёрную и белую. Горох, бобы — они неприхотливые и землю, кстати, азотом обогащают, это мне очень пригодится. Капусту — но не у всех, капуста капризная, требует хорошей земли и много влаги. Лук, чеснок — обязательно, без них никакой суп не суп. Морковь — пробовали, но не всегда удаётся, потому что почва тяжёлая. Из зелени — укроп, мята, петрушка дикая, что у забора растёт. — А где берёте семена? — спросила я. — На рынке, в городе, — сказала Мора. — Раз в год, по весне, староста собирает обоз. У кого деньги есть — едут, закупаются. У нас денег нет. — А в долг? Или в обмен? — У соседей можно спросить, — неуверенно сказала Мора. — Иногда делятся. Но у самих мало. А без денег на рынке никто ничего не даст. Я задумалась. Денег нет. Рынок далеко. Соседи бедные. Значит, нужно искать другой выход. И тут меня осенило — простое, как всё гениальное, решение. — Отходы, — сказала я. — Что? — не поняла Мора. — Остатки после еды, — объяснила я, чувствуя, как внутри загорается знакомый азарт. — Кожура, семечки, то, что выбрасывают. Мы можем поискать у соседей. Если кто-то чистил репу или редьку — кожура с глазками может прорасти. Если кто-то разделывал тыкву — семечки внутри можно высушить и посадить. Горох, если переспел и высох, тоже годится. Даже из луковых обрезков можно вырастить зелень. Понимаешь? То, что другие считают мусором, для нас — посадочный материал. Мора смотрела на меня с глубоким сомнением. Ивен — с интересом. — Ты хочешь в мусоре копаться? — спросил он без осуждения, просто уточняя. — Я хочу найти то, что другие считают ненужным, и сделать из этого урожай, — сказала я. — Или ты предпочитаешь зимой голодать? Ивен замолчал. Ответ был очевиден. На следующее утро я отправилась в обход деревни. Надела новые лапти — те самые, что сплела первой парой, — и пошла по домам. Заходила к соседям, здоровалась приветливо, спрашивала, как дела, не нужно ли помочь по хозяйству. И между делом интересовалась: а что вы вчера готовили? А кожуру куда? А семечки тыквенные? А старый горох, что пророс?Сначала на меня смотрели как на сумасшедшую. Но я улыбалась, шутила — мол, решила попробовать, может, что и вырастет, хуже-то не будет. Люди пожимали плечами и давали. Кто — горсть луковых обрезков, уже проклюнувшихся зеленью. Кто — прошлогодний горох, пересохший и негодный в пищу. Кто — тыквенные семечки, вычищенные из осенней тыквы и забытые на полке. Одна женщина отдала мне сморщенные зубчики чеснока, которые уже начали прорастать и всё равно никуда не годились. У Берты, нашей ближайшей соседки, я обнаружила целую корзину картофельных очисток — она чистила картошку вчера, и кожура с глазками валялась в углу, приготовленная то ли свиньям, то ли в компост. Я попросила, и Берта отдала с радостью — всё равно свиней у нас нет, а выбрасывать жалко. — Ты, Верба, странная, — сказала она, качая головой и разглядывая меня с любопытством. — После горячки совсем другая стала. — Горячка, — согласилась я, улыбаясь. — Она такая. Меняет людей. Дома я высыпала добычу на стол. Мора смотрела на эту кучу очисток, семечек, проросших луковиц и сморщенных горошин с выражением крайнего скепсиса. — И из этого что-то вырастет? — спросила она, поджимая губы. — Обязательно, — сказала я, перебирая добычу. — Картофельные глазки дадут ростки. Горох прорастёт. Лук пойдёт в зелень. Тыквенные семечки — на следующий год, если не сейчас. Всё это можно посадить. Им нужна земля, вода и немного тепла. Остальное они сделают сами. Я разложила всё по кучкам. Горох и семечки замочила в чистой воде на ночь — пусть набухают. Картофельные очистки разложила на мешковине у очага — пусть подсохнут и дадут ростки. Луковые обрезки сразу посадила в горшок с землёй, прямо на подоконник, чтобы зелень была под рукой. Зубчики чеснока воткнула в землю в том же горшке — будет домашняя грядка. — Завтра, — сказала я, вытирая руки, — будем сажать всё остальное. Вечером я сидела у очага и смотрела на мешочки с семенами, которые мы добыли. Грета дала репу и редьку — это была настоящая удача. У соседей мы набрали гороха, лука, тыквенных семечек и даже немного бобов. Картофельные очистки лежали наготове. Это был не идеальный посадочный материал, не элитные семена из лаборатории, но это было начало. Из отходов, из того, что другие выбросили, мы создадим огород. И тут я услышала шорох.Он раздался прямо над ухом — громкий, отчётливый, совсем не похожий на те тихие шуршания, к которым я уже привыкла. Я вздрогнула и подняла голову. В углу, у полки с травами, что-то светилось — крохотная точка, зелёная с золотым, размером с ноготок. Она дрожала и переливалась, как светлячок, но свет был не холодный, а тёплый, живой. Я затаила дыхание. Точка поплыла по воздуху, оставляя за собой тонкий светящийся след. Потом остановилась прямо перед моим лицом, запульсировала — и вдруг с тихим хлопком развернулась в крохотную фигурку. Женскую. С крыльями как у стрекозы, с волосами серебристыми как паутина и лицом, на котором застыло выражение крайнего недовольства. — Ну наконец-то, — сказала она скрипучим голосом. — Я уж думала, ты никогда не закончишь с этой грязью. Знаешь, каково сидеть в углу и ждать, пока ты там копаешься, таскаешь листья, выпрашиваешь очистки у соседей? У меня терпение лопнуло! Я открыла рот. Закрыла. Снова открыла. — Ты кто? — выдавила я наконец. — Я Бриония, — заявила она таким тоном, будто это всё объясняло. — Твоя фея. Точнее... — она замялась на секунду, — я была феей прежней Вербы. Той, что жила в этом теле до тебя. Но она не выдержала инициации, и теперь я застряла с тобой. — Стой, — сказала я, выставляя перед собой ладони. — Давай по порядку. Какая инициация? Какая фея? Что вообще происходит? Бриония вздохнула — очень выразительно для существа размером с мою ладонь — и села на край стола, свесив ножки. — Ладно, слушай. У прежней Вербы был дар. Слабенький, едва заметный, но был. Она могла бы стать мастером... ну, скажем, к шитью. Понимаешь? Волшебная вышивка, одежда, которая сама чинит себя, ткань, что греет в мороз. Не боевой дар, конечно, но полезный. Для этого нужно пройти инициацию — что-то вроде испытания, когда дар просыпается. И она её начала. Но не выдержала. — Бриония развела руками. — Четыре дня в горячке, и всё. Душа ушла. А тело осталось. И тут, откуда ни возьмися, появляешься ты. — Я упала в дренажную канаву, — сказала я, всё ещё пытаясь осознать услышанное. — В своём мире. Упала, ударилась головой. И очнулась здесь. Бриония хихикнула. — Значит, ты тоже умерла. Или почти умерла. Забавно. Две смерти, одно тело. Я такого ещё не видела. — И что теперь? — спросила я, чувствуя, как в голове роится тысяча вопросов.— А теперь, — сказала Бриония и поднялась в воздух, — самое интересное. Я ведь не просто так пряталась всё это время. Я не знала, какой у тебя дар. У новой Вербы. Понимаешь? Дар привязан к душе, а не к телу. У старой был дар к шитью. А у тебя... я не могла понять. Ты была никакая. — Спасибо, — пробормотала я. — Подожди, не перебивай. Ты была никакая, но ты начала что-то делать. Сначала мыльный корень. Потом щёлок. Лапти. А потом — огород. И я смотрела. Ты вскопала землю. Ты удобрила её золой и листвой. Ты ходила по соседям, выпрашивала отходы, чтобы посадить. Ты работала с землёй так, как будто это единственное, что имеет значение. И тогда я начала догадываться. Она облетела вокруг меня, разглядывая, как диковинный экспонат. — Твой дар — друидство. Ты чувствуешь землю. Не так, как обычный крестьянин, а глубже. Ты знаешь, что ей нужно. Ты слышишь, о чём она просит. Это редкий дар, Верба. Очень редкий. И он проявился не сразу — потому что ты сама не знала о нём. Но он есть. И теперь, когда ты прошла свою собственную инициацию... — Инициацию? — переспросила я. — Но я же ничего такого не делала. — Ты работала, — возразила Бриония. — Это и была твоя инициация. Не через горячку, не через испытание болью, а через труд. Через руки. Через заботу о земле. И земля тебя признала. Бриония взмахнула рукой, и передо мной в воздухе засветились две крохотные искорки — одна зелёная, другая золотистая. — Добро пожаловать в друидство, — сказала она торжественно. — Начальный уровень. У тебя теперь две способности. Первая: усиление роста растений. Очень слабое, не жди чудес. Если будешь поливать грядки с этим даром, они вырастут чуть быстрее, чуть крепче, чуть зеленее. Но они не вырастут за одну ночь. — А вторая? — спросила я, чувствуя, как сердце стучит где-то в горле. — Вторая: лечение болезней растений. Тоже начальное. Если какое-то растение заболело — гниль, плесень, ржавчина, — ты сможешь это почувствовать и, возможно, исцелить. Не всё. Не сразу. Но сможешь. Я смотрела на искорки, которые медленно кружились передо мной, и не могла вымолвить ни слова. — Это очень слабенькая магия, — предупредила Бриония. — Серьёзно. Никаких посохов, никаких молний, никаких призывов дождя. Ты не станешь великой друидкой с этим даром. Но дар будет развиваться. Со временем. Если будешь продолжать работать. Если будешь учиться. Если заслужишь. Я протянула руку и коснулась зелёной искорки. Она потекла под пальцами, тёплая, как нагретая на солнце земля, и впиталась в кожу. Я почувствовала странное покалывание — не болезненное, а скорее бодрящее, как будто я выпила крепкого чая. Вторая искорка — золотистая — последовала за первой.— Вот и всё, — сказала Бриония. — Теперь ты друидка. Поздравляю. — И что мне с этим делать? — спросила я, всё ещё ощущая лёгкое покалывание в кончиках пальцев. — То же, что и раньше. Работать. Только теперь у тебя будет небольшая помощь. — Она улыбнулась — впервые за весь разговор. — И ещё кое-что. У меня для тебя подарок. Она щёлкнула пальцами, и на столе появился маленький глиняный горшочек. — Это мазь, — сказала она. — Для рук. Ты их щёлоком истрепала вконец. Мажь на ночь. Я открыла горшочек и вдохнула — пахло календулой и мёдом, сладко и успокаивающе. Зачерпнула немного и растёрла по ладоням. Кожа сразу стала мягче, трещинки на костяшках начали затягиваться на глазах. — Спасибо, — сказала я искренне. — Пожалуйста, — отозвалась Бриония. — И вот ещё что. Я рада, что осталась. Ты интересная. Не такая, как все. И я хочу посмотреть, что из тебя получится. — Я не подведу, — сказала я. — Знаю, — она подмигнула. — Я за тобой долго наблюдала. Бриония подлетела к полке с травами, устроилась в пучке мяты и стала похожа на светлячка, забравшегося в гнездо. — Завтра поговорим, — сказала она, зевая. — А пока — спи. У тебя завтра посадка. Я ещё долго сидела у очага, перебирая в голове всё, что услышала. Инициация. Дар. Две способности — усиление роста и лечение болезней. Это звучало как сказка, но горшочек с мазью стоял на столе, и мои ладони всё ещё пахли календулой и мёдом. А главное — где-то глубоко внутри я чувствовала новое, незнакомое тепло. Как будто в солнечном сплетении зажёгся крохотный огонёк. — Доброй ночи, Бриония, — прошептала я. Из пучка мяты донеслось тихое, довольное шуршание — почти как мурлыканье. Я закрыла глаза. Завтра мы будем сажать огород. Маленький, скромный, собранный из отходов и чужой щедрости. Но теперь у нас есть не только земля, семена и руки. У нас есть немного магии. Самой слабенькой, самой начальной. Но для начала — достаточно. А дальше — посмотрим.
Глава 7.
Утро после явления Брионии я встретила с таким чувством, будто заново родилась. Нет, тело не изменилось — всё та же худая пятнадцатилетняя девочка с мозолистыми пятками и руками, пахнущими золой. Но внутри что-то сдвинулось, щёлкнуло, встало на место. Теперь у меня была фея. Вредная, ворчливая, размером с напёрсток, но фея. И у меня был дар — слабенький, как она выразилась, но настоящий. И сегодня я собиралась его опробовать. Бриония проснулась раньше меня. Она сидела на краю глиняной миски, свесив ножки, и с крайне деловым видом перебирала крылья. — Долго спишь, — заявила она вместо приветствия. — Солнце уже встало, петух пропел дважды, а ты всё дрыхнешь. — У нас нет петуха, — напомнила я, садясь на топчане и разминая затёкшую шею. — Значит, заведём, — отрезала Бриония. — В приличном хозяйстве должна быть живность. Но это потом. Сначала — огород. Ты вчера обещала, что сегодня будем сажать. — Ты мне будешь помогать? — Я с интересом посмотрела на крохотную фею, представив, как она тащит мешок с горохом. — Я буду руководить, — ответила она, ничуть не смутившись. — А ты — работать руками. У тебя это хорошо получается. Я хмыкнула и пошла умываться. Мыльный отвар ещё оставался с прошлого раза, и я с удовольствием смыла с лица ночную сонливость. Вода пахла лесом и травами — этот запах теперь ассоциировался у меня с чистотой и новым началом. За завтраком я объявила: — Сегодня сажаем огород. Тим подпрыгнул на лавке. — Я помогу! Можно я буду горох сажать? — Можно, — сказала я. — Но сначала ты доешь кашу. Каша была всё та же — водянистая, пресная, из разваренного зерна. Но сегодня к ней прилагался зелёный лук, который мы вырастили на подоконнике из обрезков, и несколько прошлогодних семечек тыквы, которые мы с Морой поджарили на сухой сковороде. Мелочь, а вкус совсем другой. Ивен хрустел луком и смотрел на меня задумчиво. — Ты вчера с кем-то разговаривала вечером, — сказал он. — Я слышал.Я на секунду замешкалась. — С очагом, — ответила я, не моргнув глазом. — Он у нас дымит, я ему выговаривала. Ивен хмыкнул, но расспрашивать не стал. После завтрака мы вышли во двор. Семена ждали нас — разложенные по старым тряпицам, подписанные угольком на бересте, чтобы не перепутать. Репа, редька, горох, бобы, лук, тыквенные семечки. Картофельные очистки с глазками, которые мы досушили до нужной кондиции. И горшочек с чесноком, который мы посадим прямо сейчас — он как раз пустил корешки. — Начнём с репы, — сказала я, оглядывая подготовленные грядки. — Она главная. Потом редька. Потом горох вдоль плетня — ему нужна опора. Мы работали слаженно, как муравьи. Я шла первой и делала бороздки — неглубокие, на две фаланги пальца, ровные, как по ниточке. Мора шла следом и раскладывала семена — аккуратно, бережно, как драгоценности. Ивен присыпал бороздки землёй и слегка утрамбовывал. Тим таскал воду из ручья и поливал готовые рядки из старого деревянного ковша. Рута сидела на меже и командовала — «тут пропустили, тут ещё сейте», и была совершенно счастлива. Земля под руками была уже не серой и мёртвой, как неделю назад. Зола и прелая листва сделали своё дело — она стала темнее, рыхлее, податливее. Пахла она теперь лесом и дымом, а не кислой глиной. Я опускалась на колени и чувствовала сквозь лапти тепло, идущее от почвы. Или мне казалось? После вчерашнего я уже не знала, где кончается моё знание и начинается магия. Бриония, невидимая для всех, сидела на ветке старой яблони у плетня и комментировала каждое моё движение. К счастью, слышала её только я. — Горох глубже сажай, глубже! Он птицам на радость будет, если прямо на поверхности оставишь. А лук реже — он расталкиваться любит. Бобы вообще могли бы и поближе к забору, они плетистые, им опора нужна... — Ты можешь помолчать? — прошептала я, наклоняясь над бороздкой. — Не могу, — радостно ответила Бриония. — Я для этого и существую. Чтобы направлять, советовать и критиковать. В основном критиковать. Я вздохнула и продолжила работать. Но в глубине души я была ей благодарна. Её ворчание было как гул старого трактора — привычный, даже успокаивающий. К полудню огород был засажен. Мы стояли у плетня — уставшие, грязные, мокрые от пота, — и смотрели на свою работу. Грядки были не идеальными. Кое-где бороздки кривоваты, кое-где лук лёг слишком густо. Но это был настоящий огород. Живой. Засаженный. Наш.
— И что теперь? — спросил Тим, вытирая лоб перепачканным рукавом. — Теперь ждать, — сказала я. — И ухаживать. Поливать, полоть, рыхлить. Работа не кончается. — Работа никогда не кончается, — философски заметил Ивен. Дни после посадки потекли странно. С одной стороны, всё было как раньше: мы вставали на рассвете, ели кашу, работали. С другой — каждый день я теперь выходила в огород и проверяла грядки. Сначала просто смотрела. Потом начала прислушиваться к себе — к тому новому, что поселилось внутри после явления Брионии. На четвёртый день появились первые ростки. Это была репа. Крохотные семядольные листочки, бледно-зелёные, почти прозрачные на свету, проклюнулись из тёмной земли ранним утром, когда роса ещё лежала на грядках. Я присела на корточки и долго смотрела на них, чувствуя, как к горлу подступает комок. Это было глупо — я, агроном с многолетним стажем, плакала над всходами репы. Но это была моя репа. Моя земля. Моя новая жизнь. — Ну вот, — раздался голос Брионии откуда-то с плетня. — Дождалась. А говорила — не вырастет. — Я не говорила, — возразила я, смаргивая. — Зато думала. Я слышала. — Фея перелетела на грядку и склонилась над ростком, разглядывая его с видом эксперта. — Хороший. Крепкий. И остальные тоже проклёвываются. Чувствуешь? Я прикрыла глаза и прислушалась к себе. И вдруг почувствовала — не увидела, а именно ощутила, как в глубине почвы, в темноте и влажности, набухают и разворачиваются семена. Как крохотные корешки пробивают оболочку и тянутся вниз, а стебельки — вверх, к свету, к теплу. Это было похоже на щекотку в кончиках пальцев, на тихую музыку где-то на границе слуха. — Чувствую, — прошептала я. — Они живые. Все. — А ты думала, — Бриония фыркнула. — Это и есть твой дар. Первая ступень. Чутьё. Поздравляю, ты теперь официально друидка, а не просто странная девица с мотыгой. На шестой день взошёл горох. На седьмой — бобы. Лук показался на восьмой день — тонкие зелёные петельки, которые сначала путались с сорняками, но я их узнавала. Я теперь вообще многое узнавала. Сорняки мы пололи вместе с Морой и Тимом. Я показала им, как отличать мокрицу от молодой редьки, хвощ от луковых перьев. Тим, вооружённый маленькой палочкой, самозабвенно выковыривал лебеду и складывал в корзину — пойдёт в суп. Мора работала молча, но я видела, что она довольна. Она часто выходила вечером к огороду и просто стояла, сложив руки на животе, и смотрела на грядки. Как будто не верила своим глазам.— Никогда у нас такого не было, — сказала она однажды. — Чтоб всё взошло. Чтоб так густо. Это ж невиданно. — Это не магия, — сказала я. — Это зола и листва. — Может, и так, — ответила Мора. — А может, и не только. Я не стала спорить. Первое применение дара случилось на десятый день. Я вышла утром в огород и сразу почувствовала — что-то не так. Не запах, не вид, а именно ощущение: как будто одна из грядок «звучала» не в лад с остальными. Я подошла ближе и увидела, что несколько кустиков гороха поникли. Листья пожелтели, стебли стали вялыми. Я присела на корточки и коснулась земли — и отдёрнула руку, как от ожога. Гниль. Корневая гниль, та самая, что бывает от переувлажнения. Мы слишком усердно поливали, и вода застоялась в нижнем слое. — Бриония, — позвала я мысленно. — Тут гниль. — Знаю, — отозвалась фея. Она появилась из пучка мяты над моим ухом и села на плечо. — Что делать будешь? — Лечить. Я положила обе ладони на землю у основания больного кустика и закрыла глаза. Сначала ничего не происходило. Потом я почувствовала тепло — оно зарождалось где-то в солнечном сплетении, поднималось выше, текло по рукам и уходило в землю. Я представила, как это тепло обволакивает корни, как уходят гнилостные пятна, как растение расправляет свои подземные нити и начинает дышать. Это было похоже на то, как я когда-то колдовала над больными образцами в лаборатории, — только там была наука, а здесь... — Хватит, — сказала Бриония. — Отпускай. А то сама ляжешь. Я открыла глаза. Голова слегка кружилась, в пальцах покалывало, но горох... Он больше не пах гнилью. И листья, кажется, чуть приподнялись. Я осторожно раскопала землю у одного из кустиков и увидела, что корни уже не серые, а почти здоровые, с белыми молодыми отростками. — Получилось, — выдохнула я. — А ты сомневалась? — Бриония скрестила руки на груди. — Конечно, получилось. Но землю просуши. И поливай реже. А то твоя магия — не панацея. Если грязь будет стоять, никакое лечение не поможет. — Ты сейчас дала мне агрономический совет? — удивилась я. — Я за тобой неделю наблюдаю, — гордо сказала Бриония. — Кое-чему научилась.И вот тут, стоя на коленях у грядки с горохом, я вдруг подумала о деньгах. Огород — это хорошо. Свежие овощи — это спасение от голода. Но зима близко, а зимой с огорода не проживёшь. Нужна ткань на тёплую одежду. Нужен ремонт крыши — Мора говорила, что в снежные зимы крыша течёт, и приходится подставлять миски. Нужна вторая мотыга, а лучше — лопата. Нужна зола, но её мы и так собираем. А вот соль... Соль здесь дорогая, а без неё никакие запасы не сохранишь. Где взять деньги? Вернее, где взять то, что в этом мире служит деньгами? Монет у нас нет. Рынок далеко. Но можно обменивать то, что мы производим. Отец режет ложки, миски, свистульки. Это товар. Но продавать их в деревне — кому? Все такие же бедные. В город надо ехать, а это время, силы и риск. Что ещё? Мора может прясть, но у нас нет шерсти. Ивен может колоть дрова, но это работа для соседей за миску супа, не больше. Тим и Рута слишком малы для заработка. Оставалась я. Что я умею такого, что можно обменять? Я умею работать с землёй. Я умею лечить растения. Я умею делать мыльный отвар и щёлок. Но мыльный корень есть в лесу, и любой может его накопать — это не эксклюзив. Щёлок из золы — тем более. Лапти плетут многие. Что ещё? И тут меня осенило. Травы. Я вспомнила, как в прошлом походе в лес видела не только мыльный корень, но и другие растения. Валериана. Зверобой. Душица. Ромашка. В деревне, где нет ни одной аптеки, лекарственные травы — это ценность. Если я соберу и правильно засушу их, если составлю смеси от кашля, от жара, от болей в животе, от бессонницы, — это можно обменять у той же Греты, у старосты, у мельника. Не за деньги — за ткань, за соль, за инструменты. А кроме трав, есть ещё кое-что. Грибы. Сухие грибы зимой — это и еда, и товар. Ягоды можно насушить или, если найти мёд, сделать ягодный взвар. Коренья — тот же мыльный корень можно накопать впрок и обменять тем, кто не хочет ходить в лес. И, возможно, самое главное — рассада. Если мой дар позволяет мне выращивать растения быстрее и крепче, я могу к весне подготовить рассаду на продажу или обмен. Репа, капуста, лук-севок, травы в горшочках. Это не сейчас, это план на будущее, но он уже грел мне душу. — Бриония, — позвала я, поднимаясь с колен и отряхивая ладони. — А ты знаешь, где растёт валериана? — Зачем тебе? — фея насторожилась. — Хочу собрать и высушить. От сердца помогает. И от нервов. — У тебя нервы в порядке, — заметила Бриония. — Это у твоих родных нервы были бы, если бы они знали, что с тобой фея разговаривает. — Вот именно. А я хочу, чтобы они были спокойны. И сыты. И одеты. И с целой крышей. А для этого нужен доход.Бриония задумалась, почёсывая подбородок. — Ладно. Видела я валериану. У ручья, за старой ивой. И зверобой там же. Но это всё мелочь. Что ты на травах заработаешь? — Для начала — хоть что-то. А потом придумаем ещё. Вечером я разложила на столе свои планы перед семьёй. Мора слушала, склонив голову. Ивен — с сомнением. Отец — молча, но очень внимательно. Тим, как всегда, с восторгом. — Травы? — переспросила Мора. — Кому они нужны? У нас каждая вторая хозяйка сама их собирает. — Не каждая умеет правильно сушить, — возразила я. — И не каждая знает, что от чего помогает. Я знаю. Я... вспомнила. Мора переглянулась с отцом. Тот медленно кивнул. — Пусть пробует, — сказал он. — Хуже не будет. — А ещё грибы, — продолжала я. — Сушёные. И ягоды. И травяные сборы. А к весне — рассада. Если огород перезимует хорошо, у нас будет что предложить соседям. — К весне, — задумчиво повторил Ивен. — Это долго. — До весны надо дожить, — резонно заметила Мора. — Сначала — зима. — Вот к зиме и будем готовиться, — сказала я. — Завтра иду в лес за травами и грибами. Кто со мной? Тим вскинул руку так быстро, что чуть не опрокинул миску. Ивен молча кивнул. Вечером, когда все уже спали, Бриония сидела на моём изголовье и расчёсывала крылья крохотным гребнем — тем самым, что подарила мне. — А знаешь, — сказала она задумчиво, — из тебя может выйти толк. — Спасибо, — пробормотала я, уже засыпая. — Не за что. Я ещё не решила, выйдет или нет. Но шанс есть. Я улыбнулась в темноту. За окном шумел ветер, очаг потрескивал, и где-то под грядками, во влажной земле, тянулись вверх новые ростки. Я чувствовала их каждой клеткой. — Завтра в лес, — прошептала я. — Завтра в лес, — согласилась Бриония. — И не забудь корзину. У тебя вечно корзина не та.
Глава8.
Утро началось с того, что Бриония уронила мне на лицо сухой лист мяты. — Подъём! — заявила она, когда я, отплёвываясь, села на топчане. — Ты вчера обещала: лес, травы, грибы, ягоды. Я всё запомнила. У меня память хорошая. В отличие от некоторых. — Я ничего не забыла, — пробормотала я, вытаскивая мяту из волос. — Дай хоть умыться. — Умывайся быстрее. Дети уже готовы. Даже Тим проснулся сам, без пинка. Это, знаешь ли, показатель. Я выглянула в окно. Тим, Рута и Лиска и правда толклись во дворе с корзинками в руках. Тим размахивал своей корзиной, как флагом, и что-то громко объяснял Руте. Лиска стояла рядом, прижимая к груди самую маленькую корзинку, и ждала. Их лица сияли так, будто мы собрались не в лес, а на ярмарку. Мора вышла проводить нас до калитки. Она не шла с нами — у неё болела спина последние дни, да и по хозяйству хватало дел. Но она стояла у плетня, кутаясь в старую шерстяную безрукавку, и смотрела на нас с тем странным выражением, которое появилось у неё после моего выздоровления, — смесь надежды и тихого удивления. — Не ходите далеко, — сказала она. — К ручью и обратно. Волков нет, но всё равно. — Мы недолго, — пообещала я, поправляя корзину на локте. — К обеду вернёмся. Лес встретил нас запахом прелой листвы и мокрой коры. Сентябрь в этом мире был другим — не таким, как в моём. Холоднее, сырее, с постоянным ветром, который пах близким снегом. Но сегодня небо было чистым, а воздух — прозрачным и звонким, как родниковая вода. Под ногами пружинил мох, кое-где уже тронутый первым инеем. Листья на берёзах пожелтели, на осинах покраснели, и лес стоял нарядный, как перед праздником. Тим бежал впереди, петляя между деревьями. Рута семенила за ним, цепляясь корзинкой за кусты. Лиска шла рядом со мной, молчаливая и серьёзная, и зорко смотрела по сторонам. Ивен замыкал шествие, неся за спиной большой заплечный мешок — для грибов и всего, что мы найдём. Бриония, невидимая для всех, сидела у меня на плече и комментировала. — Смотри, подосиновик, — говорила она. — Три штуки. Слева от Тима, под берёзой. Нет, левее. Да левее же! Вот, теперь видишь. Срезай, пока он на него не наступил. Я сворачивала к берёзе и срезала грибы. Тим, заметив, что я что-то нашла, бежал обратно и требовал показать.— Подосиновик, — говорила я, показывая гриб. — Видишь — шляпка оранжевая, ножка белая, на срезе синеет. Съедобный. Запоминай. — Я запомню, — серьёзно говорил Тим и через пять минут забывал. Мы углублялись в лес. Грибов было много — подберёзовики, подосиновики, опята на старом пне, даже несколько белых, которые здесь называли «боровиками». Я срезала их аккуратно, оставляя грибницу нетронутой. Руки быстро покрылись землёй и паутиной, но это была хорошая грязь. Лесная. Потом пошли ягоды. Брусника — мелкая, тёмно-красная, горьковатая на вкус. Мы нашли целую поляну, усыпанную ею, как бусинами. Дети присели на корточки и начали собирать. Тим, разумеется, больше таскал в рот, чем в корзину, но я не ругала его — витамины зимой нужны. — Клюкву бы ещё найти, — сказала я, оглядываясь. — Она на болоте растёт. Есть тут болото? — Есть, — отозвался Ивен. — Дальше, за ручьём. Только там топко. — Значит, пойдём в другой раз. Сегодня травы главное. С травами было сложнее всего. Я искала валериану, зверобой, душицу, ромашку — то, что знала из своего мира. Но лес здесь был другой, и растения попадались незнакомые. Я брала в руки лист, тёрла между пальцами, нюхала — и откладывала. Нет, не то. Не знаю. И тут случилось то, чего я не ожидала. Я наклонилась к кустику с мелкими сиреневыми цветками, который рос у корней старой сосны. Листья были узкие, зубчатые, с серебристым пушком на изнанке. Я такого растения никогда не видела — ни в нашем мире, ни в этом. Но когда я коснулась его пальцами, меня словно ударило током. Слабо, не больно — скорее как тёплый импульс, который пробежал от ладони к затылку и обратно. И я вдруг поняла. Это растение помогает от кашля. Не просто помогает — оно разжижает мокроту, снимает спазмы в горле, успокаивает. Его нужно заваривать не кипятком, а тёплой водой, иначе теряет силу. Корень тоже годится — сушёный, перетёртый в порошок, на кончике ножа. Я отдёрнула руку и уставилась на кустик. — Бриония? — позвала я мысленно. — Ага, — отозвалась фея. Она перелетела с плеча на ветку сосны и посмотрела на меня сверху. — Заметно? — Что это сейчас было? — Новый талант, — сказала она буднично. — Распознавание трав. Я ждала, когда проявится. Ты же друидка, в конце концов. У тебя дар земли. А травы — это тоже земля. — Но я этого растения никогда не видела, — возразила я. — Ни в одном справочнике, ни в одной книге. Откуда я знаю, как его применять? — А ты подумай, — Бриония скрестила руки на груди. — Твой дар — не справочник. Он живой. Ты касаешься растения, и оно тебе рассказывает. Не словами, конечно. Ты просто... чувствуешь. Понимаешь. Это и есть распознавание. Вторая ступень твоего друидства, между прочим. Поздравляю. Растёшь. Я снова посмотрела на кустик. Сиреневые цветки покачивались на ветру. Я осторожно сорвала несколько веточек и положила в отдельный тряпичный мешочек, который предусмотрительно взяла с собой. На душе было странно. Не страх, не восторг — скорее спокойное, глубокое удивление. Как будто я всю жизнь носила ключ в кармане, не зная, от какой он двери, а теперь наконец нашла замок. — А ты говорила — слабенькая магия, — прошептала я.— Это и есть слабенькая, — фыркнула Бриония. — Ты бы видела, что могут друиды на четвёртой ступени. Они с деревьями разговаривают. А ты пока с кустиками. Но ничего, лиха беда начало. После этого дело пошло быстрее. Я шла по лесу и касалась незнакомых растений — осторожно, кончиками пальцев, — и они открывались мне. Вот трава от головной боли — заваривать в смеси с ромашкой. Вот корень, который помогает при болях в животе — жевать сырым, но не больше четверти корешка, иначе тошнит. Вот мох, которым можно обрабатывать раны — он как антисептик, стягивает края и не даёт гноиться. Я собирала всё в отдельные мешочки. Руки дрожали от азарта. Это была не просто прогулка за грибами. Это была первая настоящая инвентаризация местной флоры, которую я проводила с помощью дара. Моя внутренняя учёная ликовала. Дети тоже не отставали. Тим и Рута наперегонки таскали мне травы, которые находили. Лиска аккуратно складывала грибы в корзину, перекладывая их мхом, чтобы не помялись. Ивен следил, чтобы никто не потерялся, и таскал самые тяжёлые мешки. К обеду мы вернулись домой. Мора, увидев нашу добычу, ахнула. Четыре корзины грибов, две корзины ягод, целый ворох травяных пучков и мешочек с незнакомыми растениями. И всё это предстояло теперь обработать. Я велела расстелить чистую мешковину прямо во дворе, в тени под навесом. Грибы пошли в первую очередь — они самые капризные. Я показала детям, как очищать шляпки от земли и хвои, как снимать плёнку с маслят, как отбраковывать червивые. Тим, высунув язык от усердия, тёр подберёзовик тряпочкой. Рута сидела рядом и раскладывала очищенные грибы ровными рядами на деревянной решётке. — Сушить будем? — спросила Мора. — Да, — сказала я. — Но не на солнце — в тени, на ветру. Или у очага, но не слишком близко, чтобы не запеклись. Белые можно на нитку нанизать и повесить над печью — они самый дорогой товар. Мора кивнула и пошла за иглой и суровой нитью. Через час над очагом уже висели низки белых грибов, и в доме пахло лесом, дымом и чем-то тёплым, уютным. Остальные грибы — подберёзовики, подосиновики, опята — разложили на решётках и поставили под навес, на сквозняк. С ягодами возились дольше. Бруснику перебрали от мусора и листочков — Тим с Рутой сидели за этим делом, перебирая ягоду за ягодой, и перемазались алым соком до ушей. Часть ягод я отложила в глиняный горшок — просто так, свежими, на еду. Остальное рассыпали тонким слоем на чистой холстине и поставили сушиться у очага. Клюква, если мы её добудем позже, пойдёт в мочёном виде — так она хранится дольше. Травы требовали самого бережного обращения. Я разобрала их по сортам: душица отдельно, зверобой отдельно, валериана, ромашка, мята дикая, лист смородины, незнакомая трава от кашля. Каждый пучок я перевязала льняной ниткой и подвесила к балкам под потолком — вниз цветами, чтобы эфирные масла стекали в листья. В доме сразу запахло луговым сеном и мёдом. Мора чихала, но улыбалась. — Как в аптеке, — сказала я, оглядывая развешанные пучки.— В чём? — не поняла Мора. — В лечебнице, — поправилась я. — Там, где травами лечат. Незнакомые растения, которые я определила с помощью дара, я завернула в отдельные тряпицы и подписала угольком на бересте. «От кашля», «от головы», «от живота», «для ран». Никто в семье не знал этих трав, и я не могла пока объяснить, откуда знаю их сама. Но Мора смотрела на меня и, кажется, понимала больше, чем говорила. Когда всё было разобрано, развешано и уложено на хранение, я отошла к порогу и оглядела дом. Под потолком качались пучки трав, над очагом висели низки грибов, на лавке стояли горшочки с ягодами, в углу ждали своего часа мотки лыка и запас мыльного корня. Дом бедняков стал похож на дом запасливых хозяев. — Как в кладовой, — сказал Тим, озираясь. — Ещё нет, — сказала я. — Но будет. Вечером, когда всё было убрано, я села у очага и задала вопрос, который вертелся в голове последние несколько дней. — Ивен, — позвала я. — Расскажи мне про деньги. Ивен, который нарезал щепки для растопки, поднял голову. — Про деньги? А что про них рассказывать? Их у нас нет. — Неважно. Я хочу понять, как они работают. Какие бывают. Что можно купить. Где берут. И как попасть на ярмарку. Ивен переглянулся с отцом. Бран отложил ложку, которую резал, и подкатился ближе к очагу. — Деньги у нас простые, — сказал он. — Медяки, серебрушки, золотые. Медяк — самая мелкая монета. За медяк можно купить краюху хлеба или пяток яиц. Серебрушка — это двадцать медяков. За серебрушку можно купить добрый отрез ткани на рубаху или пару новых сапог. Золотой — это двадцать серебрушек. Золотых я в руках не держал с войны. — А что можно купить за золотой? — Лошадь, — сказал Ивен. — Корову. Дом поставить. За золотой можно год жить, если с умом. Я задумалась. Масштаб был понятен. Медяк — мелкий расход, серебрушка — серьёзная покупка, золотой — богатство. У нас не было ни того, ни другого, ни третьего. — А как зарабатывают? — По-разному, — ответил отец. — Кто ремеслом, кто землёй, кто извозом. Мы продаём ложки и миски. Но в деревне их никто не купит — у всех свои. На ярмарку надо ехать. — Ярмарка, — подхватила я. — Где она? Когда? Как туда добираются?— Ярмарка в Белом броде, — сказал Ивен. — Это городок в трёх днях пути на восток. Бывает четыре раза в год, по сезонам. Осенняя ярмарка — через две седмицы. Самая большая. Туда съезжаются со всей округи. Продают зерно, ткани, скотину, инструмент, соль, пряности. Всё, что хочешь. — Три дня пути, — повторила я. — Это на чём? — На телеге, — сказал Ивен. — У нас телеги нет. У старосты есть. Можно попроситься с ним, но он за провоз берёт долю с продаж. Или пешком, но тогда только то и продашь, что на себе унесёшь. Я замолчала, переваривая информацию. Три дня пути. Телега. Староста. Доля с продаж. Значит, если мы хотим что-то продать на ярмарке, нужно договориться со старостой и приготовить столько товара, чтобы даже после уплаты доли осталась прибыль. Либо идти пешком и тащить на себе корзины — но тогда сколько мы унесём? — А что хорошо продаётся на ярмарке? — спросила я. — Всё, — ответил Ивен. — Но лучше всего — то, чего у других нет. У одного кузнеца подковы, у другого горшки, у третьего зерно. А если у тебя товар такой же, как у всех, — цену не поднимешь. Я кивнула. Значит, нужен уникальный товар. Травяные сборы, сушёные грибы и ягоды — это уже есть у нас. Лекарственные травы, особенно те, незнакомые, которые я определила с помощью дара, — это может заинтересовать. Лапти, ложки отцовские — тоже пойдут. Если успеть подготовить всё за две седмицы, можно набрать приличный короб. — У нас есть две седмицы, — сказала я. — Успеем собрать товар. Отец, сколько у тебя ложек и мисок готово? — Два десятка, — ответил он. — Ещё столько же будет через седмицу. — Хорошо. Грибы и ягоды досохнут. Травы тоже. Лапти сплетём ещё. Ивен, узнай у старосты, сколько он берёт за провоз и сколько мест в телеге осталось. Ивен молча кивнул. По его лицу было видно, что он не совсем верит в успех, но и не отказывается от попытки. Ночью, лёжа на топчане, я перебирала в уме всё, что узнала за день. Новый талант — распознавание трав. Грибы, ягоды, коренья. Деньги — медяки, серебрушки, золотые. Ярмарка в Тархове через две седмицы. У нас нет телеги, нет денег, но у нас есть руки, голова и дар. — Бриония, — прошептала я в темноту. — М? — отозвалась фея с полки. — Мы едем на ярмарку. — На чём? На метле? — На телеге старосты. Или пешком. Но едем. Бриония помолчала. Потом я услышала, как она перевернулась в пучке мяты. — Знаешь, — сказала она задумчиво, — ты мне нравишься всё больше. Сумасшедшая, но целеустремлённая. Это хорошее сочетание.— Спасибо. — Не за что. Спи давай. Завтра у тебя много дел. Я закрыла глаза. Завтра — готовиться к ярмарке. Послезавтра — собирать товар. А через две седмицы — Ярмарка. И будь что будет.
Глава 9.
Две седмицы до ярмарки пролетели как один долгий, тяжёлый, счастливый день. Я поднималась затемно. Растапливала очаг, заваривала себе кружку травяного отвара — теперь не просто кипяток с мятой, а настоящий сбор, который я составила сама: душица для бодрости, зверобой для крепости духа. Отвар был горьковатый, душистый, он обжигал горло и прогонял остатки сна. Я сидела у огня, обхватив кружку ладонями, и думала о том, что за последние недели я стала пить травяной чай чаще, чем когда-то кофе. Странно, но здесь, в этом бедном доме, я чувствовала вкус жизни острее, чем когда-либо. Огород требовал внимания каждый день. Ростки, которые проклюнулись в первую неделю, теперь пошли в силу. Репа наливалась, раздвигая землю круглыми плечами. Горох цеплялся за плетень усиками и тянулся вверх, к скупому осеннему солнцу. Бобы раскрывали листья, как ладони. Лук стоял ровными зелёными рядами, и каждый день мы срезали по нескольку перьев к столу — это уже была не та водянистая каша, а еда, приправленная собственной зеленью. Я приходила на огород на рассвете, когда трава ещё серебрилась от росы. Опускалась на колени прямо в мокрую землю, клала ладони на грядку и закрывала глаза. И тогда приходило оно — чувство. Тёплое покалывание в кончиках пальцев, которое перетекало в ладони, а потом глубже, в корни растений. Я чувствовала, как они пьют воду, как тянутся к свету, как разворачивают листья. Я чувствовала, где земля сухая, а где застоялась влага. Где корень слабый, а где уже набирает силу. — Давай, — шептала я, поглаживая землю вокруг репы. — Давай, милая. Ещё немного. И репа росла. Не по дням — по часам. Я знала, что репа — культура небыстрая, что от посева до урожая проходит не меньше трёх месяцев. Но здесь, на этих грядках, удобренных золой и лесным перегноем, с моим даром, вложенным в каждую бороздку, — репа зрела за считанные дни. Через полторы седмицы я выдернула первую — и не поверила своим глазам. Крупная, с мой кулак, гладкая, золотистая, с белой сочной мякотью без единой червоточины. — Это магия, — сказала Бриония, сидя у меня на плече. — Ты понимаешь это, да? Ты вложила в неё дар. Усиление роста. Оно работает в полную силу. — Я просто поливала и полола, — пробормотала я, разглядывая репу. — Конечно. И поливала. И полола. И ещё немножко колдовала, сама того не замечая. Так и работает друидство. Не взмахи палочкой, не заклинания нараспев. А труд. Магия труда. Ты работаешь — земля откликается.— А мы успеем ещё раз посадить? — спросила я, чувствуя, как в груди загорается знакомый азарт. — До зимы? Если репа зреет так быстро, мы можем снять ещё один урожай. А то и два. — Успеем, — ответила Бриония. — Если ты будешь вкладывать дар. Но учти — земля устанет. Ей нужен отдых. Зола, листва, полив. Без этого даже магия не поможет. Я кивнула. Значит, после сбора — снова удобрить, снова взрыхлить, снова посадить. И так до самых заморозков. Сбор первого урожая мы устроили за три дня до ярмарки. Вся семья вышла в огород — даже Рута, вооружённая маленькой деревянной лопаткой. Я показала, как подкапывать репу, чтобы не повредить корнеплод. Как срезать горох, оставляя корни в земле — они отдадут азот. Как выдёргивать лук и раскладывать его на просушку. Репа ложилась в корзины золотыми шарами. Горох шуршал в мешках, и Тим, которому доверили лущить первые стручки, сидел на меже и сосредоточенно вышелушивал горошины в миску, а пустые створки складывал в отдельную кучу — пойдут на корм. Лук пах остро и сладко, и Мора, перебирая луковицы, украдкой вытирала глаза. Я разделила урожай на три части. Первая — на еду нам, на зиму. Вторая — на семена, на следующую посадку. Третья — на продажу, на ярмарку. — Продавать? — переспросила Мора, и в голосе её был страх. — А самим хватит? — Хватит, — сказала я. — Посмотри, сколько собрали. Даже после того, как отложим на зиму и на семена, останется три корзины репы, мешок гороха, вязка лука. И это не считая грибов и ягод. А через полторы седмицы снимем ещё урожай. И ещё. До зимы успеем трижды посадить. Мора недоверчиво покачала головой, но в глазах её уже горела надежда. Пока огород давал урожай, мы не забывали и о лесе. Каждое утро, едва управившись с поливом и прополкой, я брала корзину и уходила за ягодами и травами. Дети шли со мной — теперь уже без уговоров. Ивен нёс большой заплечный мешок. Мы знали лучшие места: где брусника, где клюква у болота, где опята на старом пне. Сбор ягод и грибов стал привычным, почти медитативным занятием. Пальцы сами находили в траве красные бусины брусники, срывали, бросали в корзину. Спина ныла от долгого сидения на корточках, но это была хорошая, честная усталость. Вечером мы возвращались домой, пропахшие лесом, с корзинами полными до краёв, и Мора раскладывала добычу на просушку. В один из таких дней мы встретили Грету. Она вышла из-за старой ивы у ручья — маленькая, сухонькая, с корзиной в одной руке и посохом в другой. Её светлые, почти прозрачные глаза смотрели куда-то мимо нас, но губы улыбались. — А, Верба, — сказала она, замедляя шаг. — И ты опять с полными руками. Чую, в лесу теперь ничего не останется — всё ты собрала. — Останется, — улыбнулась я в ответ. — Я беру не всё. — Это хорошо. — Грета подошла ближе и заглянула в мою корзину. Её взгляд упал на пучок валерианы. — А это у тебя откуда? — У ручья накопала. Там её много. — Знаю, — кивнула Грета. — Давно хотела сходить, да ноги болят. Слушай, Верба, — она понизила голос, — не обменяешь пучок? У меня мёд есть. Немного, ложки две-три. Но хороший, липовый. — Зачем вам валериана? — спросила я, хотя уже догадывалась. — Спать не могу, — призналась Грета. — Ночи напролёт лежу, думаю. Всякое в голову лезет. А валериана — она успокаивает. Я её с мятой завариваю и пью перед сном. Помогает, только у меня запас кончился. Я молча вытащила из корзины два пучка валерианы — самые крупные, с толстыми корневищами — и протянула ей. — Берите так. Мёд не обязателен. — Обязателен, — отрезала Грета. — Я в долг не беру. Вот. Она достала из своей корзины маленький глиняный горшочек, обмотанный тряпицей. Когда я сняла крышку, в нос ударил густой, сладкий, тёплый запах липового мёда. У меня потекли слюнки. — Тут ложки три, — сказала Грета. — Тебе хватит. И детям дай — им полезно. — Спасибо, — сказала я, чувствуя, как горшочек греет ладони. — Не за что. Ты мне помогла, я тебе. Так и живём. Она кивнула на прощание и пошла своей дорогой, опираясь на посох. Я смотрела ей вслед и думала, что эта странная старуха, разговаривающая с невидимыми собеседниками, знает больше, чем говорит. Травы я собирала особенно тщательно. Дар распознавания работал постоянно. Я касалась незнакомого растения — и знала, от чего оно помогает. Это было похоже на чтение книги, только без букв. Образы, ощущения, понимание. Вот трава от лихорадки — заваривать с ивовой корой. Вот корень от ломоты в костях — настаивать на масле и втирать. Вот ягода, которая успокаивает зубную боль, — разжевать и подержать во рту. Я составляла смеси. Сушёные травы перетирала в порошок, смешивала в разных долях, заворачивала в чистые тряпицы и подписывала угольком на бересте: «От кашля», «От живота», «От головной боли», «Для спокойного сна». Это были простые, но действенные сборы, и я знала, что на ярмарке они могут заинтересовать тех, кто не хочет или не умеет собирать травы сам. Бриония наблюдала за мной с полки. — Ты как заправский аптекарь, — заметила она однажды вечером. — Я не аптекарь, — ответила я, перетирая сушёную душицу. — Просто у меня дочь часто болела. Приходилось учиться. — У тебя дочь? — Бриония приподняла бровь. — Была, — коротко сказала я и замолчала. Фея не стала расспрашивать. Она умела чувствовать, когда лучше помолчать. Лапти мы плели по вечерам. Теперь это была настоящая маленькая мастерская. Ивен садился за работу без напоминаний. Даже Мора, у которой спина болела после долгого дня, брала пучок лыка и плела медленно, но аккуратно. Тим и Лиска помогали готовить лыко — вымачивали, сушили, сворачивали в мотки. К концу второй седмицы у нас было готово десять пар лаптей — разных размеров, от детских до взрослых. Они лежали в углу ровной стопкой, пахли липой и лыком.Отец тоже не сидел без дела. Он вырезал ложки, миски, маленькие деревянные игрушки — свистульки в виде птичек, куколок, лошадок. Я любила смотреть, как он работает — стружка летит из-под ножа, дерево дышит, пахнет смолой, и из грубой заготовки рождается что-то красивое. К исходу второй седмицы товар был готов. Три корзины репы, мешок гороха, вязка лука — это с первого урожая. Ещё столько же осталось на семена и на еду. Мешочки с сушёными грибами и ягодами. Пучки трав и травяных сборов. Десять пар лаптей. Два десятка ложек и мисок. И несколько игрушек-свистулек. Оставалось решить главное: как добраться до ярмарки. — Староста не повезёт, — сказал Ивен, вернувшись из деревни. — Занемог. Телега есть, а править некому. Я накинула платок и пошла к дому старосты. Олдвин сидел на лавке у ворот, укутанный в шерстяной плащ, несмотря на тёплый день. Он согнулся пополам и кашлял — глубоко, надсадно, с булькающим звуком, от которого у меня самой запершило в горле. Кашель был влажный, тяжёлый, и я сразу поняла — бронхит. Не просто простуда, а глубокий бронхит, который уже не первую неделю мучает человека. — Занемог я, — прохрипел он, отдышавшись. — Четвёртый день уже. Грудь дерёт, мокрота не отходит. Никакие снадобья не помогают. До ярмарки бы доехать — там лекарь есть. Да боюсь, не довезут. Я смотрела на него и вспоминала. Ольга. Моя дочь. Она так же кашляла в детстве — глубоко, с бульканьем, и я сидела над ней ночами, меняла компрессы, поила отварами. Тогда я перечитала гору книг по фитотерапии, перепробовала десятки сборов, пока не нашла тот, что помог. Мать и корень солодки, лист подорожника, душица, грудной сбор. — Можно мне посмотреть ваше горло? — спросила я. Олдвин удивлённо поднял брови, но послушно открыл рот. Горло было красное, рыхлое, с серым налётом. Точно бронхит. — У вас грудная болезнь, — сказала я. — Мокрота скопилась в груди, не отходит. Нужно разжижать и выводить. Травы помогут.— Какие травы? — он смотрел на меня с сомнением. — Я уже пил — и мяту, и липу. Не помогает. — Значит, не те травы. Я принесу сбор. Я вернулась домой, перебрала свои мешочки и нашла то, что нужно. Мать-и-мачеха — от кашля, разжижает мокроту. Корень солодки — смягчает горло. Душица — против воспаления. Лист подорожника — заживляет. Всё это я заварила в глиняном горшочке, укутала тряпицей и отнесла Олдвину. — Пейте по глотку, горячим. Три раза в день. И держите грудь в тепле. Через два дня полегчает. Олдвин взял горшочек обеими руками и вдохнул пар. Лицо его немного расслабилось. — Спасибо, Верба. Если поможет — сочтёмся. — Сочтёмся, — согласилась я. — Выздоравливайте. Через два дня Олдвин сам пришёл к нашему дому. Он был ещё бледен, но кашель стал мягче, реже, мокрота отходила. Он держался прямо и дышал почти без хрипов. — Помогло, — сказал он. — Давно так легко не дышалось. Чем отплатить? — Нам нужно на ярмарку, — сказала я прямо. — У нас товар. Но телеги нет. Олдвин кивнул, будто ждал этого. — Будет тебе телега. Свою дам. И сына в провожатые. Доедете за три дня, в целости. Бесплатно. За лечение. Я поклонилась. — Спасибо. — Не за что. Ты мне здоровье вернула. Телега — это малость. Вечером мы собирались в дорогу. Грузили корзины с репой, мешки с горохом, связки лука, лапти, деревянную утварь, травяные сборы. Телега Олдвина оказалась просторной, с высокими бортами и крепкими колёсами. Конь был старый, но смирный, и сын Олдвина — молодой парень по имени Рейн — обещал править аккуратно. Со мной ехали отец и Ивен. Бран сидел в телеге, привалившись спиной к мешкам с горохом — его деревянная тележка осталась дома, здесь она была не нужна. Ивен устроился на передке, прямой и серьёзный. Тим, Рута и Лиска оставались с Морой — они будут смотреть за хозяйством и за вторым урожаем. Мора стояла у калитки и смотрела, как мы собираемся. На лице её была тревога — и гордость. — Вы вернётесь? — спросила она тихо. — Вернёмся, — сказала я. — С деньгами и новостями.Она кивнула, потом вдруг обняла меня — крепко, до хруста в костях. Я ответила на объятие, чувствуя, как пахнет от неё дымом и луком. Бриония, невидимая, устроилась у меня на плече, закутавшись в край платка. — Ну что, Верба, — прошептала она. — Едем на ярмарку. — Едем, — отозвалась я. Телега тронулась. Колёса заскрипели по ухабистой дороге. Лес провожал нас шумом крон и запахом прелой листвы. — Ты заметила? — спросила Бриония. — Твой дар. Он усилился. За эти две седмицы. Усиление роста теперь работает быстрее, а распознавание трав — глубже. — Заметила, — сказала я. — И ты не прыгаешь от радости? — Прыгаю, — сказала я. — Внутри. Просто снаружи не видно. Бриония хмыкнула и замолчала. Телега катилась по дороге. Солнце поднималось над лесом, золотило макушки сосен. Я сидела на мешках с репой, чувствовала спиной тепло товара, который мы вырастили своими руками, и думала: вот оно, начало. Начало чего-то большого. — Тарховка, — сказал Рейн, оборачиваясь. — К вечеру третьего дня будем на месте. — Успеем, — сказал отец. И телега покатила дальше, увозя нас к ярмарке, к деньгам, к новой жизни.
Глава10.
Белый Брод показался на исходе третьего дня пути. Сначала из-за леса выглянула колокольня — острая, как веретено, с тёмным крестом наверху. Потом потянулись поля, уже засеянные, с ровными рядами молодых всходов. Потом — первые дома: не приземистые, крытые соломой, как в Ольховке, а высокие, с тесовыми крышами и резными наличниками. А потом дорога влилась в широкий тракт, запруженный народом. Я никогда не видела столько людей в одном месте. Телеги скрипели колёсами, лошади фыркали и переступали с ноги на ногу, купцы кричали, крестьянки тащили корзины, дети шныряли между повозками. Пахло навозом, сеном, дымом, жареным мясом, пряностями — такой плотный, густой, многоголосый запах, что у меня закружилась голова. Воздух был тёплый, прогретый майским солнцем, и от земли поднимался влажный пар после недавнего дождя. — Ничего себе, — выдохнул Ивен, озираясь. Он сидел на передке телеги, вытянув шею, и глаза у него были как плошки. — Я такое только раз видел, — тихо сказал отец. — До войны. Когда ещё с ногами был. Рейн, сын старосты, правил коня уверенно, объезжая заторы. Он бывал на ярмарке не впервые и знал, куда ехать. Мы свернули с главного тракта на боковую улочку, потом ещё раз, и оказались на торговой площади — огромной, вымощенной бревенчатым настилом, уставленной рядами лавок, лотков, навесов и просто телег с товаром. — Нам туда, — Рейн показал кнутом в дальний конец площади. — Там места для приезжих. Кто первый встал, того и место. Но я знаю одно хорошее, у колодца. Мы протолкались через толпу и заняли место под старым раскидистым дубом, у самого колодца. Место и правда было хорошее — и вода рядом, и тень в жаркий полдень, и народу мимо ходит много. Ивен спрыгнул первым и начал распрягать коня. Отец, сидя в телеге, раскладывал товар — ложки, миски, лапти, свистульки. Я достала корзины с репой, мешок с горохом, вязку лука, мешочки с сушёными грибами и ягодами, пучки трав. — Красиво разложи, — прошептала Бриония, устраиваясь на ветке дуба надо мной. — Не как попало. Чтобы глаз цеплялся. Вон у соседа посмотри — у него репа рядками, как солдаты. И у тебя так же. Я оглянулась на соседнюю телегу. Там и правда товар был разложен с умом: горшки — по размеру, зерно — в мешочках с образцами сверху, зелень — пучками, перевязанными цветной ниткой. Я вздохнула и начала перекладывать репу ровными рядами, выставляя самые крупные напоказ. Лапти повесила на край телеги — они сразу привлекли внимание проходящей мимо женщины. Травяные сборы разложила на чистой тряпице и подписала каждый уголком: «от кашля», «от головы», «для сна», «для живота». Коряво, угольком, но разборчиво. — Уже лучше, — одобрила Бриония. — Теперь стой и улыбайся. Первые покупатели подошли ближе к полудню, когда схлынула утренняя суета. Но странное дело — шли они не только за товаром. Первым у нашей телеги остановился пожилой мужчина с окладистой бородой. Он долго вглядывался в отца, щуря подслеповатые глаза, а потом вдруг спросил: — Бран? Сын Ольховского мельника? Ты? Отец поднял голову от ложек и медленно кивнул. — Я. — Я ж тебя помню! — старик шагнул ближе. — Ты при Змеином Броде знамя удержал, когда всех положили. Мне кум рассказывал, он там был, рядом лежал. Ты ещё раненый был, а знамя не выпустил.Отец помолчал, потом отложил ложку. — Было такое, — сказал он тихо. — Давно. — Герой, — старик повернулся к своим спутникам. — Глядите, это ж Бран-знаменосец. Я думал, ты погиб. — Почти, — отец усмехнулся невесело и постучал костяшками пальцев по деревянной тележке. Старик купил три ложки и миску, хотя, кажется, они ему были не очень-то нужны. Но он заплатил полновесными медяками и долго тряс отцу руку. А за ним потянулись другие. К вечеру первого дня я поняла: люди идут не столько за репой или лаптями, сколько чтобы пожать руку Брану-знаменосцу, герою Змеиного Брода. Они вспоминали войну, называли имена, говорили о битвах. Отец отвечал скупо, но лицо его странно изменилось — будто он вспомнил, что когда-то был не только безногим резчиком, но и солдатом, которого уважали. Ивен сидел рядом и слушал, открыв рот. Кажется, он никогда не слышал этих историй — отец не рассказывал. — Ты знал? — спросила я тихо, когда покупатели схлынули. — Знал, что воевал, — ответил Ивен. — А про знамя — нет. Отец промолчал. Он гладил пальцем недоделанную свистульку и смотрел куда-то вдаль, за дуб, за площадь, за крыши домов. К вечеру плошка с деньгами потяжелела. Я пересчитала выручку, сидя в телеге и прикрывая медяки ладонью от чужих глаз. — Двадцать восемь медяков, — сказала я. — Это серебрушка и восемь сверху. Отец кивнул, но мысли его были далеко. Поздно вечером, когда площадь опустела и торговцы начали укладываться на ночлег, к нашей телеге подошёл мужчина — примерно отцовских лет, коренастый, с седыми висками и шрамом через левую бровь. Он шёл, чуть прихрамывая, и издалека махал рукой. — Бран! — крикнул он. — Точно ты! Мне кум сказал — Бран-знаменосец на ярмарке. Я не поверил. Отец поднял глаза — и вдруг улыбнулся. Первый раз за долгое время по-настоящему, широко. — Гарт, — сказал он. — Живой. — И ты живой, — Гарт подошёл, сгрёб отца в медвежьи объятия, приподняв с тележки. — Думал, не свидимся. Они обнялись. Я отошла в сторонку, оставив их вдвоём. Гарт оказался старым сослуживцем — они воевали вместе, лежали в одном лазарете. Он теперь жил в Белом Броде, держал кузницу. — Пойдём, — сказал Гарт отцу. — Тут таверна есть, «Золотая кружка». Пиво доброе, я угощаю. Посидим как люди. Сколько лет не виделись.Отец замялся, покосился на меня. — Иди, — сказала я. — Мы тут сами управимся. Ивен потом за тобой придёт. — Я сам дойду, — начал было отец, но я покачала головой. — Ивен придёт. И проводит. Не спорь. Отец улыбнулся и махнул Гарту. — Ладно. Уговорили. Они ушли в сгущающиеся сумерки, и я смотрела им вслед. Двое старых солдат — один на деревянной тележке, другой прихрамывая — катились к таверне, и в их голосах уже слышался смех. Ивен пошёл за отцом через пару часов. Я сидела у телеги, пересчитывала проданное и прислушивалась к ночным звукам — где-то пели, где-то спорили возчики, где-то ржала лошадь. Через полчаса Ивен вернулся, ведя отца под руку. Вид у Ивена был взъерошенный, на щеке краснела свежая ссадина, но он молчал. Отец, раскрасневшийся и слегка выпивший, улыбался виноватой улыбкой. — Дошли, — сказал он. — Дошли, — подтвердил Ивен, укладывая его в телегу. Позже я спросила у брата, что случилось. Он нехотя рассказал: когда он пришёл в таверну, какие-то местные парни начали смеяться над «безногим калекой». Ивен не стерпел. Слово за слово — и пришлось выйти на улицу, а там уж и до кулаков дошло. — Двоих разняли, — буркнул Ивен, трогая ссадину. — А третий убежал. Трусы. — Сильно досталось? — Мне — нет. Им — больше. Я вздохнула и дала ему тряпицу, смоченную водой. Он прижал к щеке и долго сидел молча. — Правильно сделал, — сказала я наконец. Ивен поднял глаза. — Правда? — Правда. Отца обижать нельзя. Он кивнул и, кажется, успокоился. На второй день торговля пошла бойчее. Лапти разобрали быстро — они были добротные, и те, кто не хотел тратить серебрушку на сапоги, брали наши. Травяные сборы ушли у пожилых. Репа и лук разошлись почти мгновенно. Горох взял мельник. Грибы и ягоды купила хозяйка постоялого двора. В перерыве между покупателями я прошлась по торговым рядам. Мне нужна была сеть — небольшая, для рыбной ловли. Ручей у Ольховки был полон рыбы, а мы до сих пор ловили её только руками, как медведи. Долго выбирала, пока не нашла подходящую — лёгкую, с мелкими ячейками, сплетённую из крепкой пеньковой нити. Торговец запросил три медяка. Я сторговалась за два с половиной. — Рыбу ловить будешь? — спросил продавец, заворачивая сеть. — Буду, — сказала я. — И детей научу. К вечеру второго дня плошка наша потяжелела до тридцати четырёх медяков. Третий день мы посвятили закупкам. Первым делом — инструменты. Лопата — три медяка. Я долго выбирала, пробовала рукоять, проверяла железо на звук — и нашла добротную, с кованым лезвием и гладким черенком. Серп — два медяка. Мотыга — одна, запасная, ещё два. Потом — одежда. Мы пошли в тканевый ряд, и там я зависла надолго. Простой серый лён, некрашеный, но крепкий — взяла отрез на три рубахи, четыре медяка. Шерсть на безрукавку отцу — ещё два. Нитки, иголки — ещё медяк. Тёплая шаль для Моры — я выбрала синюю, с простой вышивкой по краю, и не торговалась: два медяка.Соль — два медяка за меру. Гвозди — пригоршня за медяк. Два больших глиняных горшка для хранения зерна — три медяка. Когда я всё сложила в телегу и пересчитала остаток, в плошке осталось десять медяков. Полсеребрушки. — Хватит на кур через месяц, — сказала я, пряча плошку в поясной мешок. — И на семена, если что, — добавил Ивен. — И на соль, если кончится, — тихо сказал отец. Я сидела на краю телеги, смотрела на наши покупки — лопату, серп, мотыгу, ткань, шаль, соль, горшки, гвозди, сеть — и чувствовала, как внутри разливается спокойная, глубокая радость. Мы сделали это. Мы приехали на ярмарку с тем, что вырастили и сделали своими руками, и возвращались домой не с пустыми руками. У нас теперь есть инструменты. Есть одежда. Есть рыболовная сеть. Есть соль. Есть гвозди для крыши. Мы уже собирались в дорогу, когда к нашей телеге подошёл парень с птичьего ряда — тот самый, у которого мы не купили ничего, потому что цены были высоки. Вид у него был усталый и злой. В одной руке он держал клетку, в другой — объедок хлеба. — Эй, — окликнул он нас. — Петуха не надо? Забирайте за полмедяка. Я заглянула в клетку и обомлела. Петух был тощий до невозможности, облезлый, с голой шеей и потрёпанным гребнем. Одно перо в хвосте торчало криво, другое отсутствовало вовсе. Вид у него был совершенно несчастный — и одновременно гордый. Он держал голову высоко и смотрел на меня одним глазом (второй был прикрыт) с выражением глубокого презрения. — Зачем нам петух? — спросил Ивен. — А затем, что я его домой не повезу, — сказал парень зло. — Кур всех продали, этот остался. Тощий, никому не нужен. На суп пустить — мяса нет. А назад тащить — обуза. Заберите за полмедяка. Или просто так. Жалко птицу, если честно. Я присела перед клеткой. Петух скосил на меня здоровый глаз и издал звук — не кукареканье, а хриплое «кхе», как будто прочищал горло. — Ну и что мне с тобой делать? — спросила я его вслух. — Бери, — зашептала Бриония, возникая над моим плечом. — Смотри, какой красавец. Он будет будить тебя по утрам. — Красавец? — мысленно переспросила я. — Он харизматичный, — возразила Бриония. — И почти даром. Ты когда ещё такое найдёшь?— Ладно, — сказала я вслух, поднимаясь. — Забираю. Но за полмедяка ты мне ещё горсть зерна дашь, а то он до дому не дотянет. Парень с облегчением выдохнул, отсыпал зерна в тряпицу и вручил мне клетку. — Доброй тебе дороги, хозяйка. Имя ему дай, а то безымянный. Я понесла клетку к телеге. Петух внутри завозился и тихо кудахтнул. Кажется, он был рад, что его наконец забрали. — Ну вот, — сказала я, водружая клетку на телегу. — Теперь у нас есть птица. Ивен закатил глаза. — Ярмарка закончилась. Мы купили инструменты, ткань, соль. И петуха. Облезлого. — Нечаянно, — сказала я. — Всё теперь у нас есть, — засмеялся Ивен. — Лопата, серп, сеть и петух. Полный достаток. Отец заглянул в клетку и молча покачал головой. Но в глазах у него плясали смешинки. — Нечаянная покупка — тоже покупка, — сказал он. — Будет теперь птица. Через месяц ещё ярмарка, там и кур купим. — Через месяц купим, — сказала я, поправляя тряпицу на клетке. Петух, словно поняв, что речь о нём, открыл здоровый глаз и издал хриплое, но гордое «кукареку». Я рассмеялась. — Ну вот, — сказала Бриония, — а ты боялась, что не запоёт. Ещё как запоёт. Теперь будешь вставать с первой зарёй. — Я и так встаю рано. — Значит, с самой первой. С той, которую петухи видят, а люди — нет. На рассвете четвёртого дня мы тронулись в обратный путь. Телега теперь была загружена иначе: вместо мешков с репой и горохом — инструменты, ткань, соль, горшки, гвозди, сеть. Клетка с петухом стояла в углу, привязанная верёвкой к борту. Ивен правил конём, Рейн дремал на мешках. Отец сидел рядом со мной и смотрел на дорогу. Лицо его было спокойным. — Никогда не думал, что ещё раз на ярмарку съезжу, — сказал он. — Тем более — с товаром. — Это только начало, — сказала я. — Знаю, — он кивнул. — И знаю, что это ты. Ты всё изменила.Я не ответила. Я просто сидела и смотрела, как солнце поднимается над лесом, как дорога стелется под копыта коня, как ветер пахнет цветущей сиренью и близким летом. И думала о том, что впереди ещё много работы. Собрать второй урожай. Посадить третий. Ловить рыбу новой сетью. Починить крышу. Сделать запасы. А через месяц — снова ярмарка. И тогда, может быть, мы купим пару кур. И петуху не будет скучно. — Бриония, — позвала я мысленно. — М? — Спасибо. — За что? — фея, казалось, искренне удивилась. — За то, что осталась. Бриония помолчала. Потом я услышала тихое, довольное шуршание. — Пожалуйста, — сказала она. — Но самое интересное впереди.
Глава11.