— Хорошо, — зачем-то сказал я, не соображая, что говорю.
— Саша на фронте, — объяснила Вера. — И я не знаю, что с ним. Совсем не знаю. Но всё ведь хорошо, правда? Не может же быть, чтобы и с ним было плохо.
Я кивнул, всё ещё не понимая, что следует сказать.
Я ушёл от неё час или два спустя. Всё это время Вера говорила и говорила. О Саше, жизни, довоенном времени, о какой-то Кате и каком-то Феде, которых больше нет. Я кивал как китайский болванчик и словно покрывался изнутри жгучим льдом, не от холода, а от произнесённых ей жутких фраз.
В двенадцать лет я хорошо знал, что парадные бывают только в Петербурге. Запомнив сорок второй год, когда умерла мама неизвестной Надюши, я спросил вечером у отца, что происходило в то время в Санкт-Петербурге. Отец оторвался от телевизора, округлил глаза и закричал:
— Мать, ты только взгляни на этого оболтуса! Он даже не знает, что город в то время назывался Ленинград! И про блокаду ему неведомо! Как ты в школе учишься, бездельник?
Нужно было спрашивать у Наташи Незабудкиной. Она бы точно не стала кричать.
Про блокаду я конечно знал, но не помнил точных дат и сопоставить не мог. Ночью я долго не мог уснуть. Хотелось куда-то бежать, что-то делать. Неважно что, главное — помочь Вере. Несмотря на то, что я понял, что удивительным образом провалился в прошлое, мне всё равно казалось, что мы с Верой живём одновременно. И пока я, объевшийся ужином, мирно сплю в мягкой кровати, мучимая голодом Вера не может сомкнуть глаз в своей холодной квартире.
На следующий день я выгреб из холодильника всю еду и понёс её Вере. С каким восхищением и недоверием одновременно смотрела она на разложенные на столе продукты. Быстрым движением Вера разделила их на несколько кучек, шепча себе под нос: «Это Машеньке, а это Грише с Петей, Марии Степановне, Захару Ильичу...» Потом подняла голову, взглянула на меня своими пронзительно-чистыми глазами и тихо спросила:
— Можно?
Я кивнул, уговорив всё-таки и себе оставить съестного, хотя бы немного.
— Хорошо, хорошо, — ответила Вера, выделила и себе еды, а остальное завернула в кульки из старых газет и выбежала из квартиры. Откуда только силы взялись?
Вернувшись, устало прислонилась к косяку, смахнула с лица непослушную седую прядь и произнесла:
— Это всё мне просто снится, да? Или, может, я просто умираю?
Я заверил её, что всё хорошо. Вера рассмеялась:
— Разве это хорошо?
Я не знал, что ей ответить.
В тот день, спускаясь с крыльца, я услышал за домом торопливый разговор. Говорили на незнакомом мне языке. Согласные в нём шипели совсем как в речи поляков из фильмов про войну, которые так любил смотреть мой отец. Сколько я ни прислушивался, понять ничего не мог. Тем удивительней было, когда ясно и чётко прозвучало одно-единственное слово, «велосипед». Я побежал на звуки голосов, добежал до старой беседки неподалёку, обежал её, также обежал сам дом, но никого не обнаружил. Вернувшись назад, я обнаружил, что голоса стихли, а мой велосипед бесследно исчез.
Дома мне досталось дважды: за пустой холодильник и за пропажу велосипеда. Впрочем, родители быстро успокоились. Велосипед был моим и то, что я его прошляпил уже послужило достаточным наказанием. А вот холодильник долго не давал маме покоя. Сначала она долго не могла поверить в отсутствие злого умысла с моей стороны и в то, что я сам умудрился сожрать все запасы. Я молчал, как партизан на допросе, а отец предположил, что я просто расту.
— В его возрасте я тоже ел всё, что не приколочено, — пояснил он.
Мама сомневалась и чуть было не потащила меня в поликлинику сдавать анализы на паразитов, но отец сказал, чтобы она не маялась дурью. Он в своё время тоже был тощий как палка.
С того самого дня я решил брать из дома лишь половину продуктов, а к домику добираться на своих двоих. Второе оказалось сложнее первого. В первый раз остановившись у ивы, я долго собирался с духом. Всё-таки бежать вниз с горы не то же самое, что катится на колёсах. Наконец я глубоко вдохнул, зажмурился и понёсся, что было сил, стараясь не думать ни о чём кроме Веры.
В моей груди снова что-то лопнуло, нога моя подвернулась и я рухнул на землю. В голове гудел колокол, а из носа тонкой струйкой текла кровь. Кое-как вытерев кровь футболкой, я подождал, пока колокол стихнет, и направился к домику.
И снова она улыбалась. Делила продукты на кучки, уносилась с ними за дверь и повторяла свои слова о том, что всё вокруг всего лишь сон.
Я бывал у Веры каждый день. Несколько раз пытался снова вывести её наружу в моё время, но невидимая граница всё так же разлучала нас: я оказывался на жарком крыльце, Вера — в холодной парадной. Вскоре я оставил эти бесплодные попытки.
Во время наших встреч говорила в основном Вера. Я слушал. Однажды она сказала, что очень хочет читать, но не может.
— Так нелепо, — произнесла она. — Если я лежу на кровати, то руки не могут удержать книгу, даже самую тонкую. А если положить книгу на стол, то уже голова не держится, падает. Ещё и в глазах двоится.
Тогда я предложил читать ей вслух. Мы выбрали самую толстую книгу, что была в квартире — «Войну и мир» Толстого. Мы будем читать её долго-долго, а там и война кончится. Мы не успели дочитать даже первый том. В последние дни я кормил Веру с ложечки детским питанием, купленным на карманные деньги, и умолял её не делится продуктами с другими.
— Почему? — спрашивала она. — Разве я чем-то лучше их?
Однажды, когда Вера ещё могла передвигаться, она решила сделать мне подарок.