Холопская, патерналистская традиция тоже, конечно, внутри России. Только в отличие от европейской она не прошла через горнило испытаний, через которые прошла её соперница. Её не вырезали под корень, чтобы потом объявить несуществующей. Начиная с XVI века, она работала в условиях наибольшего, так сказать, благоприятствования. Мудрено ли, что, когда, говоря словами Федотова, прошел революционный и контрреволюционный шок, оказалась она сильнее европейской традиции? И все-таки не в силах окончательно её сокрушить. Теперь, кажется, мы знаем, почему.
Но ведь это обстоятельство и ставит перед нами совершенно неожиданный вопрос: а как, собственно, работают исторические традиции — не только в России, но повсюду? Как они рождаются и при каких условиях умирают? Как передаются из поколения в поколение? И, вообще, не фантазия ли они? Все-таки четыре столетия длинный перегон. Какую, собственно, власть могут иметь над сегодняшними умами древние, порожденные совсем другой реальностью представления? Что мы об этом знаем?
Честно говоря, кроме самого факта, что они работают, практически ничего. Точно так же, как ничего в своё время не знал Дарвин о механизме, посредством которого передаются из поколения в поколение признаки, унаследованные от наиболее приспособленных особей того или другого вида. Должно было пройти столетие, родиться новая наука генетика, открывшая феномен генетической памяти, чтобы загадка разъяснилась. Ничего подобного не произошло в общественных науках — по многим причинам.
Отчасти потому, что слишком долго эксплуатировался лишь один, самый очевидный, но и самый зловещий аспект исторических традиций — националистический, кровно-почвенный, приведший в конце концов к нацистской катастрофе. Но отчасти не знаем мы о них ничего и потому, что постмодернистская «революция», захлестнувшая в последние десятилетия социальные науки, ответила на националистические злоупотребления другой крайностью — нигилизмом. Большей частью исторические традиции — утверждали, в частности, историки школы «изобретенных традиций» — это фантомы, обязанные своим происхождением живому воображению писателей и политиков XIX века. Как писал самый влиятельный из них британский историк Эрик Хобсбаум, «традиции, которые кажутся древними или претендуют на древность, чаще всего оказываются совсем недавними, а порою и вовсе изобретенными».
Если он прав, то пишу я эту трилогию зря. У нас, однако, еще будет возможность с ним поспорить. Здесь обращу внимание читателя совсем на другое. Подумайте, мог ли кто-нибудь вообразить еще полвека назад, что внезапно воскреснет в конце XX столетия давно, казалось, умершая традиция всемирного Исламского Халифата, уходящая корнями в глубокое средневековье — за несколько веков до возникновения Киевско-Новгородской Руси? И что во имя этой неожиданно воскресшей традиции будут— в наши дни! — убивать десятки тысяч людей? Как объяснит это Хобсбаум?
Конечно, будь традиция Халифата исключением, он мог бы объявить её аномалией. Но вот что пишет авторитетный историк Ванг Нинг о нынешнем поколении китайской молодежи: «Для них культура Востока безоговорочно превосходит (superior) западную. И потому именно китайской культуре предстоит доминировать в мире». Кто мог подумать, что двухтысячелетней давности представление о Китае как о культурной метрополии мира, окруженной варварской периферией, не только уцелело в умах его сегодняшней молодежи, но и возведено ею на пьедестал? Как это объяснить?
Еще удивительнее, однако, когда бывшему сенатору и президентскому кандидату Гэри Харту приходится напоминать читателям Нью-Йорк Таймс — в конце 2004 года! — что «Америка секулярная, а не теократическая республика». Ну, кто мог бы предположить, что не умерла еще на родине современной демократии древняя — по американским меркам — пуританская теократическая традиция? И что множество серьезных и высокопоставленных людей станет и в наши дни объявлять отделение церкви от государства противоречащим Конституции США?
И Россия, конечно, не осталась в стороне от этой всемирной волны возрождения исторических традиций. На самом деле трудно найти сегодня высокопоставленного государственного чиновника, который не утверждал бы в беседах с иностранными гостями, что Москва неустанно ищет модель демократии, соответствующую историческим традициям страны. Читатель, наверное, поймет, почему, когда я слышу это, у меня холодеет сердце...
Как бы то ни было, создается впечатление, что традиции вообще не умирают. Что их можно маргинализовать, как поступили со своей тевтонской традицией немцы, сделав тем самым политическую модернизацию Германии необратимой. Но, вопреки постмодернистам, их нельзя ни «изобрести», ни убить. Этим и объясняется, я думаю, живучесть европейской традиции в России — несмотря на все злоключения, которые пришлось ей перенести за четыре столетия. Но этим же объясняется и живучесть традиции патерналистской. И если позволено историку говорить о цели своей работы, то вот она. Попытаться доказать, что также, как в XVI веке, предстоит сегодня России решающий выбор между двумя её древними традициями. Разница лишь в том, что если наши предки, сделавшие этот выбор в XVI веке, не имели ни малейшего представления о том, к чему он ведет, то теперь, столетия спустя, мы можем сделать его с открытыми глазами.
Хотя бы потому, что всякий, кто прочитает эту трилогию, увидит совершенно отчетливо, к чему привел антиевропейский выбор иосифлянской церкви в начале XVI столетия и воспользовавшегося этим роковым выбором Ивана IV. Как мы теперь знаем, царь просто сделал из него логические выводы, позволившие ему развязать в стране тотальный террор, в ходе которого была сокрушена русская аристократия и закрепощено преобладающее большинство соотечественников. На долгие века. И вот что из этого произошло.
Не сорок лет, но четыреста блуждала страна по имперской пустыне. Динамика её истории стала катастрофической. Миллионы соотечественников жили и умерли в рабстве. Гарантии от произвола власти оказались недостижимыми. И, как проклятие, витала над нею все эти столетия тень её Грозного царя. Можно, если хотите, за неимением лучшего термина назвать это торжество холопской традиции своего рода мутацией русской государственности, затянувшейся на столетия. Но как его ни назови, всему, что имело начало, неминуемо предстоит конец.
Закончу поэтому тем, с чего начал. Разве не возьмем мы грех на душу, если не воспользуемся сегодняшним — последним, быть может, — шансом освободиться от средневекового проклятия, перечеркнув, наконец, выбор тогдашних церкви и царя? Ничего больше, собственно, и не имел я в виду, когда говорил о жанре предостережения.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Завязка трагедии
22 октября 1721 года на празднестве в честь победы во второй Северной войне — Россия тогда вернула себе балтийское побережье, отнятое у неё в XVI веке, в ходе первой Северной войны, Ливонской, — канцлер Головкин, выражая общее мнение, так сформулировал главную заслугу Петра: «Его неусыпными трудами и руковождением мы из тьмы небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены».
Четыре года спустя русский посол в Константинополе Неплюев высказался еще более определенно: «Сей монарх научил нас узнавать, что и мы люди». Полвека спустя это мнение сотрудников Петра подтвердил руководитель внешней политики при Екатерине II граф Панин. «Петр, — писал он, — выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».
Петр извлек Россию из небытия и невежества, научил нас узнавать, что и мы люди. На протяжении столетий стало это убеждение общим местом — и не только для профанов-политиков, но и для экспертов.
Точка отсчета
Один из лучших русских историков Сергей Соловьев уверенно писал в своем знаменитом панегирике Петру о России допетровской как о «слабом, бедном, почти неизвестном народе»? И коллеги, включая его постоянного оппонента Михаила Погодина, были с ним в этом совершенно согласны. И никому как-то не пришло в голову спросить, а когда, собственно, и почему, и как оказалась допетровская Россия в состоянии упомянутого небытия и невежества? Почему стать даже «державой второго класса» было для неё счастьем? Или еще проще: а правда ли, что все допетровские века были одной сплошной тьмой небытия, из которой Отец Отечества вывел страну к свету, славе и богатству?
Вот лишь один пример, который — на фоне приведенных выше гимнов Петру — выглядит странным диссонансом. Современный английский историк М. Андерсен, специально изучавший вопрос о взглядах англичан на Россию, пишет, что в XVII веке в Англии знали о России меньше, чем за сто лет до этого. Что, по-вашему, мог он иметь в виду?
А вот еще пример. В 1589 году в Англии были изданы записки Ричарда Ченслера, первого англичанина, посетившего Россию в 1553-м, т. е. за полтора столетия до Петра. Одна из глав посвящена царю. И называется она почему-то не «О слабом и бедном царе пребывающего в небытии народа» или как-нибудь в этом роде, а напротив: «О великом и могущественном царе России». Такое же впечатление вынес и другой англичанин Энтони Дженкинсон. В книге, опубликованной в Англии в конце XVI века, он писал: «Здешний царь очень могущественен, ибо он сделал очень много завоеваний как у лифляндцев, поляков, литвы и шведов, так и у татар и у язычников».
Нужны еще примеры? В документах, циркулировавших в XVI веке при дворе и в канцелярии германского императора, говорится, что «Московский великий князь самый могущественный государь в мире после турецкого султана и что от союза с великим князем всему христианскому миру получилась бы неизреченная польза и благополучие, была бы также славная встреча и сопротивление тираническому опаснейшему врагу Турку».
А вот уже и вовсе удивительное свидетельство, относящееся к августу 1558-го. Французский протестант Юбер Ланге в письме к Кальвину пророчествовал России великое будущее: «Если суждено какой-либо державе в Европе расти, то именно этой».
Совсем иначе, выходит, обстояло дело со «слабостью и неизвестностью» допетровской России, нежели выглядит это у классиков нашей историографии. Теперь немного о её «бедности».
Процветание
Тот же Ченслер нашел, что Москва середины XVI века была «в целом больше, чем Лондон с предместьями», а размах внутренней торговли, как ни странно, поразил даже англичанина. Вся территория между Ярославлем и Москвой, по которой он проехал, «изобилует маленькими деревушками, которые так полны народа, что удивительно смотреть на них. Земля вся хорошо засеяна хлебом, который жители везут в Москву в громадном количестве... Каждое утро вы можете встретить от 700 до 800 саней, едущих туда с хлебом... Иные везут хлеб в Москву; другие везут его оттуда, и среди них есть такие, что живут не меньше чем за 1000 миль».
За четверть века до Ченслера императорский посол Сигизмунд Герберштейн сообщал, что Россия эффективно использует свое расположение между Западом и Востоком, успешно торгуя с обоими: «В Германию отсюда вывозятся меха и воск... в Татарию сёдла, уздечки, кожи... суконные и льняные одежды, топоры, иглы, зеркала, кошельки и тому подобное».
Современный немецкий историк В. Кирхнер заключает, что после завоевания Нарвы в 1558 году Россия стала практически главным центром балтийской торговли и одним из центров торговли мировой. Корабли из Любека, игнорируя Ригу и Ревель, направлялись в Нарвский порт. Несколько сот судов грузились там ежегодно — из Гамбурга, Антверпена, Лондона, Стокгольма, Копенгагена, даже из Франции.
Монопольное право торговли с Россией принадлежало в Англии Московской компании. Современный историк Т. Виллан сообщает о жалобе членов этой компании Королевскому Тайному Совету в 1573 году. Оказывается, «коварные лица», т. е. не связанные с компанией купцы, проводили свои корабли через Зунд с официальным назначением в Данциг или Ревель, а на самом деле направлялись в Нарву. Нарушение торговой монополии было делом не только «коварным», но и в высшей степени опасным. Выходит, выгоды московской торговли перевешивали риск.
Это полностью согласуется с многочисленными сведениями о том, что экономика России в первой половине XVI века переживала бурный подъём. Как и повсюду в Европе, сопровождался он усилением дифференциации крестьянства и перетеканием его в города — т. е. стремительной урбанизацией страны, созданием крупного производства и образованием больших капиталов. Множество новых городов появилось в это время на русском Севере: Каргополь, Турчасов, Тотьма, Устюжня, Шестаков. Еще больше выстроено было крупных крепостей в центре страны — Тульская, Коломенская, Зарайская, Серпуховская, Смоленская, Китай-город в Москве. А менее значительных городов-крепостей выросло в это время несчетно: Курск, Воронеж, Елец, Белгород, Борисов, Царицын на юге, Самара, Уфа, Саратов на востоке, Архангельск, Кола на севере.