– Вот, Оленька, – а он мялся, видимо, у них, филистимлян, так принято утаскивать женщин в шатры, – иди на метро. Я догоню.
И Константинова вышла и пошла, она даже не смотрела на колонну, потому что Фила там не могло быть, поскольку его не было в мире сильных. Итак, Константинова ушла, спустилась в гардероб, но Фил заранее забрал свою одежду, и оделся прямо там, на этаже, и по лестнице выскочил через чёрный ход – он всегда был открыт, там курили, и все это знали.
Чёрной тенью проскочил через белый двор – его видно из окон кабинета, надеясь, что он не смотрит, махнул через забор, и дальше через двор. Константинова вышла из главного входа и пойдёт прямо по Пороховой, к южному выходу. Там сейчас не так много народу – могут обнаружить. Поэтому надо идти к северному, у перекрестка с самой Трайгородской улицей, и через квартал наискосок Фил побежал туда. Так вернее, и так бежать буду я, когда это приведёт меня к концу и к тому забору, на котором буду висеть я. Когда я буду висеть на заборе, я всё вспомню.
Но всё шло хорошо, и худшего не случилось, они не заметили Фила. Ни Марк Михайлович из окна, ни Оленька Константинова с улицы. Но потом я пойму – так жизнь устроена моя уж что худшее всякое не случившееся со мной случалось бы лучше уж ибо падаю я не до края а до низа до тупика самого всякий раз куда ниже уже. Но я чуял запах. Их запах, близости их, всего запланированного, терпкого. У, Оленька, не уйдешь ты ужо теперь. И ты, старый утырок. Нет, молодой, но всё-таки старый. Оленька… У них, у этих досточтимых людей, были мерзкие ласковости для своих приближённых – Оленька, никто не называл её Оля. А я всегда был просто Дмитриевский. Ну хоть фамилию мне оставили – сразу видно, не холоп я им. Свободный человек.
Фил по запаху их нашёл – буквально, заходя с северного входа на «Трайгородскую», чуял, как они заходят с южного. Он спустился почти на цыпочках на тихую платформу, по которой ходили люди – взад и вперёд ходили люди. Кто-то читал газету на скамейке. Это не Москва, повторял себе, это не Москва, в Москве так не стоят в метро. Бежевый мрамор стен, стрекочет электричество. Мало людей, и поезд не скоро. Фил перебежками заскочил за колонну, ближайшую к порталу туннеля, – вот пригодились навыки его – он видел Константинову, а она его нет. Вон она, стоит, прямо в центре зала. Но тут проще было – ты искала меня, и ты была маленькой, я прыгал над толпой, ища тебя, а эту дылду видно за версту. Нет, она не дылда – она красивая, и даже Фил признавал это, у их школьных сластолюбцев был вкус – у неё овальное лицо, и греческий нос, и глаза голубые, и плотные, тяжёлые волосы до плеч, она худа и стройна, и грудь её высока, и тем она мне была противнее. Шлюха – нет, мягко… Блядь – но «блядь» – это междометие…
Марк Михайлович спускался вальяжно и важно, даже вразвалочку, и через всю платформу, за сто метров, видел я щетину на щеках его. Он подошёл ближе, и кивнул, и Оленька кивнула ему, и тогда пришёл поезд, выскочил из туннеля, чуть не выдув Фила из-за колонны. Фил не знал, где Марк Михайлович живёт, но интуиция подсказала ему, и он стоял с правильной стороны. Они сели на этот поезд, идущий на юг. И снова повезло мне – они садились во второй вагон, а я в последний, в последнюю дверь. Дальше всё просто. Народу немного. Он пройдёт в начало вагона, встанет у двери и будет смотреть. Между Филом и объектами останется всего один вагон. Вперёд смотреть проще, чем назад, и они не увидят его.
Я к стеклу двери приник ледяной щекой, ведь на межвагонных дверях не пишут «Не прислоняться», и поезд сказал: «Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – „Авангардный проспект“». И чёрный Марк Михайлович, и Оленька в красном берете, как английский артиллерист, не терялись в жёлтом свете посередь чёрного туннеля.
На «Театральной» они вышли, и двинули на пересадку, и всё чуть не сорвалось – коридор там не длинный, но очень узкий и плотно забит людьми. Слона потеряешь, даже морского. Не то что этих двоих. Фил видел Оленькин берет, но сильно на него не смотрел, просто шёл вперёд. Это не Москва, говорил себе, не Москва. Тут других вариантов нет. Придут на «Почтамтскую».
А на «Почтамтской» была толчея, и испугался я, что и в самом деле потеряю. Я вгрызался в густую толпу, мышью в тощие щели между каменных тел, втянул рёбра в грудь, и руки в плечи, и вспомнил всё, чему ты научила меня, я втягивал голову, как тихоходка, я стал почти как бочонок, и глаза сместились мои на макушку, и я не потерял Константинову, и стоило это сделать, потому что ты была на кону. Чего бы я ни делал, ты всегда была на кону. Мы сели с ними в один вагон, но снова страх отступил от Филова тела – ах, если бы я мог знать, в маленьком теле моём отчего тебя столько, и гнева умещается, и страха? Они сошли через одну, на «Ленинской», и дальше были эскалатор, и подземник, и там продавали чудо-одежду и чудо-средства, все, кроме необходимого Филу, но я шёл за ними. На выходе из перехода почти догнал.
На Зимовейской стояла зима, и душная, прокопчённая пробка. Скользко, и снег рыхлый, точно город разбух, размягчился, и снега выдержать больше не мог, и вот, не настань весна прямо завтра, он рухнет, погребённый, и один вопрос – где будем мы, рядом или нет, погребёт ли нас рядом. И Филу снова стало страшно, но не от этого – дальше предстояло самое сложное. Автобус.
По широкой Зимовейской ходит много автобусов, иные полны, иные и нет. Фил спрятался за павильоном, и там его бы не увидели – рядом смолили какие-то мужики, и проходили люди, сплёвывая, и было нечисто и нехорошо. Но увидеть могли в автобусе. Они сели на пятьдесят пятый, в первую дверь, и Фил стоял раздумывая. Внутри отнюдь не толпа. Кто-то стоит, но больше сидят. Они увидят меня, увидят они меня, меня увидят они, но я сел в заднюю, и мы поехали. И автобус урчал, и утробно фыркал, и я ехал на подножке, прячась за щит и за поручень, но они сели впереди и не смотрели. И я смотрел перед собою, и ты улыбалась мне, и говорила мне – вот, я с тобой. Узнай – я прошу тебя. Добудь сведения – я прошу тебя. Спрячься в рощах, спрячься средь гор бальзамических, и никто не знает этих мест лучше тебя – и ты неуязвим в них. И я был неуязвим в них. Сердце колотилось громче коленвала дизеля, но они не услышали меня, потому что ты заколдовала меня.
Пятьдесят пятый идёт в Усолье – маленький жилмассив, на три улицы, с одной стороны лес, и с другой лес, и с третьей бесконечный забор электродепо «Овинище». На Варничной, на остановке «Почта» – но Фил назвал бы ещё пяток остановок «Почта» по всему городу, и это не думая, – они вышли, там, где одинаковые красные пятиэтажки среди белых сугробов, одинаковых, как огромные кровавые пятна, и там, где гробовая тишина, они нырнули во дворы, но Фил шёл вдалеке, потому что снег скрипел громче набатного колокола.
Солнце было с его стороны и над его головой, как густая капля, стекало вниз, и точно бы знал Фил, что оно за него теперь. Они шли по узкой скрипучей дорожке и почти соприкасались локтями, и солнце светило прямо из-за плеч, и я не мог смотреть. Балконы и козырьки подъездов прятались в густые воротники и не могли на это смотреть. Вот дом, и вот подъезд, Марк Михайлович открывал дверь своим ключом, длинным, изогнутым, как скрипичный, ключом, и точно бы слышал Фил, как он улыбается, и огромный снеговой воротник нависал над ними. Оленька ещё сверкнула красным беретом, и скрылась в темноте, и историк скрылся с нею, и скрылся Фил – за большим сугробом. Чтоб не обнаружили.
Как мог, тихо, вышел из двора и дальше бежал к метро – не к «Ленинской», а прямо к «Овинищу», куда напрямик, бежал со всех ног, и решить не могу – что видел я, что теперь знаю я, что делать мне. Я знал твой номер, у меня была карточка на 50 единиц – купил на всякий случай. Мог позвонить тебе с любого автомата. Но я боялся звонить, как боялся твоего подъезда, как боялся теперь – потерять дыхание. Ты всё равно узнаешь, и я бежал, чтобы не растерять это из головы.
А на другой день я пошёл к тебе. Нет, в сущности, это даже не так – я не спал ночь, и ворочался, и только мысли мои начинали спутываться, что значит – я засыпаю – точно ты приходила и что-то роняла за стеной или заставляла отца в дальней комнате чихнуть – его опять выселили на диван – или чёрт знает чем ещё шумела. Или, если не шумела, щекотала меня, и я начинал чесаться. Всё одно к одному.
Невыспавшийся и, кажется, простуженный, с ботинками, набитыми снегом – и отчего не мог ходить аккуратно, не набив ботинок снегом, – Фил доплелся до школы и почти опоздал. Фил не торопился – Кораблёва всё равно почти всегда опаздывала. Перед первым уроком поговорить бы не получилось. Когда Фил вошёл в класс, рядом с Костровым зачем-то примостился Кухмистров, и должно было бы почесть за лучшее забиться на галёрку, на Камчатку, как и поступил я, – противостояния с ним мог бы теперь и не выдержать. И, хвала небесам, он не заметил меня.
Хуже было другое – это была история. И Марк Михайлович, сочась и лоснясь, зашёл в кабинет – щетина на нем стала ещё длиннее, и он заходил медленно, как заходит победитель. Ну, как, хорошо ли тебе, ушлёпок? Хорошо ли тебе было с Оленькой, хорошо ли тебе было с ней? Только доживи до перемены… Он не увидел Фила и даже не посмотрел на него. Он смотрел как всегда – на всех и ни на кого.
Он говорил про Рисорджименто. Тяжелый, пряный воздух, он источал его, и словно бы этот вчерашний запах исходил от него – и от этого тёплого спёртого запаха Фила клонило в сон.
– Не только все умы итальянской нации, самые достойные её дети смотрели в будущее, желая освобождения из-под чужеземной власти. Мы ведь помним с вами – чем в Италии не владели Габсбурги, тем владели Бурбоны, а чем не владели Бурбоны, тем владел папа римский. Но были и объективные причины – революционные события происходили по всей Европе, и полыхнуло в габсбургских владениях, и Вене было, конечно, не до того, чтобы обращать внимание на итальянские события. Итак, в тысяча восемьсот сорок восьмом году все итальянские государства пережили революционный взрыв – и Неаполитанское королевство, и Пьемонт, и даже Папская область…
…он говорил о душном времени и противном, говорил душно и противно, так, что я засыпал. Время ужасных костюмов, ужасного ханжества, обсосанное и разобранное в книгах, где все предустановлено и бронзово – вплоть до того, кто и что думал. И тогда вошла ты – и я не спал ещё минуту или две – потому что появился свежий воздух, и я смог его вдохнуть. Но потом:
– Лариса, проходи, тихо только…
И ты мелькала такою же тенью, как я до этого, садилась на своё место – никто не смел занимать его, и он не делал замечаний тебе. Фила бы он, надо думать, не пустил…
– Одновременно началось восстание в Венеции…
Хорошо ли тебе теперь, змей гремучий, победил ли ты всех? Но это ненадолго, дождись перемены. Делай что хочешь, она моя, и она тебе не достанется – почти вслух.
– Они большой колонной пошли по направлению к Арсеналу…
Они шли к Арсеналу, а я к тебе. Смотрел на спину твою, и волосы сливались с тканью, и со мною ты…
– Дмитриевский! Подъём!
Фил вскинул голову, что чуть не сломал шею. Глаза резало.
– Так что Даниэле Манин?
– Что Даниэле Манин? Повторите вопрос, Марк Михайлович.
Конец ознакомительного фрагмента.