Молодая чета присела у его ног на низенькую каменную ограду. Видно, понравились святому: та сторона его лица, которая обращена к Волчиндолу, светится добротой.
Урбан с Кристиной разглядывают гигантскую волчиндольскую впадину, доверху заполненную деревьями и виноградниками, жердями и прутьями. Свой домик и виноградники они отсюда не видят. То, что они сейчас приобрели у нотариуса и что отныне стало их собственностью, расположено дальше и выше, за Бараньим Лбом, на Волчьих Кутах — в самом глухом и диком углу Волчиндола. И, может быть, именно поэтому молодые Габджи вдвойне ощущают, что их место только там — среди виноградников и деревьев.
Они спустились с моста к Зеленой Мисе, и их охватило отвращение к этому селу. Оно показалось им безобразным, голым, обшарпанным. Разлеглось на плоском холме, слепленное из глины, прикрытое толстым слоем соломы. Костел торчит над ним, как дубинка…
Правильно сделали молодые, что заранее посвятили в свою тайну хорошего человека — бабушку Алоизию Кристову, урожденную Гржичову; бабушка куда менее набожна и куда более человечна, чем дочь ее Вероника — преданная и послушная жена Михала Габджи и крутая Урбанова мать.
Бабушка и теперь помогла им. Посоветовала внуку не трогаться до полудня, а сама — ей-то не перед кем отчитываться, где была да что делала, — побежала нанимать телегу и тачку, чтобы молодые могли сразу забрать с собой все, что им здесь принадлежало. Бабушка знает: хозяин, зять ее, вернется только к вечеру, потому что отправился он в Святой Копчек, откуда скоро не возвращаются; а дочь, как достряпает обед, воспользуется прогулкой муженька, полакомится винцом, да и завалится спать в верхней горнице, а тогда хоть трава не расти! Нельзя упускать такого случая. Братья Урбана — Микулаш с Филипом, и сестра Иозефка, живущие под той же пятой, дознавшись, что Урбан с женой задумали сбежать, чуть не в пляс пустились, злорадно представляя себе, как разъярятся родители; от всей души они готовы помочь беглецам.
Вообще в габджовском доме, который смотрит четырьмя окнами на зеленомисскую площадь, всегда кричат и ссорятся. Бразды правления там испокон веков держит в руках человек беспощадный и острый, как нож, а поварешку — почти всегда особа, наделенная змеиной злобой; и если мужчин этого рода посылает на землю Михаил-архангел, чтобы сурово расправлялись с правым и виноватым, то жен им дарит сам сатана, чтоб поддерживали злобу мужей и кознями наживали богатство.
Вот только Урбан, поганец, задумал нарушить устоявшиеся обычаи. Взял да и перестал слушаться. А все потому, что он еще упрямее и беспощаднее, чем его почтенные предки. Только в груди у него сердце погорячей, а в лице побольше сводящей с ума красоты. В толпе Габджей его можно принять за аристократа. Вот почему он вместо богатой невесты привел в дом служанку, да еще чуть ли не с ребенком на руках! В клочья порвал заскорузлые габджовские порядки. Все в доме перевернул вверх ногами. Вдобавок он, неблагодарный, накрепко прилепился к жене, которая напевала над колыбелькой сына совсем не мужицкие песни о сиротах да кривдах… Понятно, почему старые Габджи навсегда отвернулись от нищей нижней горницы и, если не считать распоряжений по работе, не жаловали молодых человеческим словом.
Но Кристина, как в свое время Урбана, сумела завоевать бабушку и подростков-деверей с золовкой. Они не выносят, когда она плачет, прячась по углам. Даже нищий у порога и тот считает себя вправе бросить в лицо Веронике укор — грех, мол, так скверно обращаться с невесткой…
Но все это никому не помогает. И зря бабушка выплескивает на дочь помои, зря Микулаш с Филипом портят соломорезку, а Иозефка показывает отцу язык, не говоря уж о порубленной двери кладовой и прочих глупостях, совершаемых Урбаном.
Напрасно молодые на работе лезут из кожи вон. Думают, глупые, задобрить стариков и установить в доме мир. Старикам, правда, по сердцу спорая работа сына и невестки, за то же и кормят их — стол-то общий. Другое дело — наказывать! И наказывают они их не как работников, боже сохрани! Таких работников только поискать! Но они заслужили наказанья… и жестокого наказанья, как непокорные дети, ибо нарушают порядки, установленные дедами и бабками, что с незапамятных времен гниют на зеленомисском погосте. По мнению стариков, наказанье это тем более заслужено, что Марек родился через месяц после свадьбы. Внучонка, провинившегося столь жестоко, старые Габджи и родным-то не считают. Для них он — просто червивое яблоко. Нечто такое, что верещит без надобности и чего не стоит жалеть, если оно себе шею сломит. По крайней мере освободит место для законного плода… А Марек, несмотря на злобу и ненависть стариков, растет себе и растет, и такой это славный мальчонка, что обидеть его — все равно что взять да разрушить дом. Поэтому старики стараются избегать его. Но именно по этой же причине ясно, что нет другого выхода для Урбана и Кристины, как только убраться поскорее с глаз долой…
И вот в тот день, когда Михал Габджа ушел в Святой Копчек, а жена его Вероника, похрапывая в верхней горнице, переваривала свой неурочный литр красного вина, молодая чета по совету бабушки погрузила на телегу и тачку свой немудрый скарб. Бабушка выделила им из габджовских запасов достаточно продуктов и кухонной утвари, Иозефка вывела из хлева бабушкину пеструю коровенку, Микулаш с Филипом увязали несколько охапок сена да сбросили с чердака сноп соломы. Кристина посадила Марека на закорки, прикрутив его платком, чтоб не упал. Вероника не просыпалась, так что все произошло без шума.
Но кто скажет, почему вдруг неизбывная тоска завладела восьмидесятилетним бабушкиным сердцем? Никак не может старая расстаться с Кристиной… Возчик с телегой, Урбан с тачкой, коровушка, братья и сестра, провожавшие беглецов, — все уже далеко на улице, а Кристина и бабушка все стоят в воротах, раскрытых настежь, утирают слезы уголками передников. Даже ленивым зеленомищанам, высыпавшим на свои крылечки поглазеть, — и тем уже кажется глупым затянувшееся прощанье.
Не к добру долгие проводы.
Потому что в ту самую минуту, когда молодая женщина с сыном за спиной двинулась наконец из ворот, — с улицы в них вошел вернувшийся раньше времени старый Михал Габджа! Оба — уходящая и возвращающийся — застыли на месте. Он — черный от гнева, она — белая от страха и стыда.
— Бежите?!
Михал опирается на посох. Горбится. Но голову поднял, смотрит на нее. Вид у него грозный. В глазах — ненависть.
А у Кристины лишь сердце колотится. Хочет она обойти свекра стороной, выбраться на улицу — и не в силах сдвинуться с места, переступает с ноги на ногу. И чувствует, что прикована она к этой земле, и нельзя ей скрыть лица от карающего взгляда старика. К счастью, ей вдруг становится очень жалко себя, и она заливается слезами. Это сбивает Габджу с толку. Он боком проходит мимо невестки. Прошел, не спуская глаз, сплюнул, буркнул под нос:
— Свинья!
Но что это? Старая Алоизия, увидев, как правнук ее, крошечный Марек, обернулся к ней, потянулся ручонками, осеняет его крестным знамением, высоко подняв костлявую руку. Именно в этот миг ее слух поразило мерзкое слово, вывалившееся из уст зятя, как коровий блин. Рукой, тяжелой от гнева, хлестнула она Габджу по губам — хлесь!
Михал Габджа одеревенел.
Кровь бросилась ему в лицо. Он задыхается, открывает рот… Сквозь красный туман видит и слышит, как хохочут зеленомисские зеваки, скрываясь в глубине своих крылечек… Схватился за голову Михал. Сердце, неистовое габджовское сердце с невероятно тонкими стенками заскакало бешеным галопом.
Бормоча что-то невнятно и тоскливо, медленно осел Михал Габджа наземь…
ЗДРАВСТВУЙТЕ, ДОБРЫЕ ЛЮДИ!
К тому времени, как мы вступили в Волчиндол со своим весьма странным повествованием, в нем ютились уже тридцать три хатенки с подвалами. Предание гласит, что, когда сходились они сюда, сам Злой заметался на цепи, страшно завыл. Тогда разбежались хатенки кто куда. Попрятались по углам, по оврагам. Так и остались сидеть там, куда успели добежать, охваченные смертельным страхом. Побелели все, посинели с перепугу. С тех пор так и стоят они — белые, с красно-голубой каймой. Только шапочки у них разные: у одних из тучной зеленомисской соломы, у других черепичные, из сливницкой глины. Окружают их тонкие ветви яблонь и слив. Совсем бы их можно принять за грибы в траве, если б не жили в них люди!
Люди Волчиндола вечно роются в земле. Выкорчевывают, садят, обрезают, прививают. Руки их словно приросли к мотыгам да заступам, спины согнулись под тяжестью корзин с навозом И живут они жизнью труда, полной, тягучей и тяжкой, как густое сусло. Неведома им ни зеленомисская лень, ни сливницкая подлость. В урожайные годы пируют за столами, уставленными полными мисками и чарками. В худые годы клянут того, кто насылает морозы и град, филлоксеру и грибок. Тогда целыми днями хохочет Злой, белым мелом на черной трубе ведет счет душам волчиндольцев. Но спускается вечер — и скрежещет зубами Злой, с пеной на губах выплевывает их имена, потому что в каждом доме, перебирая четки, читают люди молитвы и после каждой шепчут!
— Спаси и сохрани нас, господи, от дьявольского искушения!
— Святые Урбан и Венделин, заступитесь за нас!
Из необозримой толпы божьих угодников выбрали себе волчиндольцы для поклонения только этих двух — самых полезных. Святой Урбан отгоняет морозы и град; Венделин следит, чтоб из Зеленой Мисы не прокрался к ним свиной мор. За верную службу поставили святым две маленькие часовенки под Бараньим Лбом. Урбану повыше, Венделину пониже…
Осень. Досуга хоть отбавляй. Есть время, чтобы прогуляться от Бараньего Лба через Волчьи Куты на Оленьи Склоны, выбраться из глубокой волчиндольской впадины на блатницкие и охухловские поля — поглядеть, каков из себя мир. Со дна впадины ведет вверх глинистая дорога, проложенная по крутому откосу. Два ряда кустов сирени обрамляют ее, отгораживая десять крутых рядков виноградника Адама Ребра от алчности широко разлегшихся владений Сильвестра Болебруха. По этой-то глинистой дороге, если обуть сапоги из свиной кожи, можно выбраться к нижней части Долгой Пустоши. И там, обойдя Болебрухово царство — дом с шестью окнами по фасаду и большие надворные постройки, — свернуть на обсаженную шиповником дорожку к каштанам.
Ах, эти каштаны! Выстроились, как солдаты! Отделяют Волчиндол от остального мира… К миру спиной повернулись. Доверчиво склоняются над винородной волчиндольской расселиной, охраняют ее, словно бдительные часовые. Позади них простерлось неоглядное полотнище охухловских и блатницких полей, голых, как стол, с которого убрали хлеб и нож. А на северо-западе — не видать ничего. Пустынное, бескрайнее, ровное — ничего!