— Разумей, Тимофей, разумей, — ответил Митрофан, сверкнув глазами в мою сторону, как бы говоря: «Ты назвал себя агитатором, посмотри теперь на себя глазами мужика».
Я тут же вспомнил свои недавние выступления перед жителями здешних степных сел и деревень… Стоишь перед ними и говоришь, говоришь. Кто-то тебя слушает, кто-то пересчитывает пальцы на своих руках, кто-то борется с дремотой, хмуря брови, хоть я рассказываю о великих сражениях, об участии в них односельчан — о героях обороны Сталинграда и штурма Берлина. А как они слушают докладчика, который не отрывает глаз от конспекта? Мне стало стыдно, уши воспламенились.
Против такой критики у меня остался только один аргумент, и я высказал его Митрофану:
— Вера на ложной основе чревата сложными последствиями. По Гегелю это означает расщепление сознания.
Митрофан ответил мне тоже по Гегелю:
— Лучше, чтобы у народов была хотя бы дурная религия, чем никакой.
— Значит, безрелигиозное время отрицается? — спросил я.
— Человек без веры саморазрушается, — ответил он.
Тимофей повернулся к нему грудью.
— Постой, постой, Митрофан, — сказал он. — Значит, если я не верю в бога, то разрушаюсь, а ты не разрушаешься?
— У каждого свои пути к истине, — успокоил его Митрофан. — Бог суть разум.
— Не понимаю я твою суть. Какой разум заставляет тебя молитвы читать каждую ночь в поле звездам? Зачем ты это делаешь?
— Молю небо о пощаде.
— От кого?
— От черных бурь, от зноя, от бесхлебицы.
— Вот это критика. Вроде наши грехи замаливаешь.
— Людские заботы мне не чужды. Наступил век противоборства разума и возможностей.
— Как это понять?
— Разум разбудил дикие силы атома. Они могут испепелить землю, целые материки. Это плод науки, он еще в утробе, но уже угрожает всему тому, что создано для благоденствия и размножения.
— И потому Зинаида вянет возле тебя, — не преминул упрекнуть его Тимофей.
— Я не принуждаю ее, она при мне по убеждению.
— По убеждению… — Тимофей насупился. — Зинаида, иди сюда, сядь рядом со мной. Расскажи гостю из Москвы, какие у тебя убеждения, — позвал он племянницу.
Она скрылась за перегородкой.
— Зинаида… — в голосе Тимофея зазвучал повелительный тон.
Она не отозвалась.
Тимофей попытался встать.
— Сиди, — сказал я, придерживая его за локоть, и снова напомнил Митрофану о том, что убеждения, построенные на ложной основе, не сулят человеку ничего хорошего, кроме серьезных осложнений, что Зинаиду ждет драма души.
Это насторожило Митрофана. Он задышал порывисто, плавность жестов исчезла, во взгляде появилась колючесть. Вот так он, вероятно, смотрел мне в затылок там, в овраге под Гумраком, когда я приказал ему следовать за мной. Но тогда он вел за собой почти целую роту, вел в зону опасности и, как показало время, попал в круговорот такого огня, из которого вышли лишь счастливые единицы, а сейчас… Какую беду он почувствовал в итоге нашей беседы? Раненые и даже смертельно искалеченные на передовой фронтовики в момент эвакуации боятся бомбежек и обстрелов больше, чем здоровые. Кричат, стонут, скрежещут зубами или кусают губы, будто каждая бомба и снаряд нацелены именно в них. Знаю это по себе, испытал такой страх, но не мог одолеть его, не было сил, был беспомощен. Что же так насторожило Митрофана сейчас?
Отодвинув в центр стола тарелки, чашки, ложки сначала от Тимофея, затем от меня, он ушел за перегородку. Прошло минут пять.
— Пора уходить, — предложил Тимофей.