А я остался один, и со мной молодой казак в английских ботинках. Тот самый казак, который меня пожалел и мне переобуться позволил. Помните?
Стоит он у самых дверей, винтовкой играет и мне в лицо глядит. И глаза у него – понимаете – неясные. Улыбается, что ли? Или, может быть, это испуганные глаза? Может быть, он боится? Боится, что я убегу?
Не знаю. Мне рассуждать было некогда. Я сунул руку в карман, нащупал пакет и думаю:
«Вот, – думаю, – последняя загадка: куда мне пакет девать? Уничтожить его необходимо. Но как? Каким макаром уничтожить? Выбросить его нельзя. Ясно! Разорвать невозможно. Что вы! Разорвешь, а после, черти, его по кусочкам склеят. Нет, что-то такое нужно сделать, что-то придумать».
Стою, понимаете, пакет щупаю и на своего надзирателя гляжу. А надзиратель – ей-богу! – улыбается. Смотрю на него – улыбается. Подозрительная какая-то морда. То ли он мне сочувствует, то ли смеется. Пойми тут! И главное дело – винтовкой все время играет.
«А что, – думаю, – дать ему, что ли, пакет на аллаха? Вот, дескать, друг, возьми, спрячь, пожалуйста…»
«Нет, – думаю, – нет, ни за что. Подозрительная все-таки морда. Очень, – думаю, – подозрительная».
Но, дьявол, куда ж мне пакет девать?!
И тут я придумал.
«Фу, – думаю. – Об чем разговор? Да съем!.. Понимаете? Съем, и все тут».
И сразу я вынул пакет. Не пакет уж, конечно, – какой там пакет! – а просто тяжелый комок бумаги. Вроде булочки. Вроде такого бумажного пирожка.
«Ох, – думаю, – мама! А как же его мне есть? С чего начинать? С какого бока?»
Задумался, знаете. Непривычное все-таки дело. Все-таки ведь бумага – не ситник. И не какой-нибудь блеманже.
И тут я на своего конвоира взглянул.
Улыбается! Понимаете? Улыбается, белобандит!..
«Ах так?! – думаю. – Улыбаешься, значит?»
И тут я нахально, назло, откусил первый кусочек пакета. И начал тихонько жевать. Начал есть.
И ем, знаете, почем зря. Даже причмокиваю.
Как вам сказать? С непривычки, конечно, не очень вкусно. Какой-то такой привкус. Глотать противно. А главное дело – без соли, без ничего – так, всухомятку жую.
А мой конвоир, понимаете, улыбаться перестал и винтовкой играть, перестал и сурьезно за мной наблюдает. И вдруг он мне говорит… Тихо так говорит:
– Эй! – говорит. – Хлеб да соль.
Удивился я, знаете. Что такое? Даже жевать перестал.
Но тут – за окном, на улице, как загремит, как залает:
– Урра-аа! Урра! Урра!
Коляска как будто подъехала. Бубенцы зазвенели. И не успел я как следует удивиться, как в этих самых сенях голоса затявкали, застучали приклады, и мой часовой чучелом застыл у дверей. А я испугался. Я скомкал свой беленький пирожок и сунул его целиком в рот. Я запихал его себе в рот и еле губы захлопнул.
Стою и дышать не могу. И слюну заглотать не могу.
Тут распахнулись двери и вваливается орава.
Впереди – генерал. Высоченный такой, косоглазый медведь в кубанской папахе. Саблей гремит. За ним офицеришки лезут, писаря, вестовые. Все суетятся, бегают, стулья генералу приносят, и особенно суетится дежурный по штабу офицер. Этот дежурный глистопёр уж прямо лисой лебезит перед своим генералом.
– Пардон, – говорит, – ваше превосходительство. Мы, – говорит, – вас никак не ожидали. Мы, так сказать, рассчитывали, что вы как раз под Еленовкой держите бой.
– Да, – говорит генерал. – Совершенно верно. Бой под Еленовкой уже состоялся. Красные отступили. С божьей помощью наши войска взяли Славяносербск и движутся на Луганск через Ольховую.