Когда рассказчик — мужик с длинными волосами, где проглядывала седина, так цедивший слова, будто у него болит голова, — когда он, наконец, вышел из кафе, его слушатель ни с того ни с сего расхохотался. Как будто смысл дошёл до него только в этот момент. В сущности, первый был анекдот. Шериф и помощник шерифа выводят кого-то из камеры, чтоб расстрелять. Он это знает и более-менее смирился с судьбой. На дворе зима, холодрыга, вышли чуть свет, и все трое дрожат и матерятся посреди пустыни, и вдруг тот, кому умирать, начинает смеяться. Шериф спрашивает, с какого ляда его так разобрало. Он что, забыл, куда его ведут? И могилки никто не разыщет! В общем, с ума сошёл. И тогда он говорит — в этом, собственно, и весь юмор — я-то сейчас перестану мёрзнуть, а вам ещё домой идти.
Во второй истории речь шла о расстреле полковника Гваделупе Санчеса, блудного сына Агуа-Приэты, который в качестве последнего желания попросил дать ему выкурив, сигару. Командир взвода, стоящего наготове, согласился. Полковнику дали гаванскую сигару. Гваделупе Санчес спокойно зажёг ее и не торопясь, с наслаждением, начал курить, рассветало (и эта история тоже, как первая, тумстоунская, разворачивалась на рассвете — может быть, того же дня, 15 мая 1912 года), полковник Санчес, окутанный дымом, вёл себя так спокойно и невозмутимо, что с сигары не упало ни лепестка пепла — по-видимому, он и хотел посмотреть, дрогнет рука накануне расстрела или не дрогнет, проверить себя на выдержку, и вот сигара подходила к концу, и пепел не упал ни разу. Тогда полковник Санчес отбросил окурок и заявил: я готов.
Всё.
Когда туго соображающий товарищ ушедшего наконец отсмеялся, Белано стал размышлять вслух: тот, что в Тумстоуне шёл на расстрел, сам из Тумстоуна? Или же местные только шериф и помощник? А полковник Гваделупе Санчес, он откуда, из Агуа-Приэты? И за что, как поганого пса, пристрелили того, из Тумстоуна? И, как поганого пса, господина полковника (так он сказал) Лупе Санчеса? Все в кафе уставились на него, но в ответ никто не произнёс ни слова. Лима взял его за плечо и сказал: оставь, пошли отсюда. Белано рассеянно улыбнулся и положил деньги на прилавок. Потом мы поехали на кладбище искать могилу Пепе Авельянеды, которого бык поднял на рога — неизвестно, был в этом виноват его небольшой рост или нерасторопность со шпагой. Могилу и надпись Сесарии Тинахеро. Обошли несколько раз, и ничего не нашли. Кладбище в Агуа-Приэта похоже на запутанный лабиринт, а старейший могильщик, который, как нам сказали, знает могилы здесь наперечёт, был то ли болен, то ли куда-то уехал.
Если ездить по свету с тореадором, начнёшь любить бой быков? — сказала Лупе. По-видимому, — ответил Белано.
А если жить с полицейским, начнёшь любить его полицейскую жизнь? По-видимому, — сказал Белано. А если жить с сутенёром, начнёшь любить его мир? Белано не ответил. Что странно, ведь он всегда старается отвечать на все поставленные вопросы, даже если они не по делу или не требуют ответа. Лима, наоборот, высказывается всё реже, погрузился в себя и ведёт «импалу». Похоже никто из нас, дураков, по-настоящему не задумался, через какие изменения сейчас проходит Лупе.
Сегодня первый раз позвонили в Мехико. Белано разговаривал с Квимом Фонтом. Квим сказал, что сутенёр Лупе знает, где мы, и едет по нашим следам. Белано сказал, что выследить нас невозможно. Альберто ехал за нами максимум до выезда из Мехико, а потом отстал. Это так, — сказал Квим, — но потом он явился сюда и пригрозил меня убить, если я не скажу, куда вы направляетесь. Я взял трубку и попросил позвать к телефону Марию. Я услышал квимов голос. Он плакал. Так что, — сказал я, — можно мне поговорить с Марией? Это ты, Гарсиа Мадеро? — прорыдал Квим. — Я думал, ты дома! Нет, я здесь, — сказали. Кажется, Квим шмыгнул носом, подтягивая сопли. У меня за спиной вполголоса переговаривались Белано и Лима. Они отошли от автомата и были чем-то заняты. Лупе осталась стоять рядом со мной и так жалась, как будто ей холодно, поводя плечами, хотя холодно не было, и, не отрывая взгляда, смотрела на бензоколонку, у которой стояла наша машина. Я услышал, что Квим говорит: садись на первый же автобус и возвращайся в Мехико. Если нет денег, скажи, я пошлю, Денег у нас навалом, — сказал я. — Мария дома? Дома никого нет, я один, — прорыдал Квим. Какое-то время мы оба молчали. Как там моя машина? — внезапно раздался его голос, как из другого мира. Хорошо, — сказал я. — Всё очень хорошо. Мы уже почти нашли Сесарию Тинахеро, — соврал я. Кто такая Сесария Тинахеро? — спросил Квим.
В Эрмосильо купили кое-какую одежду, каждому плавки и Лупе купальник. Потом подобрали Белано в библиотеке (где он провёл всё утро, будучи убеждён, что писатель не может не оставлять за собой письменных следов, хотя на настоящий момент мы скорее столкнулись с обратным) и отправились на пляж. Сняли две комнаты в пансионе «Бахиа Кино». Пронзительно-синее море. Лупе на море ещё никогда не была.
Совершили экскурсию: проехались по шоссе вдоль Калифорнийского залива до самой Пунты-Чуэка прямо напротив «акульего» острова Тибурон. После этого отправились в Эль-Долар, напротив острова Патос. Лима его называет «остров Пато Дональд»[131]. Залегли на безлюдном пляже, часами курили траву. Пунта Чуэка-Тибурон, Долар-Патос — конечно, всё это только слова, но «они наполняют мне душу неясным предчувствием», как должен бы сказать соратник Амадо Нерво. Вот, интересно, что в этих названиях так бередит, вызывает такой фатализм и заставляет меня рассматривать Лупе как единственную и последнюю особь женского пола, уцелевшую на всей земле? С наступлением вечера выехали на север — туда, где поднимается Десембоке. Чёрные мысли. До дрожи. Потом, в темноте, ехали по шоссе назад в пансион, периодически обгоняя пикапы, полные рыбаков, индейцев-сери, распевающих местные песни на своём языке.
Белано купил себе нож.
Снова в Агуа-Приэта. Из пансиона выехали в восемь утра. Маршрут такой: из Бахиа-Кино в Пунта-Чуэка, из Пунты-Чуэка в Эль-Долар, из Эль-Долара до Дезембоке, от Дезембоке до Лас-Эстрельяс, а из Лас-Эстрельяс в Тринчерас. Двести пятьдесят километров по ужасным дорогам. Если бы мы вместо этого взяли направление Бахиа-Кино — Эль-Триунфо — Эрмосильо, а от Эрмосильо съехали бы на магистраль до Сан-Игнасио, там перешли на шоссе до Кананеи и Агуа-Принты, мы безо всяких сомнений и добрались бы быстрее, и не так бы устали. Тем не менее, все были согласны, что в нашем положении лучше трястись по ухабистым сельским дорогам, где мало кто ездит, тем более нас соблазняла идея ещё раз проехать мимо ранчо «Житуха», оно же «Буэна Вида». Но в треугольнике Эль-Кватро — Тринчерас — Ла Сьенега мы потерялись и решили уже ехать дальше, в Тринчерас, и повидаться со старым тореадором как-нибудь в другой раз.
Когда мы поставили машину недалеко от ворот кладбища в Агуа-Приэта, уже начинало темнеть. Белано и Лима позвонили в звонок, вызывая сторожа. Через какое-то время появился человек, настолько обожжённый солнцем, что мнился черным. Он был в очках, левую половину лица пересекал большой шрам. Он спросил, что нам надо. Белано сказал, что мы ищем могилу тореадора Пепе Авельянеды. Хотим на неё посмотреть, — объяснили мы. Я Андрес Гонзалес Аумада, сказал кладбищенский сторож, и я должен вам сообщить, что кладбище на сегодня закрыто для посещений. Ну пустите нас, ну пожалуйста, — сказала Лупе. А зачем вам понадобилась эта могила, можно полюбопытствовать? — спросил кладбищенский сторож. Белано подошёл поближе к решётке и пару минут что-то тихо ему объяснял Кладбищенский сторож несколько раз кивнул, потом направился в свою сторожку и вышел с огромным ключом, которым впустил нас на территорию. Мы пошли вслед за ним по центральной аллее, засаженной кипарисами и старыми клёнами. Только когда мы свернули на боковые аллеи, растительность сделалась более типичной для данной местности — разные виды кактусов, чойа, сауэсо, ногаль, словно напоминание мёртвым, что они всё-таки в Соноре.
Вот могила тореадора Пепе Авельянеды, — сказал он нам, показывая на склеп в самом заброшенном уголке кладбища. Белано и Лима приблизились и попытались прочитать надпись, но она находилась в четвёртом ярусе склепа, а на кладбище уже стемнело. Цветов не было ни на одной из могил, за исключением четырёх пластиковых гвоздик, прикреплённых к одному памятнику, и надписи везде были покрыты слоем пыли. Тогда Белано сложил руки стульчиком, и Лима взобрался, прижавшись лицом к стеклу, за которым стояла фотография Авельянеды. Потом он вытер рукой табличку и прочитал надпись вслух: «Хосе Авельянеда Тинахеро, матадор, Ногалес, 1903 — Агуа-Приэта, 1930». И всё? — удивился Белано. И всё, — прозвучал сверху голос Лимы чуть более хрипло, чем звучал обычно. Потом он спрыгнул на землю и подставил руки Белано, чтобы теперь вскарабкался тот. Лупе, дай мне, пожалуйста, зажигалку, — попросил он. Лупе приблизилась к жалкой гимнастической пирамиде, образованной моими друзьями, и молча протянула им коробок спичек. А где моя зажигалка? — хотел знать Белано. У меня нет, — кротко ответила Лупе (к этой её новой кротости я ещё не привык). Белано чиркнул спичкой и поднёс её к стеклу. Когда она погасла, он чиркнул снова, потом ещё раз. Лупе стояла, прислонившись к стене склепа и скрестив свои длинные ноги. Она задумчиво смотрела в землю. Лима тоже смотрел в землю, но его лицо выражало только напряжённое усилие не уронить Белано. Изведя штук семь спичек и пару раз сильно обжёгши пальцы, Белано сдался и слез. Мы молча вернулись к воротам. На входе Белано дал денег сторожу, и мы ушли с кладбища Агуа-Приэты.
В Санта-Терезе, в кафе с большим зеркалом, я первый раз оценил, как мы изменились. Белано давным-давно перестал бриться. У Лимы борода особенно и не растёт, но зато он перестал причёсываться примерно с того же дня, как Белано перестал бриться. Я являю собой кожу да кости (из расчёта траха в среднем три раза за ночь). Только Лупе цветёт, а точнее, выглядит несколько лучше, чем когда мы выезжали из Мехико.
Сесария Тинахеро приходилась тореадору кузиной? Дальней родственницей? Чья фамилия написана на табличке — его собственная? Она дала ему свою фамилию, чтобы все знали, что он — её? Или решила так пошутить? Так отметиться? «Здесь лежит часть Тинахеро»? Теперь уже это неважно. Мы снова звонили в Мехико. Квим говорит, всё спокойно, ж (качала с ним говорил Белано, потом Лима, когда захотел поговорить я, связь прервалась, хоть монеты не кончились. Неужели, когда очередь дошла до меня, он не захотел говорить и повесил трубку? Потом Белано звонил отцу, а Лима — матери, ещё потом Белано набрал Лауру Хауреги. Первые два разговора были относительно длинные и обстоятельные, последний тянулся очень недолго. Только Лупе и я никому не звонили, как будто звонить нам было некому и незачем.
Сегодня утром, завтракая в кафе в Ногалесе, видели Альберто за рулём знакомой «камаро». На нём была рубашка ярко-жёлтого цвета, под автомобиль, а рядом сидел чувачок в кожаной куртке и с полицейским значком. Лупе узнала его сразу же, она вдруг побледнела и показала глазами: Альберто. Она очень старалась не выдать себя, но я почувствовал, как ей страшно. Лима проследил направление её взгляда и подтвердил, точно, Альберто с одним из своих дружбанов. Белано, который успел заметить только автомобиль, проехавший мимо окна, заявил, что у нас у всех глюки. Лично я видел Альберто ясно, как день. Сматываемся отсюда немедленно, — сказал я. Белано обвёл нас глазами и сказал: ни в коем случае. Сначала мы пойдём в библиотеку, а потом, как планировали, вернёмся в Эрмосильо продолжать наше расследование. Лима был с ним согласен. Я тащусь, чувак, какой ты упёртый, — откомментировал он. Так что мы доели (доели они, эти двое — мы с Лупе были уже не в состоянии проглотить ни куска), вышли из кафе, сели в «импалу» и подвезли Белано к дверям библиотеки. Да не дёргайтесь вы, чёрт возьми, — были его напутственные слова. — Хватит вам мнить Альберто в каждом встречном. Лима посидел перед закрывшейся дверью, как бы продолжая обдумывать, какой ответ дать Белано, потом завёл машину. Ты же видел своими глазами, Улисес, — заметила Лупе, — что это Альберто. Скорее всего, — ответил Улисес. И что же мы будем делать, если он с нами столкнётся нос к носу? Лима смолчал. Мы поставили машину на пустынной улице в жилом квартале, где не было ни баров, ни магазинов, кроме одной маленькой фруктовой лавки, и, чтобы убить время и ничего больше, Лупе начала рассказывать истории из детства, когда она была совсем маленькая. Ни в какой момент разговора Улисес не открывал рта, а потом вообще принялся читать книжку, не вылезая из-за руля, и всё-таки было заметно, что он нас слушает — он иногда отрывался от чтения и улыбался. После двенадцати поехали за Белано. Лима остановился на маленькой площади, не доезжая до библиотеки, и послал меня за ним. Сам он остался в машине вместе с Лупе на случай, если появится Альберто и придётся спасаться бегством. Я поспешно, не глядя по сторонам, перебежал четыре улицы, отделявшие меня от библиотеки. Белано с подшивками местных газет за прошедшие годы сидел за большим, потемневшим от времени деревянным столом. Когда я вошёл, он поднял голову — он был один на весь читальный зал, — и жестом пригласил меня сесть рядом.
Из всех некрологов тех местных газет у меня сохранился единственный образ: Сесария грустно бредёт по пустыне и ведёт за руку своего низкорослого тореадора, который всё время должен бороться за то, чтоб не стать ещё меньше, бороться за то, чтоб чуть-чуть подрасти, и в итоге действительно капельку подрастает — скажем, до метра шестидесяти, — а потом исчезает.
Эль-Кубо. Добраться сюда из Ногалеса можно, выехав на магистраль до Санта-Аны, оттуда держаться на запад, от Санта-Аны до Пуэбло-Нуэво, от Пуэбло-Нуэво в Алтар, от Алтара в Каборку, из Каборки в Сан-Исидро, а уж от Сан-Исидро — по шоссе на Сонойту, на границе с Аризоной, только съехать нужно раньше, на грунтовую дорогу, и проехать по ней километров двадцать-тридцать. В старой ногальской газете проскользнула фраза «и его верная и беззаветная спутница, школьная учительница из Эль-Кубо». Едва оказавшись в посёлке, мы сразу пошли в местную школу, но с первого взгляда увидели — это постройка после 40-го года, и преподавать здесь Сесария Тинахеро никак не могла. Однако, поколупавшись вокруг этой школы, мы нашли и старое здание.
Поговорили с учительницей. Она учит испанскому и языку папаго — эти индейцы живут между Сонорой и Аризоной. Мы спросили, кто она, папаго или нет. Нет, она из Гуйамаса, ответила она, у неё дедушка был индеец-майя. Мы спросили, зачем же тогда она преподаёт язык папаго. Чтобы он не забылся, сказала она. Их и осталось всего сотни две на всю Мексику. Да, маловато, — согласились мы. В Аризоне их шестнадцать тысяч, а в Мексике только двести. И сколько же папаго у вас в посёлке? Человек двадцать, — сказала учительница, — только дело не в этом, всё равно надо учить. Потом она нам объяснила, что сами папаго называют себя по-другому — оодам, а пимы называют себя ооб, а сёри — конкаак. Мы рассказали, что были в Бахиа-Кино, в Пунта-Чуэке и Эль-Доларе и по дороге слышали рыбаков, поющих народные песни индейцев сери. Учительница удивилась. Конкааков, сказала она, наберётся едва сотен семь, и они не рыбачат. Значит, может быть, другие рыбаки выучили индейскую песню сери? Может и так, — сказала учительница, — но только скорее всего они вас надурили. Потом она нас пригласила к себе, чтобы накормить. Она живёт одна. Мы спросили, не хочется ей переехать куда-нибудь в Эрмосильо или в Мехико? Она сказала нет. Ей нравится здесь. Потом мы пошли в гости к старой индейской женщине в километре от Эль-Кубо. У неё домик из необожжённого кирпича, состоящий из трёх комнат, две пустые, а в третьей она живёт вместе со всякой домашней скотиной, но там почти не воняет — ветер пустыни уносит все запахи через окошки без стёкол.
Учительница разъяснила индейской старухе на её языке, что мы интересуемся Сесарией Тинахеро. Старуха послушала-послушала, перевела глаза на нас и сказала: уй! Белано и Лима переглянулись, явно гадая, «уй» — это на папаго? Или на языке, на котором думают все? Хорошая женщина, — сказала старуха. И жила с хорошим человеком. Оба хорошие люди. Учительница посмотрела на нас и улыбнулась. Он был какой? — спросил Белано, отмеряя рукой разный рост. Средний, — сказала старуха, — худой, а глаза — светлые-светлые. Светлые, вот такие? — спросил Белано, взяв со стены миндальную ветку. Такие, — сказала старуха. Средний — такой? — спросил Белано, довольно низко приподняв руку. Да, вот такого среднего-среднего, — согласилась старуха. А Сесария Тинахеро? — спросил Белано. Осталась одна, — сказала старуха, — уехала с ним, а вернулась одна. Сколько она прожила здесь? А как школа, детишек учила. С год? — уточнил Белано. Старуха взглянула мимо Белано и Лимы, как будто не видит, на Лупе же с большой симпатией остановила взгляд и что-то спросила. Учительница перевела: кто из них твой? Лупе улыбнулась — мне было не видно, она стояла у меня за спиной, но я знаю, что улыбнулась, — и ответила: никто. Вот и у неё не стало мужчины, — сказала старуха. — Уехала вместе с ним, а вернулась одна. Она осталась учительницей? — спросил Белано. Старуха что-то сказала на папаго. Она жила в школе, — перевела учительница, — но детей уже не учила. Теперь-то по-новому, лучше, не так, как тогда. — сказала старуха. Это ещё неизвестно, — сказала учительница. А что потом? Старуха заговорила на папаго, одно за другим нанизывая слова, которые понимала только учительница, но смотрела на нас и в конце улыбнулась. Она пожила в школе, а потом ушла, — перевела учительница. — Что-то вроде «совсем отощала», кожа да кости, но я не уверена, она путает разные вещи. Хотя… Если учесть, что она не работала, денег взять было неоткуда, понятно она отощала — не ела, наверное, ничего. Ела, — раздался тут голос индейской старухи, и от неожиданности все мы подпрыгнули. Мы все носили еду — я, моя мама, — кожа да кости, глаза ввалились. Как коралильо. Коралильо? — переспросил Белано. Коралловая змейка, micruroides euryxanthus, ядовитая страшно, — сказала учительница. Да уж я понял, как они дружили, — сказал Белано. — И как скоро она ушла? Так и ушла, — сказала старуха, не уточняя про время. У папаго, — пояснила учительница, — отмерить время — это всё равно что отмерить кусок вечности. В каком состоянии она была, когда уходила? — спросил Белано. Тощая, как коралильо, — сказала старуха.
После разговора (начинало уже вечереть) старуха проводила нас до Эль-Кубо, чтобы показать дом, в котором жила Сесария Тинахеро. Он стоял рядом с разваливающимися от старости корралями, где прогнили все балки, и рядом с сараем, в котором когда-то хранили сельскохозяйственный инвентарь, но теперь он был пустой. Дом был малюсенький, дворик с пересохшей землёй, но, когда мы подошли, в его единственном окошке горел свет. Постучимся? — сказал Белано. Не вижу смысла, — сказал Лима. Так что мы пошли назад к дому старой индейской женщины, взбираясь по холмам, сказали ей спасибо за все, пожелали спокойной ночи и вернулись в Эль-Кубо одни — по-настоящему, одна осталась она, а не мы.
Ночевать мы пришли к учительнице. После еды Лима стал читать Уильяма Блейка, Белано с учительницей ушли гулять по пустыне и по возвращении удалились к ней в комнату, мы с Лупе помыли посуду и вышли выкурить по сигарете во двор, глядя на звёзды, а кончили тем, что любили друг друга в «импале». Вернувшись в дом, увидели, что Лима спит на полу, прижав к себе книжку, а из комнаты учительницы доносятся характерные звуки, оповестившие нас о том, что ни тот, ни другая из этой комнаты больше уже не появятся до утра. Так что мы накрыли Лиму одеялом, постелили себе на полу и погасили свет. В восемь утра учительница вошла в комнату и разбудила Лиму. Уборная находилась во дворе. А когда мы вернулись, все окна были открыты, а на столе нас ждал свежесваренный в горшочке кофе.
На улице мы распрощались. Мы предложили подвезти учительницу до школы, но она отказалась. Когда мы вернулись в Эрмосильо, у меня было не только ощущение, что я облазил каждую пядь этой земли, но что я здесь родился.
Побывали в сонорском Институте культуры, Национальном институте коренных народов, в Бюро народных промыслов (сонорское отделение), в Национальном совете по образованию, в архиве Секретариата образования (всё того же Сонорского района), Национальном институте антропологии и истории (с региональным центром в Соноре) и, по второму разу в университете Пенья Таурина Пило Йанес. Только в этом, последнем, учреждении нам был оказан теплый приём.
Следы Сесарии Тинахеро так же теряются, как находятся. Небо над Эрмосильо кроваво-красного цвета. У Белано потребовали документы, его собственные документы, когда он попросил посмотреть архивы школьного округа, должно же там быть зафиксировано, куда перевели Сесарию после службы в Эль-Кубо. Документы Белано оказались не в порядке. Университетская секретарша сказала, что его могут как минимум депортировать. Куда? — изумился Белано. На родину, — ответила секретарша. Вы что, читать не умеете? — ещё больше изумился Белано. — Там же написано, что я чилиец. Тогда расстреляйте уж сразу, чего там возиться. Они вызвали полицию, но мы убежали. Я понятия не имел, что Белано в Мексике незаконно.
С каждым днём Белано становится всё нервозней, а Лима всё больше уходит в себя. Сегодня опять видали Альберто и его полицейского друга. Белано опять ничего не заметил, не хочет замечать в упор. Лима видел, но, в общем, ему всё равно. По-настоящему это волнует только нас с Лупе (серьёзно волнует) — что будет, если придётся опять иметь дело с её бывшим сутенёром. Да ничего не будет, — говорит Белано, чтобы прекратить разговор, — в конце концов, нас вдвое больше. Я даже нервически засмеялся. Я не трус, но и не самоубийца. У них оружие, — сказала Лупе. У меня тоже, — сказал Белано. Днём меня послали в архив управления по образованию. Там я сказал, что готовлю материал по сельским школам Соноры 30-х годов для одного журнала в Meхико. Что-то молод ты для репортёра, — сказала мне тётка, которая красила себе ногти. След, на который я напал: Сесария Тинахеро служила учительницей с 1930-го по 1936-й год. Первое назначение — Эль-Кубо. Потом работала учительницей в Эрмосильо, в Питикито, в Бабако и в Санте-Терезе. После этого в списках учителей штата Сонора не значится.
Лупе уверена, что Альберто всё знает — и где мы, и в каком пансионе живём, и в какой ездим машине, — он ждёт только момента, чтобы выскочить из засады. Ездили смотреть школу в Эрмосильо, где когда-то работала Сесария. Мы спросили о тех, кто преподавал здесь в тридцатые годы. Нам дали адрес бывшего директора школы. Дом его стоит рядом с бывшей исправительной колонией. Каменное строение. Три этажа плюс башня покруче всех рядом стоящих сторожевых вышек, гнетущее зрелище. Раньше люди на века строили, сказал директор.
Ездили в Питикито, Сегодня Белано сказал, что, может, лучше вернуться в Мехико. Лиме по барабану. Сказал, что сначала уставал рулить, а теперь ничего, даже нравится. Даже во сне, говорит, продолжаю вести квимов автомобиль по Соноре. Лупе о возвращении не говорит, но всё время твердит: надо спрятаться. Я не хочу оставлять её одну. Но никаких определённых планов у меня нет. Тогда едем дальше, — подвёл итоги Белано. Я, кстати, отметал, когда перегнулся к нему с заднего сиденья попросить сигарету: у нею руки трясутся.
В Питикито мы ничего не нашли. По дороге в Каборку свернули на обочину там, где развилка на Эль-Кубо, остановили машину и простояли какое-то время, решая, ехать ли снова к учительнице. Мы безо всякого нетерпения ждали последнего слова Белано и созерцали шоссе, иногда проезжали машины, и ветер нёс белоснежнейшие облака в сторону Тихого океана. Пока Белано не объявил: едем в Бабако, — и Лима, не сказав ни слова, завёл мотор, съехал вправо, и мы двинулись дальше.
Ехали долго и по незнакомым местам, хотя, не знаю про остальных, у меня было чувство, что всё это я уже видел. Из Питикито доехали до Санта-Аны, там на основную магистраль. По магистрали быстро догнали до Эрмосильо. Там съехали на шоссе на восток, в сторону Масатана, а от Масатана в Ла Эстреллу. Там асфальтированная дорога закончилась, по грунтовой дороге добрались до Баканоры, Сауарипы и Бабако. Из школы в Бабако нас послали обратно в Сауарипу, райцентр, где предположительно хранятся архивы, но и в этих архивах от школы Бабако тридцатых годов так же не оставалось следов, как если б её смело с лица земли ураганом. Спали мы снова в машине, как в первые дни. Звуки в ночи: пауки, скорпионы, сороконожки, тарантулы, чёрные вдовы, лягушки. Все ядовитые, многие смертельно. Появление Альберто (неотвратимая его возможность) порой реальней, чем все эти ночные звуки. Не выключая фар, лежали во тьме в окрестностях Бабако, куда вернулись неизвестно зачем, разговаривали о чём попало, лишь бы не об Альберто. Про Мехико, про французскую поэзию, а фары потом Лима выключил, и Бабако тоже погрузился по тьму.
[131] Pato (исп.) — утка.