На Варгаса Пардо я зла не держу. Иногда даже вспоминаю его не без некоторой ностальгии. Тем, кто утверждает, что моё издательство пошло ко дну из-за того, что я слишком беспечно отдал журнал в руки эквадорцу, я просто не верю. Уж мне-то вы не говорите, откуда пришла неудача. Безусловно, и Варгас Пардо, с этой его преступной небрежностью, внёс свой скромный вклад в моё падение, но по большому счёту это не его вина. Лично я считаю, что он молодец и ни в чём не виноват. Иногда, выпив лишнего, я хоть и крою его по матери — и его, и окололитературных, которым плевать, и наёмных убийц, караулящих тут же за углом, и всех вплоть до типографистов, известных мне и не известных, — но потом успокаиваюсь и начинаю смеяться. Жизнь есть жизнь, надо просто забыть и жить, как сообщил мне один дружелюбный пропойца на выходе из бара «Ла Мала Сенда», а литература, нафиг она никому не нужна.
Хоаким Фонт, психиатрическая клиника «Тихая обитель», шоссе Дезьерто де лос Леонес, пригород Мехико, апрель 1980 года. Два месяца назад приходил Альваро Дамиан со словами, что у него неприятная новость. Ну расскажи, сказал я, присядь вот сюда и скажи мне. Премия кончилась, пожаловался он. Какая премия? — переспросил я. Премия Лауры Дамиан молодым поэтам. Я понятия не имел, о чём речь, но сделал вид, что меня это очень занимает. А в какой же связи? У меня больше нет денег, в этой связи. Я потерял всё, что было.
То, что не заработано тяжким трудом, так же легко и уходит, чуть не сказал ему я. Я всегда недолюбливал капиталистов. Но промолчал, ведь он был расстроен, и вид у него был измученный.
Проговорили мы долго. Кажется, о погоде, а также о том, какой открывается вид на природу из сумасшедшего дома. Он говорил: похоже, что скоро станет тепло. Я отвечал: да, похоже на то. Потом мы замолкали, и я начинал вполголоса напевать, он молчал, пока вдруг не открывал рот и не замечал (это я просто привожу пример): смотри, бабочка. И я отвечал: да, здесь их много. Просидев так какое-то время, то за разговором, то за чтением газеты (хотя в тот конкретный день газет мы как раз не читали), Альваро Дамиан произнёс: я должен тебе это сказать. Я спросил: что же ты должен сказать мне, Альваро? И тут прозвучало: премия Лауры Дамиан кончилась. Захотелось спросить, мне-то что до того, но потом я подумал, что многие, и в особенности здесь, норовят рассказать мне о чём-то важном для них, и хотя в принципе я не совсем понимаю этот порыв поделиться с другими, я его безоговорочно принимаю и всё готов выслушать, мне не мешает.
Потом Альваро Дамиан попрощался, а ещё через двадцать дней пришла моя дочь и сказала: не следует, видимо, рассказывать, но я хочу, чтоб ты знал. Я ответил: я тебя слушаю. Она сообщила, что Альваро Дамиан пустил себе пулю в лоб. Я сказал, как он мог учинить над собой подобное варварство? Она ответила: дела у него шли неважно, он разорился и почти всё потерял. Я сказал: ну и что, он бы мог переехать сюда, ко мне, в сумасшедший дом. Дочь засмеялась: если б всё было так просто. После её ухода я принялся думать об Альваро Дамиане и премии Лауры Дамиан, которая закончилась, о сумасшедших из «Тихой обители», им здесь голову негде преклонить, и о месяце апреле — вот, говорят, «жестокий месяц», а он не жестокий, он несчастливый, — и понял, что дальше-то может быть разве что хуже.
12
Хаймито Кюнст, на диване, лёжа на чердаке на Стукгассе, Вена, май 1980 года. Меня и дружище Улисеса взяли в тюрьму в Беэр-Шеве. Евреи там изобретают новейшие бомбы. Я всё это знал. И в то же время не знал ничего и высматривал, что можно высмотреть, засев в камнях, обожжённый палящим тамошним солнцем, пока мною не овладели голод и жажда. Тогда дотащился до ближайшей едальни в пустыне, взял кока-колу и гамбургер из говяжьего фарша, хотя и невкусно есть гамбургеры из сплошного говяжьего фарша, и все это знают не хуже, чем я.
Однажды выпил подряд пять кока-кол, и мне стало плохо. Солнце проникло в мои кока-колы, оно просочилось, и я его выпил, не подозревая об этом. Стряслась лихорадка, била-била, но не добила: я спрятался за жёлтым камнем, дождался заката, свернулся и тут же уснул. Сны донимали всю ночь. Мне казалось, они меня трогают пальцами. Впрочем, у снов пальцев нет, у них кулаки, так что трогали, скорее всего, скорпионы. Сожжённая кожа, во всяком случае, так и пекла. Когда я проснулся, солнце ещё не взошло. Поискал скорпионов, пока они не успели попрятаться в камни. И не нашёл ни единого! Значит, тем более самое время быть начеку. Посидел, но не мог оставаться там вечно, надо было поесть и попить. Я поднялся с колен и побрёл в ту же едальню в пустыне, но там отказались обслуживать.
Я спросил у официанта, чего же вы мне не даёте пожрать? У меня что, деньги не такие, как у всех? Вам не нравятся мои деньги? Он сделал вид, что не слышит, а может, и вправду не слышал. Наверное, у меня пропал голос после бденья в пустыне, среди скорпионов и среди камней, и теперь я только думал, что говорю вслух, а на самом деле лишь разевал рот. Но чей же тогда голос слышал я сам? Разве бывает, чтобы человек онемел, но продолжал себя слышать? Сказали, чтоб я убирался. Кто-то из них даже плюнул мне под ноги. Провоцировали. Только я не поддаюсь с такой лёгкостью на провокации. У меня опыт. Я не стал слушать, что мне говорили. Не хочешь продать мне мясного, куплю у араба, сказал я и вышел. Неторопливо, спокойно.
Множество долгих часов я потратил на поиски. Только араба не обнаружилось. Все они как растворились в пустыне. Наконец, непонятно как, я оказался на том самом месте, с которого начал блуждания, то есть у жёлтого камня. Была уже ночь, слава богу, холодно, только вот спать я не смог всё равно, меня мучил голод, во фляжке почти уже не оставалось воды. Что же делать? — спросил я себя. — Научи, Богородица, что же мне делать! А между тем до меня доносился слегка приглушённый шум многих станков, на которых евреи штампуют тысячи атомных бомб. Когда я проснулся, голод был невыносим. На тайных сооружениях Беэр-Шевы евреи оттачивают свои атомные разработки, а я не могу их выслеживать без куска хлеба в пересохшую глотку. Болело всё тело. Шея и руки сгорели. Я не ходил по-большому не знаю уже сколько дней. Но ногами ходил!
Я мог даже прыгать и махать руками, как мельница. Так что я снова привстал, приподняв за собой свою тень (она тоже привстала с колен, помолившись со мной) и отправился в уже знакомую едальню в пустыне. В дороге я пел. Несгибаемый. С песней на марше. Проснувшись, я обнаружил, что лежу в камере. Кто-то подобрал мой рюкзак, он валялся в ногах. Болел глаз, свело нижнюю челюсть, свербили ожоги, я подозреваю, что били в живот, но живот не болел.
Воды, сказал я. Вокруг были потёмки. Я притаился, пытаясь расслышать гуденье еврейских станков, но ничего не услышал. Воды, сказал я, хочу пить. В темноте что-то пошевелилось. Скорпион? — вскинулся я. — Самый крупный из всех скорпионов? Титан-скорпион? Чья-то рука легла мне на шею, пригнула мне голову, и на губах я почувствовал край ковша, а затем воду. Потом я заснул, и мне снилась набережная Франца-Иосифа и Аспернский мост. Открыв глаза, я увидел дружище Улисеса на соседнем матрасе. Он не спал, он смотрел в потолок и обдумывал мысль. «Добрый день», — сказал я по-английски. Добрый, отреагировал он. Я спросил, кормят ли в каталажке. Кормят, отреагировал он. Я встал, поискал ботинки. Они уже были надеты. Решил прогуляться по камере. Всё рассмотреть. Потолок грязноват, то ли копоть, то ли подтёки. А может, и то и другое. Стены белые и все исписаны. Рисунки на левой стене, надписи на правой. Коран? Воззвание? Кодовая информация о подземных военных заводах? В задней стене имелось окно. Оно выходило во двор. А двор — в пустыню. В четвёртой стене была дверь, забранная решёткой, и там — коридор.
Ни единой души в коридоре. Я развернулся и подошёл к дружище Улисесу. Я Хаймито, сказал ему я, я из Вены. Он сказал, его имя Улисес Лима и что он из Мексики.
Чуть позже нам принесли завтрак. Где мы? — спросил я тюремщика. — Это подземная фабрика? Но он оставил еду и ушёл. Поел я с аппетитом. Дружище Улисес отдал половину из своего, и это я тоже всё съел. Я бы мог ещё есть и есть. Но пора перейти к изучению обстановки, рассмотреть камеру, стены, рисунки. Впустую. Расшифровать обращение не удалось. Я достал ручку из рюкзака и присел на колени у правой стены. Там изобразил карлу с огромным, стоящим хером. Чуть подождал, приступил ко второму, с таким же огромным. Подумал. Изобразил сиськи. Потом подписался: Хаймито К. Быстро устал и прилёг на матрас. Дружище Улисес уснул, и я вёл себя тихо, чтобы ему не мешать. На матрасе я начал обдумывать разные вещи. Обдумал подземные фабрики — там, где евреи фигачат огромное множество атомных бомб. Дальше футбол. Дальше горы (шёл снег, было холодно). Думал я про скорпионов. Представил большую тарелку сарделек. Припомнил церковь в Альпен-Гартене, рядом с Йакингассе. Заснул. Снова проснулся. Снова заснул. Пока не услышал дружище Улисеса и окончательно не проснулся. Надзиратель подтолкнул нас по коридору. Мы вышли на двор. Кости ломило, но ожоги уже не болели, поэтому я начал делать зарядку. Дружище Улисес присел, привалившись к стене, и так и остался, не двигаясь, пока я крутил руками и поднимал колени. Услышал, что кто-то хихикает. Это смеялись арабы, сидящие на земле в самом дальнем углу. Я сделал вид, что не слышу. Раз-два, раз-два, раз-два. Разработать суставы. Когда снова взглянул в их угол, погруженный в тень, арабов там уже не было. Я опустился на землю. Сел на колени. На миг захотелось так и остаться. Но взял себя в руки, сначала наклоны, потом сделал пять отжиманий. Десять. Пятнадцать. Болело всё тело. Когда я поднялся, увидел: арабы сидят на земле, окружив дружище Улисеса. Я пошёл к ним. Неторопливо. Спокойно. Ведь может же быть, что они не обижают Улисеса. Может же быть, что они не арабы. Возможно, они мексиканцы, и их занесло в Беэр-Шеву. Заметив моё приближение, дружище Улисес сказал, дескать, мир этому дому. И я его понял. Нормально.
Сел рядом на землю и прислонился к стене. Мои голубые глаза встретились с чёрными. Стал переводить дух: закрыл глаза и сопел. Прислушался, что дружище Улисес рокочет им по-английски, ни слова не понял. Арабы тоже лопотали по-английски, и опять я ни слова не понял. Дружище Улисес смеялся. Смеялись арабы. Послушал их смех и решил, хватит сопеть, насопелся. Заснул. Когда я проснулся, там никого не было, кроме меня и дружище Улисеса. Нас отвели назад в камеру. Дали поесть. Вместе с едой принесли две таблетки. Сбить якобы температуру, но я не дурак пить их таблетки. Дружище Улисес советовал бросить в гальюн, но ещё неизвестно, куда он ведёт. Как куда, в канализацию, сказал дружище Улисес. Но как я могу быть уверен? Что, если там, чуть поглубже, стоят специальные сооружения? Что, если там мокрый фильтр огромных размеров, чтобы просматривать наши отходы? Раскрошил пальцами и развеял прах за окошко. Потом снова спали. Когда я проснулся, дружище Улисес читал. Я спросил, что. «Избранные стихотворения» Эзры Паунда. Прочитай что-нибудь, сказал я. Не понял ни слова. И перестал слушать. Меня повели на допрос. Проверили паспорт. Задали много вопросов. Смеялись. Вернувшись, я стал отжиматься. Три отжимания, девять, двенадцать. Потом сел на полу правой стены и нарисовал карлу с огромным, стоящим. Закончил и начал другого. Пририсовал ему к херу фонтанчик. Потом рисовать надоело, и я стал рассматривать, что ещё пишут. Слева направо и справа налево. Но я не умею читать по-арабски. Дружище Улисес не мог мне помочь, тоже швах. Но я упирался. Разбил на слова. Ломал голову. Снова болели ожоги на шее. Всё пишут, всё пишут… Дружище Улисес дал мне воды. Взял под мышки, приподнял, перетащил. Потом я уснул.
Когда я проснулся, надзиратель отвёл нас в душ. Каждому выдали по куску мыла и велели мыться. Этот надзиратель держался с дружище Улисесом по-приятельски. С ним он говорил по-испански, а не по-английски. Я был начеку. Евреи всегда же хотят обмануть. Жалко быть всегда начеку, но, что делать, приходится. Это наш долг. Когда я мыл голову, я притворился, что закрываю глаза. Что как будто бы падаю. Что как будто бы делаю упражнения на координацию движений. На самом деле, мне надо было как следует рассмотреть мужской орган Улисеса. Нет, не обрезан. Я пожалел, что я сделал ошибку, что недоверял. Но разве я мог поступить по-другому? Вечером давали суп. На второе — прекрасное овощное пюре. Дружище Улисес отдал половину пайка. Почему сам не ешь? — спросил я. — Очень вкусно. Надо вводить витамины. Калории. И упражняться физически. Я не так проголодался, как ты, сказал он. Когда погасили свет, из камеры стало видно луну. Я высунулся в окно. В пустыне по ту сторону тюремного дворика пели гиены. Маленькая, чёрная, беспокойная стая. Чернее, чем ночь. Плакали и смеялись. В ногах что-то защекотало. Лучше даже не зли меня, подумал я.
На следующий день после завтрака нас выпустили. Надзиратель, умевший говорить по-испански, проводил дружище Улисеса до автобусной остановки на Иерусалим. Они всё болтали между собой. Надзиратель рассказывал, дружище Улисес слушал, потом сам рассказывал. Надзиратель купил дружище Улисесу лимонное мороженое, а себе апельсиновое. Посмотрел на меня и спросил, не хочу ли я тоже мороженое. Хочешь мороженое, горе-мученик? — спросил он. Шоколадное, сказал я. Взяв в руку мороженое, я пошарил в карманах в поисках мелочи. Левой рукой поискал во всех левых карманах, правой обшарил все правые. Протянул ему мелочь. Еврей недоумённо смотрел на монеты. Верхушка его апельсинового мороженого растекалась на солнце. Я пошёл прочь от автобусной остановки, от улицы и от едальни в пустыне. Там, где-то дальше, мой камень. Марш-марш. Вот и он. Я сел, прислонился, вдохнул полной грудью. Поискал свои карты, наброски, но ничего не нашёл. Жара, скорпионы и шебуршение в норах. Бззз. Я припал к земле на коленях. В небе ни облачка. Птица не пропорхнёт. Можно только сидеть и смотреть. Наблюдать. Я спрятался в камнях и прислушался к гулу Беэр-Шевы, но слышал одно лишь движение воздуха и шорох горячей пыли, дышащей жаром в лицо. Раздался голос дружище Улисеса, который звал: Хаймито, Хаймито, ты где, Хайми-то? Я понял, что мне не скрыться. Да и не хочется больше. Я выбрался из-за камней с рюкзаком, болтающимся на руке, и побрёл за дружище Улисесом в судьбой уготованный путь. Пески, посёлки, Иерусалим. В Иерусалиме отправил телеграмму в Вену, чтобы прислали денег. Моих же, собственных, денег, законную долю наследства. Мы побирались. У входов в отели. У туристических мест. Спали на улице. Или на храмовой паперти. Питались супом у армянских братьев. Хлебом у палестинских.
Я рассказывал дружище Улисесу, что удалось разведать. Про сатанинские планы евреев. Он говорил: спи, Хаймито. Пока не прибыли деньги. Два билета на самолёт — и деньги вышли. Всё, что мне причиталось? Дудки. Написал открытку из Тель-Авива: пришлите и все остальные. Мы полетели. Сверху я видел море. Поверхность его переливалась иллюзией. Единственный в мире настоящий мираж. Фата-моргана, — заметил дружище Улисес. В Вене шёл дождь. Ничего, мы не сахарные. Взяли такси до пересечения Ландеегерихтштрассе и Лихтенфельсгассе. Там я дал по шее таксисту, и мы убежали. Сначала в хорошем темпе по Иосифштедтерштрассе, потом по Штроццигассе, потом по Цельтгассе, потом по Пиаристенгассе, потом по Лерхенфельдерштрассе, потом по Нойбаугассе, потом по Зибенштернгассе до Штукгассе, где стоит мой дом. Взбежали на пятый этаж. В хорошем темпе. Но не оказалось ключа. Я потерял ключ от своего чердака в пустыне Негев. Не волнуйся, Хаймито, сказал дружище Улисес, сейчас проверим карманы. Проверили. Вывернули все карманы один за другим. Ключа нет. В рюкзаке. Ключа нет. Перетрясли содержимое рюкзака. Нет ключа. Остался в пустыне Негев. Тогда я подумал про запасной. Должен быть запасной, сказал я. Молодец, вспоминай-вспоминай, — сказал дружище Улисес. Он запыхался. Сидел на полу, прислонившись к двери, и дышал. Рядом я на коленях. Вспомнив про ключ, я поднялся и двинулся по коридору к окну. За окном залитый цементом внутренний дворик и крыши на Кирхенгассе. Я открыл раму. Дождь намочил мне лицо. Снаружи, в выемке, лежал ключ. Когда я втянул руку, на пальцах повисла паутина.
Мы жили в Вене. С каждым днём дождь усиливался. Два первых дня мы не выходили из дома. Только я выходил ненадолго, за хлебом и кофе. Дружище Улисес лежал в своём спальнике и то читал, то смотрел за окошко. Питались мы хлебом и больше ничем, меня мучил голод. На третий вечер дружище Улисес поднялся, умылся, причесал волосы, и мы пошли прогуляться. Перед Фигарохаусом я подошёл к прохожему и ударил его по лицу. Дружище Улисес проверил карманы, пока я держал. Дальше мы побежали по Грабену и затерялись на улочках, полных народу. В баре на Гонцагагассе дружище Улисес взял себе пива. Я взял фанту и позвонил из автомата пивной, чтоб отдали деньги, мои законные деньги. Потом пошли под Аспернский мост искать моих друзей, но никого не нашли и вернулись пешком.
На следующий день купили колбас, ветчины и паштета и запаслись хлебом. Каждый день ходили гулять. Ездили на метро. На станции Россауер Ленде столкнулись с Удо Мёллером. Он шёл с банкой пива и посмотрел на меня, как на скорпиона. Кто это, спросил он, указав на дружище Улисеса. Это друг, сказал я. Где ты его взял? — спросил Удо Мёллер. В Беэр-Шеве, — сказал я. Мы сели в вагон до Хайлигенштадта, а оттуда на шнельбан до Хернальса. Он еврей? — спросил Удо Мёллер. Нет, он не еврей — не обрезан, — объяснил я. Мы шли под дождём, держа путь к гаражу некоего Руди. Удо Мёллер разговаривал со мной по-немецки, но не спускал глаз с дружище Улисеса. Мы своим ходом идём в мышеловку, топ-топ, подумалось мне. Я остановился. Лишь в этот момент меня озарило: дружище Улисеса просто убьют. Я сказал: кстати, я только что вспомнил! У нас есть дела! Какие дела? — спросил Удо Мёллер. Дела, — сказал я. Зайти в магазин. Мы уже почти на месте, сказал Удо Мёллер. Нет, сказали, нам пора. На минутку, сказал Удо Мёллер. Нет! — сказали. Дождь катился у меня по носу и затекал в глаза. Кончиком языка я слизнул с носа каплю и сказал нет. Потом повернулся к дружище Улисесу и велел идти за мной, но Удо Мёллер не отставал. Уж почти что пришли, твердил он, на минутку, Хаймито, буквально. Нет!
На той же неделе мы отнесли заложить телевизор и стенные часы, оставшиеся от матери. Сели на метро на Нойбаугассе, пересели на Стефансплатце, вышли то ли на Форгартенштрассе, то ли на Донауинселе. Часами смотрели, как течёт река. Следили поверхность воды. Иногда по воде выплывали картонки. Картонки будили во мне неприятные воспоминания. Иногда мы выходили на Пратерштерне и ходили по станции. Шли за кем-нибудь по пятам. Но не доводили. Слишком опасное дело, говорил дружище Улисес, а рисковать нам нет смысла. Мы оба лезли на стену от голода. Были дни, когда мы не выходили из дома. Я отжимался: десять раз, двадцать, тридцать, дружище Улисес смотрел, не вылезая из спальника, с книжкой в руках. Чаще, правда, он смотрел в окно. Серое небо. Порой я обращал внутренний взор на Израиль. Как-то вечером я рисовал, он спросил: что ты делал, Хаймито, в Израиле? Я рассказал. Я выискивал. Слово в тетрадке, «в-ы-и-с-к-и-в-а-л», рядом с моим изображением домика и слона. А что там делал ты, дружище Улисес? Я ничего, сказал он.
Когда перестал дождь, мы снова стали выходить. На Штадтпарке увидели одного мужика и пошли за ним. На Йоханнесгассе дружище Улисес схватил его за руку, и пока он смотрел, кто там за него зацепился, я стукнул его по шее. Иногда мы ходили на почту на Нойбаугассе рядом с домом, где дружище Улисес наклеивал марки на письма и отсылал. Обратно мы шли мимо театра Рембрандт и дружище Улисес стоял минут пять, глазея на здание. Время от времени я оставлял его перед театром, а сам снова шёл звонить в бар. Тот же ответ! Не хотят отдать деньги! Я возвращался, дружище Улисес всё так же стоял, созерцая театр Рембрандт. Я сразу вздыхал с облегчением, и мы шли домой есть. Однажды мы встретили троих моих друзей. Мы шли по набережной Франца-Иосифа в направлении площади Юлиуса Рааба, и они очутились прямо перед нами. Как из-под земли встали. Следопыты. Загонщики. Окликнули меня по имени. Сказали «здравствуй». Один, как вкопанный, передо мной, Гюнтер, он самый сильный. Другой зашёл слева. Третий встал справа от дружище Улисеса. Пришлось остановиться. Хотя можно ещё развернуться и убежать, но вперёд путь закрыт. Сколько лет, сколько зим, сказал Гюнтер. Хаймито, ты что-то пропал, откликнулись остальные. Времени нет! Но деваться уже было некуда.
Зашагали куда-то. К Юлиусу, полицейскому. Они спросили, а по-немецки твой друг говорит? Знает он тайну? Ни на чём он не говорит, сказал я, и тайн никаких он не знает. Он же умный, сказали они. Он не умный, он просто клёвый, ответил им я, он только спит и читает, даже не качается. Мы хотели уйти. Конец разговору! Мы очень спешим, сказал я. Но дружище Улисес зачем-то кивнул. Я один упирался. В комнате Юлиуса дружище Улисес всё обошёл, всё рассматривал. Ему не сиделось на месте. Рисуночки. Гюнтер делался всё беспокойней. Нам пора, мы спешим! — сказал я. Гюнтер схватил дружище Улисеса, взял за плечо: что ты ёрзаешь тут, мандавошка? Сидеть смирно! Чует крыса, чьё мясо съела, сказал ему Юлиус. Дружище Улисес отодвинулся, Гюнтер достал свой кастет. Не трогай его, сказал я, мне на этой неделе отдадут всю сумму. Гюнтер убрал кастет в карман и толкнул дружище Улисеса в угол. Потом говорили про пропаганду. Они показали воззвания и фотографии. На одной я. Со спины. Это я, сказал я, старые фотографии. Достали новые — и фотографии, и писанину. На фотографии лес, полуразрушенный домик и небольшой склон. Я знаю, где это, сказал я. Ещё б ты, Хаймито, не знал, сказал Юлиус. Говорили, показывали, говорили… Всё старое! Будь начеку и молчи. Затаиться. Молчать. Наконец встали. Гюнтер с Петером вышли за нами. Мы с дружище Улисесом шагали молча. Держась начеку. Марш-марш. Гюнтер с Петером сели в метро, мы с дружище Улисесом так и шагали. Без слов. На полпути зашли в церковь. Ульрихкирхе на Бурггассе. Я вошёл в церковь, дружище Улисес за мной. Как мой телохранитель!
Я хотел помолиться. Хотел перестать думать о фотографиях. Вечером мы ели хлеб и дружище Улисес расспрашивал: кто мой отец, кто друзья, где я ездил и что повидал. На следующий день мы не выходили на улицу. Но на следующий день пришлось выйти, дружище Улисесу надо было на почту. Уже на улице решили сразу не возвращаться, а чуть-чуть прогуляться. Что ты такой нервный, Хаймито? — спросил дружище Улисес. Нет, я не нервный, отвечал я.
Тогда зачем оборачиваешься на каждом шагу? Зачем смотришь по сторонам? Быть начеку не мешает, сказал ему я. Денег у нас не осталось. В парке Эстерхази старик кормил голубей, но они не хотели клевать его крошки. Я зашёл сзади и дал ему по голове. Дружище Улисес обшарил карманы, но денег мы там не нашли, только мелочь и хлебные крошки. Ещё был бумажник. Забрали бумажник. В бумажнике только одна фотография. Старикан похож на моего отца, сказал я. Бросили бумажник в почтовый ящик. Потом не выходили из дома два дня, съели всё, остались одни хлебные крошки. В результате наведались к Юлиусу-полицейскому. Зашли за ним и отправились в пивную на улице Фаворитен. Сидели и слушали, что он вещает. Я смотрел в стол, изучал поверхность стола и разбрызганные капли кока-колы. Улисес говорил по-английски, втолковывал Юлиусу-полицейскому: в Мексике пирамид даже больше, чем в Египте, причём они выше. Когда я поднял взгляд от стола, то заметил в дверях Гюнтера с Петером. Моргнул: пропали. Но через полчасика или, может, минут через пять оба опять появились, уже у стола, сели с нами.
После этого, ночью, я рассказал дружище Улисесу, что знаю один дом в лесу, деревянный коттеджик на склоне холма, среди сосен. Я сказал, не хочу больше встречаться с моими друзьями. Потом вспоминали Израиль, беэршевскую каталажку, пустыню, жёлтые камни и скорпионов, которые высовываются только по ночам, когда человеческий глаз их не видит. Может, поедем обратно? — сказал дружище Улисес. Евреи убьют, сказал ему я. Ничего они тебе не сделают, сказал дружище Улисес. Точно убьют, сказал я. Дружище Улисес замотал голову грязным полотенцем и продолжал вроде бы смотреть в окно. Я сидел, рассматривал, думал, откуда он знает, что ничего не сделают. Потом встал на колени, сложил на груди руки крест-накрест. Десять, пятнадцать, двадцать наклонов. Пока не соскучился. Снова взялся за рисунки.
На следующий день снова пошли в пивную на Фаворитенштрассе. Застали там Юлиуса с друзьями. Их было шестеро. Сели на метро на Таубштуменгассе и вышли на Пратерштерне. Я услышал какие-то вопли. Мы побежали. Взмокли с ног до головы. На следующий день под окнами шлялся один из компании, не сводя глаз с подъезда. Сказал дружище Улисесу. Тот никого не заметил. К вечеру мы причесались, умылись, пошли. В пивной на Фаворитенштрассе Юлиус-полицейский толкал речь про гордость, про эволюцию, великого Дарвина и великого Ницше.
Я переводил, чтоб дружище Улисес следил, хоть сам толком ни слова не понял. Бренное тело. Здоровый дух. Вкус опасности. Память, стучащая в сердце. Браво, сказал дружище Улисес. Браво, сказали и все остальные. Провалы в истории. Мудрость растительной жизни. Глаз насекомого. Приспособляемость всего живого. Доблесть солдата. Уловки титана. Пробоины воли. Отлично, сказал по-немецки дружище Улисес. Великолепно. Так выпьем же. Я отказался от пива, но передо мной поставили кружку — выпей, Хаймито, хуже не будет. Выпили, спели. Дружище Улисес им спел по-испански, все слушали с волчьей ухмылкой и громко смеялись. Никто из них не понимал, что поётся. И я тоже не понимал. Пили и пели. Время от времени Юлиус-полицейский толкал: честь, достоинство, память. Передо мной ставили кружку за кружкой. Я одним глазом следил, как колышется пиво внутри этих кружек, другим — за друзьями. Они, между прочим, не пили. На мои четыре они выпивали одну. Пей, Хаймито, хуже не будет, твердили они. Поили они и дружище Улисеса. Пей, мексиканчик, хуже не будет. Всё пели, и пели, и пели… Про домик в деревне, на склоне холма. Юлиус-полицейский вставлял: мирный кров, родной край, родина, семейный очаг. Хозяин пивной подошёл выпить с нами. Я видел, как он подмигнул Гюнтеру. Видел, как Гюнтер подмигнул в ответ. Видел, как он избегает смотреть в угол, где сидит дружище Улисес. Пей, Хаймито, твердили они, что тебе станется. Юлиус-полицейский светился, польщённый, и говорил всем, спасибо, спасибо на добрых словах, что уж такого, одни очевидные вещи. Великолепно. Сказал как отрезал. А он: не свернём, чувство долга, измена, расплата. И все его снова хвалили и улыбались при этом всё меньше и меньше.
Потом мы все вместе вышли. Сплочённо, как пальцы в стальном кулаке. Ежовая рукавица. Однако на улице образовались промоины — все поползли в разные стороны, малыми группами, с каждой минутой дробясь. Пока наконец большинство не потерялось из виду, и мы не остались в компании Удо ещё с четверыми. Шли к Бельведеру. По Каролиненгассе, потом по Бельведергассе. Одни говорили, другие молчали, сосредоточенно глядя под ноги на тротуар. Руки в карманах. Поднятые воротники. Я сказал дружище Улисесу: ты знаешь, куда и зачем мы идём? Дружище Улисес ответил, что более-менее догадывается. Мы перешли штрассе Принц-Ойгена, и я спросил, о чём же таком он догадывается. Он ответил: более-менее о том же, о чём и ты, Хаймито, более-менее о том же. Остальные не понимали английского, а если кто и понимал, делал вид, что не понимает. Мы вошли в парк, и я начал молиться. Что ты бормочешь, Хаймито? — спросил меня Удо, который вышагивал рядом. Не надо, не надо, твердил себе я, пока ветки деревьев (мы шли напролом) драли лицо и цеплялись за волосы. Я взглянул вверх: ни единой звезды. Вышли в просвет, всё тёмно-зелёного цвета, включая и тени — от Удо, от моих друзей. Встали не шевелясь, чуть согнув ноги в коленях, за деревьями, листьями, там, вдалеке, и уже не дойти, огоньки. Из карманов друзей появились кастеты. Не сказано было ни слова. А если и сказано, я не услышал, не понял. Скорее всего, ничего и не сказано. Мы же одни, мы на месте, к чему толкать речи! По-моему, мы вообще не смотрели друг другу в глаза. Я хотел закричать, но увидел; дружище Улисес тоже что-то достал из кармана и прыгнул на Удо. Тогда я тоже зашевелился. Схватил одного за загривок и дал ему в лоб. Тут ударили сзади. Раз, два, раз, два. Теперь спереди. Металлический вкус на губах — кастет. Я схватился за друга, который бил спереди, резким движением стряхнул со спины того, что был сзади. По-моему, сломал кому-то ребро. Меня охватила волна страшного жара Услышал, что Удо кричит. Зовёт на помощь. Я сломал кому-то нос. Уходим, Хаймито, сказал дружище Улисес. Пошарил глазами, но не нашёл его. Где ты? — спросил я. Успокойся, Хаймито, я здесь. Я перестал молотить кулаками. Двое лежали передо мной на траве, остальные сбежали. С меня лился пот, я ничего не соображал. Отдохни немножко, сказал дружище Улисес. Я встал на колени и сложил руки крест-накрест. Увидел; дружище Улисес подходит к лежащим. На минуту мелькнуло: прирежет, вон у него в руке нож, ну и пусть, — значит, на то Божья воля. Но дружище Улисес не стал бить лежачих, а только обшарил карманы, приник к ним поближе, пощупал за шею, послушал, как дышат; мы никого не убили, Хаймито, пошли. Я вытер разбитую рожу рубашкой кого-то из них. Пригладил волосы. Встал. Я был мокрый как мышь! А тяжесть в ногах слоновья. Но я всё равно побежал, и бежал, и бежал, и шёл шагом, и даже свистел на ходу, пока мы не вышли из парка. Йакингассе, потом Ренивег, потом Марокканергасе до Концертхауса. И опять по Листштрассе до Лотрингерштрассе. Несколько дней мы провели одни. Но не то чтобы взаперти. Как-то раз издалека видели Гюнтера. Он взглянул и пошёл прочь. Мы отвернулись. В другой раз видели тех двоих друзей. Они стояли на углу и, едва нас завидев, свалили. В третий раз, на Кернтнерштрассе, дружище Улисес погнался за какой-то женщиной, глядя ей в спину, а я отстал метров на десять, потом на одиннадцать, и на пятнадцать, и на восемнадцать, а он шёл и шёл вслед за ней.
Я увидел, как он положил руку ей на плечо и окликнул, она обернулась, дружище Улисес сказал «извините», и женщина пошла дальше.