Дальше, я помню, мы вышли из дома и разбрелись на улицам Плане за. Искали луну, задрав головы в небо, но её скрыли чёрные тучи. Ветер согнал тучи к востоку, луна снова вышла (мы все закричали), а потом снова спряталась. В какой-то момент я подумала: мы здесь разгуливаем, как привидения. Я сказала сторожу: пошли домой, я хочу спать, я устала, но он не отреагировал.
Сторож опять рассказывал, что у него здесь друг потерялся, он смеялся, острил, его шутки у всех вызывали недоумение. Дойдя по последних домов, я решила — пора возвращаться, иначе завтра не встану. Я подошла к сторожу сказать спокойной ночи и поцеловаться на прощание.
Когда я вернулась, свет нигде не горел, полная тишина. Я подошла к окну и открыла его. Внутри ни звука. Тогда я отправилась в свою комнату, разделась и легла в постель.
Когда я проснулась, сторож спал рядом со мной. Я сказала: «Пока!» — и ушла на работу. Он не ответил — лежал, как мёртвый. В комнате стоял запах блевоты. Мы вернулись к полудню, его уже не было. У меня на постели лежала записка, в которой он извинялся за своё поведение накануне вечером. Ещё там говорилось, в любой момент приезжай в Барселону, я буду ждать.
Тем же утром Хью рассказал мне, что происходило прошлой ночью. По словам Хью, после моего ухода сторож окончательно свернулся с катушек. Они подошли к реке, и сторож сказал, что он слышит зов, слышит голос, зовут с того берега. И сколько бы Хью ему ни говорил, что никого нет, что единственный звук, причём очень слабый, это журчание воды, сторож упорно твердил, что внизу человек, ждёт на том берегу. Сначала я всё принимал за розыгрыш, рассказывал Хью, но стоило мне на минуту отвернуться, он бросился вниз по холму сквозь кромешную тьму в направлении, как ему казалось, реки, как слепой, напролом сквозь колючий кустарник. По словам Хью, к этому моменту ото всей компании остался только он и два испанца, которых мы пригласили, и, когда сторож припустил по холму, все трое рванули за ним, но потише — было темно, холм крутой, если нога подвернётся, потом там костей не собрать, — так что сторож скрылся из вида.
По словам Хью, он думал, что сторож собирается с размаху плюхнуться в реку. И если бы он это сделал, сказал Хью, то всего вероятней налетел бы на камень или на поваленный ствол, там всего этого было достаточно, или как минимум изодрался бы в кустах. Добежав донизу, они увидели сторожа, который сидел на траве и ждал. Здесь начинается самое странное, сказал Хью, я подошёл сзади, он молниеносно обернулся и прыгнул, через секунду я лежал на земле, он сидел на мне и держал меня за горло. Всё произошло так быстро, сказал Хью, что я даже не успел испугаться. Сторож явно пытался его придушить, а двое испанцев были ещё далеко, не могли ни увидеть, ни услышать, да он и не мог подать голос, с руками на горле (столь непохожими на наши — мои и Хью — изрезанными, исцарапанными), Хью был не в состоянии издать ни звука.
Он мог бы меня убить, сказал Хью, но сторож внезапно пришёл в себя, отпустил меня и извинился, Хью было видно выражение его лица (снова вышла луна), и лицо это, я цитирую Хью, было мокрым от слёз. Самое удивительное в рассказе Хью было то, что, когда сторож его отпустил и сказал «прости», Хью тоже заплакал — вспомнил, сказал он мне, свою шотландку, свой неудачный роман, и что в Англии его никто не ждёт, кроме родителей, — в общем, он сам так и не понял, в чем дело, и толком не смог объяснить.
Тут появились испанцы, они курили косяк и спросили, чего они плачут, сторож и Хью, тогда те начали смеяться, и испанцы, вот молодцы ребята, сказал Хью, поняли все без слов, передали косяк, и все четверо двинулись назад.
А сейчас ты что чувствуешь? — спросила я у Хью. Чувствую я себя просто прекрасно, сказал Хью, лишь бы уже кончился урожай и вернуться домой. А что ты думаешь про сторожа? — спросила я. Не знаю, сказал Хью, это твоё дело, думай об этом сама.
Когда, через неделю, закончилась работа, я вернулась в Англию вместе с Хью. Изначально я снова хотела податься на юг, в Барселону, но когда закончился сбор винограда, поняла, что очень устала и совершенно больна, и что надо не ехать куда-то, а прямиком возвращаться к родителям в Лондон и, может быть, даже идти к врачу.
У родителей я пробыла две недели, пустое, ничем не заполненное время, даже с друзьями не встречалась. Врач сказал «физическое истощение», прописал витамины и дал направление к окулисту. Выяснилось, что мне нужны очки. Вскорости после этого я вселилась по адресу 25 Коули Роуд, Оксфорд, и отправила сторожу множество писем. Там я всё объяснила: как себя чувствую, что сказал врач, что теперь я в очках, что как только накоплю денег, так сразу же в Барселону, мы снова увидимся, что я его люблю. За относительно короткое время я отправила этих писем штук шесть или семь. Ответа не получила. Потом начались занятия, я встретила другого человека и перестала о нём думать.
Алан Лебёр, бар «Ше Рауль», порт Вендрес, Франция, декабрь 1978 года. В те дни я жил, как разбойник, в пещере и выбирался единственно почитать «Либерасьон» в кабачке «У Рауля». Я был такой не один, находились другие, и мы не скучали: по вечерам спорили о политике и играли в бильярд, припоминали только что схлынувший наплыв туристов, кто какие глупости делал, кто в какой жопе оказывался, — умирали от смеха на террасе у Рауля, а вдали звёзды и паруса. Ясные звёзды — признак того, что грядёт непогода, готовься теперь многие месяцы мёрзнуть и вкалывать. Пьяные, мы расходились по двое, по одному. Я за город, к скалам, звались они Эль Боррадо, почему так — не знаю, не спрашивал, я вообще за собой наблюдаю тенденцию воспринимать всё как есть, и она беспокоит. Так вот, каждый день возвращался один, пробирался во тьме, будто давно уже сплю, залезал, зажигал себе свечку… В Эль Боррадо пещер этих штук десять, и половина из них была занята, но я всегда безошибочно находил свою. Залезал в свой канадский всепогодный непромокаемый и погружался в размышления — то вдруг разберёшься в том, что творится вокруг, чаще — не разберёшься, одно за другое, за третье, и так незаметно я засыпал посреди этих мыслей, паря, пресмыкаясь, это уж как посмотреть.
По утрам Эль Боррадо напоминало студенческое общежитие, особенно летом. Тогда были заняты все пещеры, в некоторых по четверо и больше, часам к десяти все выползали, и начиналось: «Привет, Жюльетта!», «Привет, Пьерро!». А если остаться в пещере, лежать закутавшись в спальник, слышны их возгласы: «Какое море!», «Какой свет над морем!», слышно клацанье посуды — кто-то ставит кипятить воду на походный примус, слышно всё вплоть до чирканья зажигалки, и как пошла по рукам мятая пачка «Галуаз», как они ахают, охают, как говорят «о-ля-ля!», и один какой-нибудь идиот по приметам вещает, какая будет погода. Но все жги звуки тонули в шуме моря и воли, бьющихся о скалу. Позже, когда лето стало кончаться, пещеры начали освобождаться, нас осталось сначала пятеро, потом четверо, а потом только трое — Пират, Махмуд и я. К этому времени мы с Пиратом уже нанялись на «Изобель», и шкипер сказал, что мы со своим барахлом можем перебираться жить в кубрик. Мы были довольны, но переселяться особенно не торопились — всё-таки в пещерах ты сам по себе, и жизненного пространства побольше, а спать в этой шаланде — как лежать в гробу, мы с Пиратом привыкли на свежем воздухе.
В сентябре мы уже выходили в Лионский залив. В отдельные дни получалось неплохо, другие же были совсем окаянные — переводя в заработок, в неплохие хватало на выпить и на поесть, а в плохие Рауль всё записывал за нами в долг, ведя учёт до последней зубочистки. Окаянная полоса так затянулась, что шкипер однажды сказал не любит Пирата море, из-за него всё. Пустая, незначащая фраза, как «дождь пошёл» или «хочется есть», но другие, кто с нами рыбачил, как только услышали, заговорили — дескать, раз так, то швырнуть его в море, а потом скажем, напился и сам упал за борт. Долго так пересмеивались и судачили, в шутке была как бы доля нешутки, а сам Пират был в стельку пьян, так что не замечал, что вокруг говорится. Как раз в это время в пещеру за мной приходили сволочи из жандармерии. У меня назначен суд в одной деревеньке недалеко от Альби за кражу в супермаркете. С тех пор уж два года прошло, и украл-то я батон хлеба, кусок сыра и банку тунца, но у правосудия длинные руки. И каждый вечер я квасил с друзьями в баре Рауля и хаял полицию (даже когда я отчётливо видел, что рядом, за соседним столиком, пьёт полицейский), хаял систему и общество — вот привязались, теперь не отвяжутся, — а также громко читал вслух статьи из журнала «Трудные времена». За моим столиком сидели настоящие рыбаки — профессионалы и любители, и ещё городские ребята, как я, — летняя фауна, которую ближе к зиме смывает из Порта-Вендреса до наступления лучших времён. Одна девушка по имени Маргеритте, с которой мы все рвались переспать, начала нам читать стихотворение Робера Десноса. Я понятия не имел, что это за птица, но другие за моим столом знали, да и стишок оказался хороший, брал за душу. Сидели тогда на террасе, на улице тихо — кошка не прошмыгнёт, хотя ярко горят все окошки посёлка, мы слышали только свои голоса, отдалённый шум автомобилей, изредка проезжавших на станцию. Мы были, как нам казалось, одни, поскольку мы не замечали (не знаю, как остальные, а я не заметил), что за самым дальним столиком на террасе кто-то сидит. И только когда Маргеритте прочла стихотворение Десноса, в эту образовавшуюся паузу после соприкосновения с прекрасным (у кого она тянется лишь две секунды, а у кого и всю жизнь, потому что на вкус и на цвет нет товарища в этом жестоком мире несправедливости), только тогда этот тип в другом конце веранды поднялся, подошёл к нам и попросил Маргеритте ещё почитать. Потом спросил, можно ли сесть за наш столик, и мы сказали: присаживайся, нет проблем. Он пошёл за своим кофе и, только вернувшись, выступил из темноты (Рауль считает, что жечь электричество — дикость). Он присел с нами, выпил вина, пару раз заказал, чтобы нам всем хватило. Видно было, что на последние, однако мы дали ему заплатить, выпили и сказали спасибо, а что ещё делать, у всех одинаково — все мы, считай, на последние пили.
Где-то в четыре утра все распрощались. Мы с Пиратом потянулись в сторону Эль Боррадо. Сначала, когда выходили из Порт-Вендреса, шли очень бодро и даже пели, а с того места, где дорогу уже и дорогой-то не назовёшь, там только тропинка среди камней, ведущая к пещерам, мы, естественно, сбавили шагу — пьяные, а тут, в темноте, море внизу, может запросто всё плохо кончиться. Обычно, когда идёшь по этой тропинке, отовсюду льются разные звуки, но в тот момент было пронзительно тихо, мы слышали только собственные шаги и мягкий плеск волн. Но потом я уловил какие-то посторонние звуки и почему-то решил, что кто-то за нами идёт. Я остановился и посмотрел в темноту, но ничего не увидел. В нескольких метрах передо мной Пират тоже остановился, прислушался. Мы не обменялись ни словом, не двинулись с места, стояли и ждали. Откуда-то издалека донёсся шум автомобиля, придавленный смех, будто тот, кто сидел за рулём, говорил сам с собой и смеялся, как спятил. Но это был не тот звук, что мы раньше услышали, первый звук больше не повторился. Послышалось, пробормотал Пират, и мы снова двинулись. Тогда мы в пещерах уже оставались вдвоём, за Махмудом приехал его то ли дядя, то ли двоюродный брат и забрал его помогать где-то на винограднике в районе Монпелье. Перед сном мы с Пиратом выкурили по сигарете, глядя на море. Потом сказали друг другу спокойной ночи и разошлись по пещерам. Я ещё немножко подумал о своих делах: что придётся-таки тащиться в Альби, что с уловом у «Изобеля» не ахти, про Маргеритте подумал, припомнил стихотворение Десноса, задумался о фракции Баадер-Майнхофф[29] (читал днём в «Либерасьон»), Когда у меня начали закрываться глаза, я снова услышал те звуки — шаги приближаются, замедляются, кто-то там в темноте, чья-то тень остановилась и рассматривает отверстия наших пещер. Не Пират, это точно, его походку я знаю. Но вылезать было лень, выбираться из спальника, я задремал и уже в полусне слышал шаги и пришёл к заключению, что ни Пирату, ни мне эти шаги ничем не грозят — кто бы там ни был, если у него руки чешутся, то своё он получит, но пусть сперва сунется к кому-то из нас в пещеру. Я знал, что не сунется, а просто ищет, где бы приткнуться переночевать.
Следующим утром я на него вышел. Он сидел на плоском камне, курил сигарету, глядя на море. Незнакомец с террасы Рауля. Когда я вылез наружу из пещеры, он поднялся навстречу и протянул руку. Я, пока не умоюсь, избегаю контакта с людьми, поэтому только глянул и попытался понять, что он там бормочет. «Удобства», «страшный сон», «девушка» — и ничего больше не разобрать. Потом я направился к фруктовому саду мадам Франсинё, где есть колодец, а он остался со своей сигаретой. Когда я вернулся, он так же курил (курил он как одержимый) и снова поднялся при моём приближении: пойдём, Алан, угощу тебя завтраком. Не помню, чтоб я называл своё имя. Когда мы вышли из Эль Боррадо, я спросил, как он сюда добрался, кто вообще ему рассказал про пещеры, в которых люди живут. Маргеритте (дословно «поклонница Десноса»), сказал он. Когда мы с Пиратом ушли, он стал выяснять у Франсуа и у неё, где бы ему переночевать, и Маргеритте сказала, что недалеко, сразу за городом, есть пещеры, где живём мы с Пиратом, и что наверняка есть свободные. Дальше всё просто: он побежал, нагнал нас в пути, выбрал пещеру, раскатал спальник, и вот он здесь. Когда я спросил, как он не сбился в камнях, ведь тропинка плутает (дорогой, как я сказал, и не пахнет), он ответил, что всё время шёл прямо за нами, поэтому дойти оказалось нетрудно.
Позавтракали у Рауля (выпили кофе с круассанами), и незнакомец сообщил, что зовут его Артуро Белано и он разыскивает друга. Я стал расспрашивать, что за друг, почему именно здесь, в Порт-Вендресе. Он вытащил из кармана последние франки, заказал две рюмки коньяку и принялся рассказывать. Друг этот жил у другого приятеля, ждал, уж не помню, чего — работы, кажется, — и в конце концов этот приятель его выкинул. Когда Артуро об этом узнал, то отправился на поиски. И где он теперь? — спросил я. Нигде. А ты сам? В пещере, сказал он и ухмыльнулся. В конце концов выяснилось, что он живёт у преподавателя Периньянского университета тут неподалёку, в Коллиуре, это сразу за Эль Боррадо. Тогда я спросил, а как он узнал, что его друг оказался на улице. Знакомый сказал, объяснил он. Тот самый знакомый, который выкинул? — уточнил я. Ну да, сказал он. То есть сначала он его выкинул, а потом тебе рассказал? Он сказал: дело в том, что он перепугался. Я сказал: чего же он перепугался, этот замечательный знакомый? Он сказал: что тот с собой что-нибудь сделает. Я спросил: ты хочешь сказать, что этот знакомый, зная, что твой друг может что-нибудь с собой сделать, идёт и выкидывает его на улицу? Он сказал: так и было, как ты говоришь. Мы уже повеселели от выпитого, и, когда он отчалил, с рюкзачком на плече, объезжать автостопом все окрестные деревеньки, мы уже были почти что друзьями — уже поели, Пират подошёл чуть попозже, я рассказал, как меня донимают из Альби, все дела с этим судом, потом где мы работаем, и день уже был в разгаре, он уехал, и я снова увидел его только через неделю. Друга он так и не разыскал, но, по-моему, уже и не надеялся. Мы купили бутылку вина и гуляли в порту, он рассказывал, что год назад разгружал баржи. В тот раз он пробыл здесь всего несколько часов. Одет он был лучше, чем раньше. Спросил, как суд в Альби. Ещё спросил, как Пират, как пещеры. Всё ли ещё мы там живём. Я сказал, нет, мы переселились на рыболовное судно, не столько даже от холода, который уже ощущался, сколько из экономии — денег не стало совсем, а там хоть горячая пища. Вскоре после этого он ушёл. Пират сказал, он в тебя прямо влюбился. Я сказал, ты с ума сошёл. Тогда чего он таскается в Порт-Вендрес? Что он здесь потерял?
В середине октября он появился опять. Я валялся на койке, плевал в потолок, и услышал, что кто-то снаружи произносит моё имя. Вышел на палубу и увидел, что Белано примостился на свае. Привет, говорит, Лебер. Я вылез к нему, мы закурили по сигарете. Было холодное утро, стоял лёгкий туман, вокруг ни души. Все, наверное, были в баре Рауля. Вдалеке слышалось лязганье подъемника — грузили шаланду. Пошли завтракать, сказал он. Хорошо, пошли, сказал я. Но с места не сдвинулись ни тот, ни другой. С конца волнореза к нам шёл человек. Белано расплылся в улыбке: чёрт возьми, это же Улисес Лима! Мы молча ждали, когда он дойдёт. Улисес был ниже Белано, зато покрепче. Как у Белано, с плеча у него свисал маленький рюкзачок. Едва сойдясь друг с другом, они принялись говорить по-испански, но я обратил внимание, что первое приветствие, то, как они встретились, было довольно обыденным, без преувеличенных восторгов. Я сказал, что пошёл к Раулю. Белано ответил, иди, мы потом подойдём, и я оставил их вдвоём.
Весь экипаж «Иэобеля» сидел у Рауля как в воду опущенный и имел на то все основания, хотя, на мой взгляд, чем больше расстраиваешься неудачам, тем больше их на тебя валится. Я вошёл, обвёл глазами весь причт, как-то сострил, чтоб их подбодрить, сел, заказал себе кофе с круассанами, рюмку коньяку и принялся читать вчерашнюю «Либерасьон», купленную Франсуа и оставленную за стойкой бара. Когда в бар вошёл Белано со своим другом и направился к моему столику, я читал про племя йуйу в Заире. Они заказали четыре круассана, и все четыре съел пропащий Улисес Лима. После чего заказали три сэндвича с ветчиной и сыром и один предложили мне. Помню, у Лимы был странный голос. По-французски он говорил получше, чем его товарищ. Не знаю, о чём шла речь, может быть, про заирских йуйу, знаю только, что в определённый момент разговора Белано спросил, не могу ли я пристроить Лиму чуть-чуть подзаработать. Я едва не свалился со стула: оглянись вокруг, все эти люди ищут, где им заработать! Я имею ввиду шаланду, сказал Белано. «Изобель»? Изобельцы-то как раз и ищут, где им заработать! — сказал ему я. Ну да, согласился Белано, я потому и спрашиваю, — значит, должны быть места. Действительно, два рыбака с «Изобеля» как раз перед этим договорились уйти каменщиками в Перпиньян минимум на неделю. То есть можно было поговорить со шкипером. Лебер, сказал Белано, я уверен, ты можешь добыть моему другу эту работу. В ней нет заработка, сказал я. Но койка-то есть, сказал Белано. Проблема в том, что твой друг небось мало что смыслит в море и рыбной ловле, заметил я. Да всё он смыслит, сказал Белано, а, Улисес, ты ведь умеешь? Не то слово, сказал Улисес. Я не верил своим ушам. Неужели они серьёзно? Да на него достаточно один раз взглянуть! А потом плюнул: в конце концов, кто я такой, чтоб судить о чужой пригодности к делу, я и в Латинской Америке ни разу не был, кто их знает, какие там рыбаки.
Тем же утром я поговорил с хозяином: есть человек в команду. Тот сказал, ладно, Лебер, вон после Амиду койка свободная, пусть занимает, но на неделю, не больше. Вернувшись к Раулю, застал Белано и Лиму за бутылкой вина. Рауль принёс три тарелки ухи, довольно посредственной, но это не помешало Лиме с Белано наброситься на неё как на достойное изделие французской кухни — не знаю, может, они над Раулем смеялись или над собой, но, по-моему, хвалили от чистого сердца. Потом был салат с отварной рыбой, повторилась та же история: браво, отличный салат, прямо-таки провансальский, — а он и на руссильонский-то не тянул. Однако Рауль был доволен — эти хоть не в долг едят, чего ещё требовать. Потом появились Франсуа и Маргеритте, мы пригласили их за свой столик, Белано настаивал, чтобы все взяли десерт, а потом попросил бутылку шампанского, но у Рауля шампанского не водится, пришлось удовлетвориться ещё одной бутылкой вина, тут подошли два парня с шаланды, которые до этого сидели в баре, и я познакомил их с Лимой. Будет с нами рыбачить, сказал я, мексиканский моряк (мореход! — подхватил Белано. — Плавучий голландец с озера Пацкуаро!), они пожали руку, что-то им сразу в этой руке не понравилось, не та рука, не рыбацкая, ну да ладно, подумали, наверно, как я, уж настолько издалека приехал, что там и рыбаки должны быть другие, ловцы человеческих душ Чапультепекского приозёрного дома[30], как выразился Белано. Так мы и просидели, если память мне не изменяет, часов до шести. Расплатился Белано, сказал до свидания и отправился в Коллиур.
Лима пошёл спать вместе с нами на «Изобель». На следующий день погода была неважнецкая, с рассвета всё заволокло туманом, всё утро и большую часть дня мы готовили лодку. Улисесу досталось вычищать трюм. Там внизу стоял такой запах тухлой рыбы, что сшибало с ног. Мы все старались уклониться от этой работы, но мексиканец справился. Думаю, шкипер его проверял. Я шепнул ему: покрутись там немного, сделай вид, что убрался, и через пару минут вылезай назад в кубрик. Но Лима спустился и пробыл там больше часа. В обед Пират сделал тушёную рыбу, и Лима не захотел есть. Поел бы ты, заметил Пират, но Лима сказал, что не голоден, и сел отдохнуть в сторонке, как будто боялся сблевать от одного вида рыбы и наших жующих ртов. Потом снова спустился в трюм. В три утра мы вышли в море. Хватило пары часов, чтобы понять, что Лима ни разу в жизни не был на лодке. Ладно, лишь бы за борт не вывалился, сказал шкипер. Остальные смотрели то на Лиму, готового взяться за всё, но ничего не умеющего, то на Пирата, который уже в этот час умудрился запьянеть, и пожимали плечами. А что им ещё было делать? Жаловаться бесполезно, хотя я уверен, что каждый из них тайно завидовал тем двум товарищам, что отвалили на стройку в Перпиньян. Помню, день был очень пасмурный, с юго-востока грозил прийти дождь, потом ветер сменился, и тучи пронесло стороной. В двенадцать вытащили сети, в них была одна ерунда. К обеду у всех настроение было отвратное. Помню, Лима спросил, давно ли у нас такое, и я сказал, что по крайности месяц. Пират выступил, дескать, пора уже сжечь эту лодку, и шкипер сказал, что набьёт ему морду, если ещё раз услышит подобные шуточки. Мы развернули шаланду носом на северо-восток, и во второй половине дня забросили сети ещё раз, в месте, где раньше мы не ловили. Работали мы неохотно, все упали духом, за исключением Пирата, который к этому часу всегда бывал пьян совершенно и нёс чепуху в кабине управления, про какой-то пистолет, который он спрятал, а то ещё подолгу рассматривал кухонный нож, поднимал глаза, искал взглядом хозяина и говорил, что любое терпение имеет пределы, и всё в таком духе.
Начало темнеть, и тут мы заметили, что сети полные. Когда мы их вытянули, рыбы в трюме оказалось больше, чем во все предыдущие дни вместе взятые. Все заработали так, как с цепи сорвались. Мы продолжали держать курс на северо-восток, опять забросив сети и вытащив их, переполненные рыбой. Теперь начал остервенело работать даже Пират. Так мы провели всю ночь и всё утро, без сна, следуя за косяком к восточному краю залива. К шести часам вечера второго дня трюм был набит до отказа, такого никто из нас раньше не видел, один только шкипер твердил, что лет десять назад был один случай, когда выбрали почти столько же. По возвращении в Порт-Вендрес мы сами не верили случившемуся. Мы разгрузились, немного поспали и снова вышли в море. На этот раз большой косяк мы не встретили, но всё равно хорошо наловили. Следующие две недели мы жили, можно сказать, больше в море, чем в порту. Потом всё вернулось на круги своя, но мы уже ощущали себя богачами — по условиям нам должны были платить долю от улова. И вот мексиканец сказал, теперь нормально, теперь я набрал сколько нужно для дела, пора уезжать. Мы с Пиратом спросили, что за дело. Билет на самолёт, сказал он, куплю билет — полечу в Израиль. Бабёнка, небось, ждёт, сказал Пират. В некотором смысле, сказал мексиканец. Потом мы пошли к хозяину-шкиперу разговаривать о деньгах. Денег он ещё не получил, с холодильников пока не платили, тем более речь шла о немалой сумме, и Лиме пришлось остаться ещё какое-то время. Спать на «Изобеле» он уже не хотел. Несколько дней его не было. Когда я его снова увидел, он сказал, что ездил в Париж. Добирался туда и обратно автостопом. Вечером мы с Пиратом пригласили его поужинать в баре Рауля, и потом он остался ночевать в кубрике, хотя знал, что в четыре утра мы выходим в Лионский залив, продолжая охоту за тем неимоверным косяком. Два дня провели в море, но рыба была так себе.
С этого момента Лима предпочёл ждать, когда заплатят, ночуя в одной из пещер Эль Боррадо. В один из дней мы с Пиратом сходили с ним и показали, какие пещеры получше, где есть колодец, где лучше всего ходить по ночам, чтоб не свернуть себе шею, — одним словом, маленькие секреты, которые облегчают жизнь дикарём. Когда не нужно было выходить в море, мы встречались в баре Рауля. Лима подружился с Маргеритте и Франсуа и ещё с одним немцем лет сорока пяти по имени Рудольф, который брался за любую работу в Порт-Вендресе и его окрестностях и утверждал, что в десятилетнем возрасте был солдатом Вермахта и у него есть Железный крест. Когда ему не верили, он доставал и показывал всем желающим — действительно, почерневший, слегка заржавленный железный крест. После чего он плевал на него и грязно ругался по-французски и по-немецки. Он отодвигал этот орден сантиметров на тридцать от лица и разговаривал с ним, как с карликом, страшно гримасничая, а потом опускал и плевался, презрительно, злобно. Однажды я даже сказал, если вы его так ненавидите, бросьте в море, и чёрт с ним! Тогда Рудольф замолчал, ему стало вроде как стыдно, и крест он убрал в карман.
В одно прекрасное утро с нами, наконец, расплатились, и в это же утро ещё раз появился Белано, так что мы все отпраздновали отъезд мексиканца в Израиль. Поздно вечером мы с Пиратом пошли провожать на станцию. В полночь Лима садился на поезд до Парижа, а в Париже — на первый же самолёт в Тель-Авив. На станции не было ни души. Мы сели на лавку снаружи, и Пират довольно скоро уснул. Похоже, мы больше уже не увидимся, сказал Белано. Мы перед этим молчали, и от его голоса я чуть не вздрогнул. Я думал, это он мне, но, когда Лима ответил ему по-испански, я понял, что он говорил не со мной. Они там болтали что-то своё, потом пришёл поезд, он шёл из Сервера, Лима поднялся и попрощался со мной. Спасибо, что ты научил меня мореходному делу, Лебер, — вот что он в точности сказал. Пирата попросил не будить. Белано довёл его до поезда. Я видел, как они подают друг другу руки, потом поезд тронулся. Спать Белано пошёл в Эль Боррадо, а мы с Пиратом на «Изобель». На следующий день Белано в Порт-Вендресе уже не было.
9
Амадео Сальватьерра, ул. Венесуэльской Республики, рядом с Дворцом Инквизиции, Мехико, январь 1976 года. Вдруг я услышал, меня теребят: сеньор Сальватьерра? Амадео? Вам… тебе плохо? Я открыл глаза, и те двое мальчишек склонились надо мной, один держал в руке бутылку «саусы», я сказал, всё в порядке, ребята, я только чуть-чуть задремал, людей в моём возрасте клонит в сон в самый неподходящий момент, а вот часиков так в двенадцать, растянувшись в постели, его, проклятого, не дождёшься, такие уж со стариками дела. Мне-то, положим, бессонница не помеха, можно ночами читать, перебирать свои бумажонки, так время и пролетает. Единственное неудобство, потом весь день клюёшь носом, того и гляди заснёшь на работе, реноме своё портишь. Да ты, Амадео, не волнуйся, сказали ребята, хочешь вздремнуть — мы уйдём и заглянем как-нибудь в другой раз. Нет, ребята, уже всё хорошо, сказал я, что там у нас с текилой? Тогда один открыл бутылку и разлил нектар богов по тем самым рюмашкам, из которых мы перед этим пили мескаль, — с одной стороны, непорядок, с другой, есть в этом своя изюминка, слегка тронуть, можно сказать, лакирнуть бокал мескалём, потом в нём текила так и играет, как голая женщина в меховой шубе. Ваше здоровье! — сказал я, и они откликнулись: твоё здоровье, Амадео! Тогда я предъявил им журнальчик, который давно уж нашёл, помахал перед носом… Какие ребята! Так и набросились, но я не дал им схватить. Это, говорю, последний номер «Каборки», журнала Сесарии — можно сказать, официальный печатный орган висцерального реализма. Само собой, там не только объединение, там самые разные авторы — вот Мануэль, Герман… Аркелеса нету, зато вот есть Сальвадор Гальярдо, посмотрим, кто ещё — вот Паблито Лескано, вот Энкарнасьон Гусман Арредондо, вот ваш покорный, а потом идут чужие: Тристан Тцара{72}, Андре Бретон и Филипп Супо{73} — а, какое трио? И только потом я позволил им вырвать у меня из рук журнал, и с каким удовольствием я наблюдал, как уткнулись их головы в эти ветхие страницы форматом в осьмушку, журнал Сесарии, хотя первое, что бросились смотреть эти космополиты, были Тцара, Бретон и Супо в переводе Паблито Лескано, Сесарии Тинахеро и вашего покорного слуги соответственно. Если я правильно помню, там была «Белая трясина», «Белая ночь» и «Город на заре» — Сесария ещё хотела перевести «Белый город», но я её отговорил. Почему? Потому, что это неточно, оригинал говорит «на заре», а это совсем не тоже самое, что «белый город», так что как бы я ни любил Сесарию (а ведь я её очень любил… недостаточно, как я теперь понимаю, но так, как умел), тут я упёрся. Конечно, французский у всех был неважный (за исключением, может, Паблито) — представьте, забыл его начисто! — но как-то перевели. Сесария, если уж говорить откровенно, нахрапом взяла — заново переписала, как ей там мерещилось, а я изошёл от старания, как бы мне так повторить, чтоб и дух был, и буква стихотворения. Что там, ошибок наделали множество, да и вышло замученно, вроде пиньяты, которую палкой исколотили насквозь. Кроме того, вы ж понимаете, мы целиком тогда были во власти своих представлений. Взять вот того же Супо. Вот он достался мне на перевод. Для меня это был один из великих французских поэтов двадцатого века, который, как я тогда думал, пойдёт дальше всех остальных. А о нём уж ни слуху ни духу тысячу лет, хотя, кажется, он ещё жив. А, с другой стороны, Элюар{74} — мы и слыхом не слыхивали, кто такой, а он вон куда сиганул, только Нобеля не хватает, верно? Арагону-то нобелевскую дали? Вряд ли. Рене Шару{75}, по-моему, дали, хотя он в те времена, кажется, и стихов-то не писал. А Сен-Жон Персу{76} дали? Тут я особого мнения не имею. Тристану Тцаре уж точно не могли дать. Как всё-таки непредсказуема жизнь! После переводов ребята стали читать Мануэля, Листа, Сальвадора Ново (очень им понравился!), меня (нет, меня вы лучше не читайте, сказал я, что зря время терять!), Энкарнасьон и Паблито… Кто это, Энкарнасьон Гусман? — спросили они. И кто этот Паблито Лескано, переводчик Тцары, пишущий как Маринетти и владеющий французским как стипендиат Альянс Франсез? И я опять получил заряд бодрости, ночь на минутку остановилась и заглянула ко мне из окна в щели жалюзи, как бы сказала: сеньор Сальватьерра! Амадео! Я разрешаю, сегодня рассказывай и декламируй до хрипоты! Сон как рукой сняло, будто текила в желудке, в обсидиановой печени встретилась с мескалём — и раскланялась, потому что классовых различий никто ещё пока не отменял. Мы разлили по следующей, и я принялся рассказывать про Энкарнасьон Гусман и Паблито Лескано. Ребятам два стихотворения Энкарнасьон не понравились, они мне откровенно признались, в них всё держится на соплях, и я с этим более-менее согласился, бедная Энкарнасьон попала в журнал не за стихи, а за безграничную любовь — можно даже сказать, безграничную слабость — другой поэтессы. Кто знает, что там Сесария разглядела в Энкарнасьон, на какой компромисс согласилась бы ради подруги. А может быть, ради себя? Да к тому же печатать друзей в Мексике очень принято. В стихосложении, возможно, Энкарнасьон слабовата (чего там греха таить, как и я), может, она вообще не поэт, но тут главное — дружба. Ради друзей Сесария готова была последнюю гвайаберу с себя содрать. В общем, рассказал я им про Энакрнасьон — что родилась она в Мехико, году, я так прикидываю, в 1903-м, с Сесарией они познакомились, вы только не смейтесь, в кино. Уж не знаю, что шло, но обе рыдали, — Чарли Чаплин, наверное? — переглянулись и прыснули. Я представляю, Сесария, наверно, так и залилась, с её специфическим чувством юмора (одно словцо! один взгляд! анекдот! и она как взрывалась!), а Энкарнасьон, как мне кажется, только слегка улыбнулась. Сесария в те времена снимала себе квартирёнку на улице Лас Крусес, а бедная Энкарнасьон, сиротинка, жила вместе с тёткой на улице Делисиас. Обе работали целыми днями — Сесария в приёмной генерала Диего Карвахаля, он водил дружбу с эстридентистами, хоть ни черта не понимал в литературе, а Энкарнасьон — продавщицей в одёжном на Ниньо Пердидо. Кто теперь разберёт, почему они стали подругами и что такого особенного каждая открыла в другой. У Сесарии не было за душой ни гроша, но при первом же взгляде бросалось в глаза: эта женщина знает, чего она хочет. Энкарнасьон — полная противоположность, хорошенькая, это да, аккуратненькая (Сесария, та одевалась во что придётся, замотается бабьей шалью и ходит), но неуверенная в себе, уязвимая, как фарфоровая статуэтка посреди пьяной драки. Голосок у неё был, как это назвать, как свистулька — писклявый, пронзительный, но ей хотелось вещать: с детства, бедняжка, привыкла, что надо погромче, иначе внимания не обратят. В общем, визгливый, пренеприятнейший тембр, я узнал его годы спустя, сидя в кино на мультфильмах — так долдоня! зверюшки: котята, щенки, мики-маусы (отдаю гринго должное, американские мультики — это что-то!), — так вот такой точно голос был у Энкарнасьон Гусман. Не будь этого голоса, поклонников, думаю, у неё бы значительно прибавилось. А так долго не вытерпишь. И талантов никаких. На наши сборища её притащила Сесария, мы тогда все были эстридентисты или сочувствующие. Поначалу она всем понравилась. То есть пока рот не откроет. Герман стал за ней даже слегка увиваться, да и я, наверное, не отставал. Но она к себе не подпускала, стеснялась, держалась рядом с Сесарией. Постепенно, однако, раскрепостилась и начала вслух высказывать мнение, критиковать, рассуждать. Мануэль вынужден был осадить: Энкарнасьон, дескать, вы же ни в зуб ногой, не лучше ли вам помолчать? Что тут началось! Энкарнасьон, сама простота, растерялась и аж побледнела, мы испугались, что барышня грохнется в обморок. Сесария (а она полностью отключалась, когда Энкарнасьон начинала высказываться, сидела, будто её там нет) вдруг вскочила и заявила, чтоб Мануэль не смел хамить женщине. Но зачем же глупости говорить? — возразил Мануэль. — Ты что, не слушаешь? Слушаю, — сказала Сесария, и, действительно, как бы там со стороны ни казалось, что она отключается, на самом деле она внимательно следила за каждым жестом своей подопечной, — и всё-таки вы должны извиниться. Хорошо, я извиняюсь, сказал Мануэль, только пусть больше не лезет. Аркелес с Германом полностью согласились — не знаешь, не говори. Это неуважение, сказала Сесария, затыкать людям рот. На следующее собрание Энкарнасьон не пришла. Не пришла и Сесария.
Эти собрания всегда проходили не очень организованно, так что отсутствия их никто вроде и не заметил. Только когда всё закончилось, и мы с Паблито Лескано вышли и побрели в направлении центра, читая друг другу реакционные вирши Таблады, я вспомнил, Сесария не пришла, и задумался, как же я мало о ней знаю.
Хоаким Фонт, психиатрическая клиника «Тихая обитель», шоссе дель Дезьерто де лос Леонес, пригород Мехико, март 1979 года. Однажды меня повидать пришёл незнакомый человек. Это всё, что я запомнил от 1978-го года. Ходили ко мне мало, только дочь и ещё одна женщина, да ещё одна девушка, красавица, каких мало, тоже говорила, что дочь. Незнакомец раньше не приходил. Свидание происходило в парке, я сидел лицом к северу, хотя сумасшедшие любят сидеть лицом к югу или же к западу — я принимал его в парке, глядя на север. Незнакомец сказал, здравствуй, Квим, как ты себя сегодня чувствуешь? И я ответил, что так же, как и вчера, как и позавчера, и спросил, откуда его прислали, не из проектного ли бюро, где я раньше работал, потому что то ли лицо его, то ли манеры мне что-то напоминают. Тогда незнакомец рассмеялся и сказал, не может быть, дружище, неужели ты меня не узнаёшь, ты, наверное, шутишь? Я тоже тогда засмеялся, чтобы наладить общение, и сказал, что я задал невинный вопрос, как вообще задаются такие вопросы. Тогда незнакомец сказал: я твой друг Дамиан, Альваро Дамиан. А потом: мы знакомы тысячу лет, старина, быть не может, чтоб ты не узнал. Не желая его огорчить, я сказал, так и есть, теперь уж припоминаю. И он улыбнулся (в глазах его, правда, я не заметил, чтоб вспыхнула радость) и сказал, молодцом, Квим, будто поменявшись ролями и голосом с санитарками и врачами.
И когда он ушёл, я о нём, видимо, позабыл, но он снова пришёл через месяц, сказал мне, что он уж здесь был, что больница ему эта снится, вот здесь гальюны, а парк обращён на север. А ещё через месяц сказал: я хожу к тебе целых два года, ты мог бы меня уже и запомнить, дружище. Так что я сделал над собой усилие и в следующий раз, когда он пришёл, сказал, здравствуйте, как поживаете, сеньор Альваро Дамиан, и он улыбнулся, однако глаза оставались печальные, будто он смотрит на всё через силу.
Хасинто Рекена, кафе «Кито», улица Букарели, Мехико, март 1979 года. Забавно всё вышло. Я понимаю, скорее всего, совпадение, но призадуматься есть о чём. Когда я сказал Рафаэлю, он отмахнулся: выдумываешь! А сказал я вот что: ты заметил, стоило Артуро с Улисесом уехать из Мексики, сколько у нас развелось поэтов? Как это «сколько поэтов»? — не понял Рафаэль. Поэтов нашего возраста, сказал я, 54-го, 55-го, 56-го года рождения. А ты откуда знаешь? — спросил Рафаэль. Ну, я всё-таки где-то бываю, читаю журналы, хожу на публичные чтения, пролистываю рецензии, обзоры, иногда даже по радио передают. И как тебе всё удаётся, с ребёнком? — спросил Рафаэль. Францу нравится радио, — сказал я. — Он с него тащится, включи и готово — уснул. Что, по радио стихи читают? — удивился Рафаэль. Представь себе, — сказал я. — И по радио, и в журналах печатают. Какой-то взрыв. Что ни день, очередное издательство, выступающее с публикацией нового автора. Надо же было Улисесу уехать, как раз когда всё началось. Правда, странно? Не вижу ничего странного, — сказал Рафаэль. Ну вот же они расцветают теперь, сто цветов: столько объединений, столько новых людей, причём в отсутствие внешних толчков, — сказал я, — и всё это уже без Улисеса. Тебе не кажется, что совпадение странное? Да большинство никуда не годится, — сказал Рафаэль, — так, перепевки из Паса, сплошной Эфраин, Хосемилио да деревенщики, пишут-то дрянь. Не хочу с тобой спорить, — сказал я, — может, так, может, нет, но дело не в этом, я сейчас говорю о количестве, столько всего и сразу. Даже, ты слышал, один человек составляет антологию, куда должны войти все мексиканские поэты. Да, я знаю, — сказал Рафаэль. (Я знал, что он знает.) И моё туда не берут. Откуда ты знаешь? Передали, — сказал Рафаэль, — чтоб там не было и висцерального духу. Я возразил, что не так однозначно: положим, Улисеса Лиму он правда не взял, но других — вот Марию, Анхелику Фонт, взял Эрнесто Сан Эпифанио, меня пригласил, он готов включить наши стихи. Рафаэль не ответил, мы шли по Мистериос, взгляд его был устремлён к горизонту, как будто тот был различим за домами, за дымом, за смогом, типичным для Мехико посреди дня. И вы согласились войти в антологию? — спросил Рафаэль по прошествии долгого времени. Мария с Анхеликой не знаю, давно их не видел, Эрнесто точно да, я точно нет. Как же ты, почему ты?.. — начал он, но я не дослушал. Я висцеральный реалист, сказал я, вот почему. Если этот ублюдок не пожелает поставить Улисеса, пусть на меня не рассчитывает.
[29] Фракция Баадер-Майнхофф, она же Фракция Красной армии — немецкая леворадикальная террористическая организация, действовавшая в ФРГ и Западном Берлине в 1968–1998 годах. Названное в честь революционных армий СССР, Китая и Кубы, организованное по образцу южноамериканских партизанских групп, объединение рассматривало свою деятельность как городскую партизанскую войну, направленную против государственного аппарата и класса буржуазии такими, какими они стали в результате оккупации после поражения во Второй мировой войне. Фракция ответственна за совершение 34 убийств, серии банковских налётов, взрывов военных и гражданских учреждений и покушений на высокопоставленных лиц.
[30] Каса дель Лаго де Чапультепек (букв. «приозёрный дом») — культурный центр в Чапультепекском парке в Мехико, созданный университетом УНАМ. Там проходят концерты, выставки, кинопоказы, проводятся литературные чтения, лекции и семинары.