— Они были под Петергофом, — заговорил матрос. — У немцев там аэродром новый появился. Их туда и толкнули. Немцы готовили крупный вылет. Много самолетов вывели из укрытий на площадку. Ну, ребята и вызвали на себя наших бомбардировщиков…
Этот матрос держал с разведчиками связь. Вместе с ними мысленно он выходил на берег, пробирался по дворцовому парку, видел истерзанные деревья и полуразрушенные снарядами и бомбами красные кирпичные дворцы. Он видел мертвые, затянутые тиной и плесенью ряски, пруды, осиротевшие скульптурные группы фонтанов и ажурные беседки… Он видел ястребиные глаза Перепелкина, от которых никогда и ничто не ускользало.
По дорожкам парка разгуливали немцы. Они чувствовали себя здесь хозяевами, посвистывали в губные гармошки, беззаботно смеялись, громко разговаривали. За парком, переходящим в лес, был аэродром. Фашистские самолеты успевали отсюда за каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут отбомбить Ленинград, вернуться назад, заправиться, снова вылететь на бомбежку…
Разведчики не смогли отползти от аэродрома в глубь леса. Укрыться было совершенно негде. А время исчислялось минутами. Опоздай наши самолеты на четверть часа, немцы поднялись бы в воздух, и налет на аэродром не дал бы никаких результатов.
Когда послышался гул приближающихся бомбардировщиков, разведчики включили рацию. Шифровать было некогда. От серебристых животов самолетов уже отрывались сигарообразные бомбы и со страшным воем неслись вниз. Если бы можно было в этот миг влезть в землю!
Руки судорожно рвали жухлую траву, а земля оставалась твердой, как камень.
Аэродром горел. Рвались приготовленные для налета на город бомбы и заправленные пулеметные ленты. Черный дым сумасшедше метался из стороны в сторону. Языки пламени лизали небо.
Кто-то из летчиков обронил бомбы на край аэродрома, в лес. Все было кончено…
Радист долго посылал в эфир позывные. Он все еще надеялся, ждал. В рубке собралось несколько человек. Люди прятали глаза…
Катера уничтожить!
В районе Стрельны появились два немецких катера. Они прошли туда под покровом темной осенней ночи, но были замечены наблюдательными постами. Укрылись катера за стрельнинской дамбой и в течение нескольких дней ничем не обнаруживали себя.
Цель их визита была совершенно ясной: фашисты намеревались провести обстоятельную разведку наших береговых укреплений. Они надеялись высадить десант в Кронштадт, который, по их мнению, был главной помехой на пути к Ленинграду.
Командующий Балтийским флотом вице-адмирал Трибуц вызвал к себе командира отряда Прохватилова и приказал:
— Катера уничтожить!
Вернувшись из штаба, Батя собрал у себя в кабинете лейтенанта Кириллова, мичмана Никитина, нескольких опытных разведчиков и предложил им свой план операции: группе разведчиков намечалось проникнуть на дамбу и противотанковыми гранатами с привязанными к ним толовыми шашками вывести катера из строя. Были им намечены и люди — четырнадцать человек — на две шестивесельные шлюпки. Пятерых отобрали из нас, новичков: Ананьева, Борисова, Трапезова, Михайлова и меня.
Проведение операции назначили на канун Великого Октября.
Готовились тщательно. Подобрали наиболее подходящие по размеру легководолазные костюмы, чтобы можно было легко передвигаться и владеть руками. За школой, на пустыре, одетые в полное боевое снаряжение, несколько дней кряду тренировались в метании необычно тяжелых связок гранат. Рвались они страшно, раскатисто, надолго сотрясая землю.
Подготовку шлюпок поручили старшине 1-й статьи Василию Трапезову — неразговорчивому смоленскому парню. Он придирчиво осматривал подносимые нами весла, примерял уключины, чтоб никакого скрипа, проверял надежность рулевых устройств. Нужно было также приладить воздушные бачки — если шлюпку прострелят или захлестнет водой, с бачками она не потонет. Делал Василий все на совесть, истово, с настоящей крестьянской тщательностью, — для себя.
Самый молодой из нас, Володя Борисов (ему не было еще и восемнадцати), сразу же нацепил на пояс охотничий нож и, как заправский разведчик, щеголял по коридорам, во дворе, у пирса, где готовились шлюпки. Нож мешал ему работать, но Володя ни за что не хотел с ним расставаться.
Севка Ананьев — бросал ли он гранату, тащил ли на плече весла, — всегда улыбался. Улыбка вообще была у него чем-то неотъемлемым. Он часто встряхивал льняными кудрями, зачесанными на правую сторону, вытирал рукавом потный лоб и снова улыбался.
Михайлов в минуты перекуров был неистощим на рассказы. Знал он множество невероятных историй из боевой жизни разведчиков и передавал их с такими подробностями, будто сам был участником. Его слушали, но далеко не всему верили.
Михайлова недолюбливали в отряде. Слишком уж форсист он был — щупленький, узколицый, а носил такие широченные брюки с клиньями, словно две женские юбки-клеш, а самое главное, он при всяком случае бахвалился тем, что жил в Ленинграде и к нам, деревенским парням, относился с заметным пренебрежением.
Больше всех косился на него Иван Фролов. Когда Михайлов начинал хвастаться своими победами на «женском фронте», Иван подходил к Михайлову и, проведя пятерней от лба до подбородка, говорил:
— Заткнись ты, мозгляк.
Михайлов моргал маленькими, бегающими глазками и «затыкался».
И надо же было так случиться, что Михайлова определили в ударную группу к Ивану.
…Ночи стояли на редкость подходящие: на заливе в меру волнило, с неба моросил мелкий дождик. В десяти шагах трудно было увидеть человека.
У пирса, где стояли наши шлюпки и катера, ждал моторист Беспалов. Внутри катера глухо работал двигатель, содрогая деревянные сваи и досчатый настил. Все мы немножко волновались.