– Надеюсь, ты не струсила? Я забираю тебя в шесть, учитывай пробки.
– Слушай, у тебя есть какие-то сердечные проблемы? Вчера ночью…
– Господи, мы ужрались до неприличия!
– Именно, иначе бы ты так не распиналась.
– Ну, знаешь, – у календарей никто еще не выиграл. Но мы все жалуемся, жалуемся, а потом возвращаемся на поле боя, верно? Останемся потом на ужин?
– Что? Не знаю. А в приглашении есть ужин? Черт побери.
Черт, черт. Она пойдет. (Не пойдет.) Пойдет.
Ожидая последнего этапа операции у стилиста, Лаура прихлебывает мелиссовый чай – для нее это наркотик от стресса, его лимонный водянистый травянистый вкус
Означал одиночество после Рака, дни и недели, когда она постоянно ссорилась сама с собой и ссорилась с Раком, когда он звонил, когда приходил, ссорилась с Оленькой и Кроликом, хотя именно они поддержали ее решение расстаться. Что, однако, неким нездоровым образом раздражало Лауру еще больше, она дрожала в растягивавшемся на вечера и ночи резонансе, переходя от одного душевного состояния к другому и обратно, и снова на сто восемьдесят градусов. Она вернется к Густаву. Не вернется. Вернется. Нет. Приходил Филипп, приходил менеджер РР, приходили его приятели по рюмке и пахмодии. Он не может без тебя работать, ты вырвала ему клыки, отгрызла яйца, погасила огонь, наплевала в душу. У него были в голове великие творения, шедевры, чудеса, – а теперь только кратер после тебя. Вернись. Нет. Ты вернешься. (Вернется.) Нет. Если бы только ты могла утышить, какие прекрасные арты из-под его руки!.. Если бы я могла тышить
– Я ни для чего не была бы ему нужна.
– Кто знает, кто знает. А даже если и так. Развлекись, ему это нужно.
– До озверения. Не так ты говорила? Нет?
Пока они едут, Лаура не в состоянии остановить изливающийся из нее поток слов. Ева же совершенно не по-горгоньи рассеяна, то и дело отправляет СМС-ки и прослушивает голосовую почту. Под расстегнутым плащом на ней разукрашенное бантиками платье с корсажом, в котором она выглядит как мамаша из борделя или злая крестная из сказки.
Лаура кусает губы. Разноцветные кисти реклам и перистые гривы фар гладят ее по лбу, глазам, щекам, она опускает веки, лишь бы вернуться к нежным ласкам детства —
– Те блестяшки. Вон те, те, те!
– Не шевелись.
– Они от меня убегут! Убегают!
– Слушай, пани доктор.
– Но…
– И скажи, когда что-то утышишь.
Звезды солнечного дня, луна в небе середины лета, радуга гигиеничной белизны. Нечто столь мимолетное, столь неуловимое – всю жизнь будешь тянуться, искать, нащупывать, и даже если вот-вот почувствуешь на изголодавшихся подушечках пальцев, на наэлектризованном кончике языка, то оно всегда в конечном счете ускользнет. Ты переведешь, но не узнаешь не узнаешь не узнаешь не
Стоп.
Они выходят из машины.
– Все будет хорошо.
– Расскажешь мне, что он там выкомховал.
– Вдох, выдох, ну, давай, идем.
Пахарня «Кракатау» находится на узкой темной улочке, отходящей от главной артерии бывшего промышленного района, где в последнее десятилетие формируется среда обитания студентов, художников, адвокатов и отечественного хайтека. Пока неизвестно, станет ли район модным в соответствии с планом или превратится в очередной претенциозный симулякр расслабленности и молодости, с ходу раскупаемый приезжими нуворишами. «Кракатау» расположилась на первом этаже бывшего литейного цеха, в ее застекленном пространстве, освещенном кустами снежного электричества, доминируют несколько больших фабричных машин времен чуть ли не до Первой мировой войны. Но еще до того, как Лаура появилась на свет, эти массивные глыбы угловатого металла, не двигаясь с места и не меняя внешнего вида, эмигрировали из сферы предметов утилитарного назначения, став гражданами вселенной искусства. Теперь перед их суровыми нержавеющими обличьями, в тени хищно растопыренных четырехтонных лап, хвостов, шей, позвоночников, двенадцатиперстных кишок и селезенок космополитичные мужчины и женщины потягивают бесплатный алкоголь, то объединяясь в благородные разговорные союзы, то разделяясь, медленно перемещаются по залу, отражаясь от людей и обстановки в низкоэнергетической пародии броуновского движения, вращаясь в водоворотах вокруг зон поражения двадцати семи комхартов Густава Рака-Рачинского.
Их он поставил на хитринах еще более архаичных, чем древние литейные машины: это не металл и неорганические пахмодии, но деревянные стеллажи, каркасы из неотесанных досок и стоек, на них пахутралии – грибные, коралловые, минеральные, даже растительные. Они быстро испортятся – никто так не занимается комхатрией уже много лет, много веков. Лаура неясно помнит по очеркам Цвига историю Вейсмановской реконструкции комхартов, заказанных Людовиком XIV для Версаля, выполненной на основе описаний, содержавшихся в письмах французской аристократии. Или это Густав ей рассказывал, подкрепляя покойными авторитетами свои напыщенные проповеди ретро-мимео? Таковы были его коронные аргументы. Если что-то там в Миннеаполисе и реконструировали, то, по сути, реконструировали по языку, не по тыху. Оригинальных матрик не знает никто. «Их не воспроизвести, не сравнить. Исчезли, исчезли, исчезли».
Лаура и Ева входят плечом к плечу, ладонь Евы на талии Лауры, поддержка-толкатель, бюст Евы, словно ледокол, рассекает волны соленых взглядов. И как только за ними закрываются створки из молочного стекла, холодный ветер улицы сменяется тяжелым дыханием кондиционеров, а настоящий голос города – машинной музыкой (сонный дабстеп Burial[81] как китовая песнь Лондона), и Лаура мгновенно погружается, тонет с открытыми глазами в этом приглушенном свете, в этих ароматах роскоши и столь же эксклюзивного для роскоши презрения, в тихом шуме
Разговоров, шепотов, едких смешков, касаний и осторожных, как в танце, шагов, настороженного молчания – она уже была сыта по горло, ей хотелось уйти. РР поймал ее за локоть, удержал.
[81] Английский электронный музыкант и продюсер, работающий в жанре «дабстеп». Настоящее имя – Уильям Эммануэль Бивен.