– Там все должно подходить друг к другу. Дополнять.
– Дополнять.
– Но в искусстве! В искусстве!
– Понимаю!
– Здесь мы имеем бесконечность! Взгляни! Утышь! В этих потенциальностях за пределами наших шести чувств! Бесконечность возможной красоты!
– Ох.
Потом, как всегда, она вернулась к переплетному клею, пожелтевшей бумаге, шершавой коже, вечерам кресла и лампы – и снова нашла там контраргументы в ответ на слова и лапищи Рака-Рачинского.
– Есть исключение, – не сказала она ему. – Литература. Искусство повествования. Искусство сочинения жизней и миров, а жизнь и мир, мой дорогой, мы познаем не каким-то конкретным чувством, но бытием.
Она не сказала ему, не сказала Еве. В союзах здоровых людей с неполноценными всегда есть нечто подозрительное – неполноценные подозревают жалость, нездоровое любопытство, пластырь для загноившегося чувства вины, лекарство от потаенных комплексов. Ситуация с Густавом казалась ясной, пока его увлеченность нетотством Лауры оставалась пассивной, пока – будто отправившийся на поиски жены переодевшийся нищим принц – он удовлетворялся осознанием того, что ее пленила не красота этого искусства, но он, он сам, Густав Рачинский минус искусство Густава Рачинского; а когда она еще так описывала ему его собственные комхарты, нетная к их фактической красоте или уродству…
– Какой тебе больше всего нравится, Лау?
– «Утро номер восемь», даже сравнивать не с чем!
Для нее это было последним испытанием, экзаменом на наивысшее искусство перевода; а для него – несокрушимым свидетельством ее ума и заинтересованности, в которые он столь упоенно смотрелся вместе со своими страстями, нарцисс небритый.
В какой-то момент, однако, все изменилось, что-то перевернулось между ними, а может, просто в голове Густава – вместе с первыми сигналами неумолимо приближающегося успеха.
У РР имелся обычай приглашать своего имаго-манаго, владельцев галерей и влиятельных знакомых «из окружения» на роскошные ужины, с которых он уходил, оставляя приглашенным счет на оплату; они платили, и если требовали потом компенсации, РР каким-то хитрым способом включал их в свои рекламные акции, вернисажи, стипендиальные программы, участие в которых они в конечном счете воспринимали как немалую привилегию. А Лаура, наблюдая за Раком, крутившим на сцене карьеры свои пируэты, открывала для себя его истинную природу, специфическое сочетание разоружающей наивности, крестьянской смекалки, бездумной самовлюбленности и свойственного детям инстинкта манипуляции. Она была свидетелем, как он в течение одного вечера довел незнакомых людей до такого состояния, что они искренне благодарили его за подаренный им шанс оказать ему услугу. Нетная к происходившим за столом обменам матриками, она пребывала в еще большем недоумении – как ей перевести, то есть решить эту загадку? – а РР, в свою очередь, рос на этом ее недоумении до размеров и блеска золотого Будды, еще мгновение, и он опрокинет животом столик, раздвинет плечами стенки ресторанной ниши, затмит свечи и бра. Возможно, эти встречи сами по себе являлись для него творениями утонченной комхатрии – какие неизвестные прежде человечеству матрики он впаховывал в осчастливленных жертв своих маккиавелизмов? – но для Лауры все происходило
На языке.
Он ласкал ее словами, доводил до экстаза разговорной химией, объезжал без седла лексиконы и жаргоны. Едва имаго и его парень встали из-за стола, Рак потянулся под скатертью к колену Лауры и стиснул ее кузнечными пальцами-клещами, так что она чуть не вскрикнула.
– Видишь? Видишь? При тебе только!
– Оставь.
– Ноги!
– Рача!
– Ноги!
Он тышил ее – массивно, по-мясницки, беспардонно, насквозь – пахующую вопреки собственным ее словам, она читала это по его лицу, читала сама себя в чудесно спонтанных реакциях Густава на ее эмоции, расцветающие букетами нецивилизованных матрик. РР раздвигает мясистые губы, облизывает ее голодным взглядом – значит, она открылась, значит, она его пригласила, – и Лаура лишь заливается румянцем, оседая еще ниже, еще глубже под защиту столика. Где правят лапищи Густава и его голос, низкий, спокойный, медленный, в тоне спортивного комментатора излагающий для нее то, чего Лаура не тышит, как нетота, но он сейчас ей все сообщит
(на языке)
(во сне)
в не терпящих возражений приказах для чувств, раз, два, три, так что Лаура уже не в состоянии отличить описания от желания, они становятся одним и тем же: что Рак-Рачинский из нее тышит и чего он от нее хочет. Ноги! Она раздвигает ноги. Ах, теперь ты сладостно передо мной глиссуешь, фалгуешь, как выдра, – Лаура фалгует, у нее дрожат мышцы бедер, она прикусывает щеку, – теперь ты прямо выпружишь, как первый раз себя коснулась, как первый раз встала перед зеркалом, как первый раз перед мужчиной, – Лаура взрывается подобно лавине, хватается за скатерть, звенят бокалы – ноги! – она отдала ему власть над телом, императору ее кожи и румянца, царю эстрогена – теперь ты глатнеешь аж до ключевой воды, о запахе незнакомого самца, о его тяжелой ладони на волосах, о влажном языке, я тышу тебя насквозь, язык в дупле, ладонь на дрожащей ветке, теперь ты сдираешь последние глации, плывешь явильной рекой, я чувствую испарения твоих глисс, все в ресторане чувствуют, корица, хаффа, степротка, дальше, Лау, ты открываешься, открываешься, дальше, открылась!
Что-то в ней перевернулось.
– Нет таких матрик.
– Что?
– Я не твой комхарт, Рача!
Он стоял со счетом в руке, недовольный необходимостью платить, поскольку манаго ушел первым. Лаура, которой потребовалось несколько десятков секунд, чтобы остыть, вырвала Густава из тоски над бумажником.