Но это не все.
Собственно говоря, есть ему тоже нельзя. Как и пить. Я объясню, сказал он себе, как всегда, словно разговаривая с кем-то, хотя он ни с кем никогда не разговаривал, только с самим собой, будто вел с самим собой вечный диалог, диалог, о котором понятия не имел, переживет он его или не переживет, поскольку, конечно, признавался он себе, случается, конечно же, иногда что-нибудь пожевать и, конечно же, пару глотков иной раз сделать, но считать это едой или питьем нельзя, потому что внимание его в такие минуты еще сильнее — если это вообще возможно — напряжено, настолько, что он и глотать-то почти не в состоянии, так что и еда, и питье для него — чистое мучение, главным образом потому, что внимание это, когда он пытается понять: пока он ест или пьет, не приближаются ли к нему с устрашающей скоростью убийцы, — словом, внимание это, собственно говоря, невозможно напрячь сильнее, чем в то время, когда он не ест и не пьет, и все-таки приходится напрячь еще сильнее, то есть сделать невозможное; этим он причиняет себе такую боль, что, стоит подумать о еде или питье, у него горло сводит, и больше он ни пить не хочет, ни есть, что, разумеется, не означает, что он больше не станет ни пить, ни есть, но должно как бы означать, что да, не станет, а главное, снова сказал он, обращаясь к воображаемому собеседнику, не советую тебе пытаться проверить это на себе, знаешь, не для тебя это дело, ты набивай себе брюхо, пей хоть залейся, а там пусть будет, что будет.
Но и это еще не все.
Это я тоже объясню, сказал он.
От всего, что хорошо, что приятно, надо держаться подальше. Хорошо быть во влажном тепле, хорошо находиться в материнской утробе! Хорошо гулять по лужайке со скошенной сорной травой, хорошо брести по скользким камням в воде какого-нибудь канала! Хорошо то, что невозможно! Хорошо то, что не осознаёшь! И то, что запретно! Потому что приятно чувствовать, как кровь течет у тебя в жилах! Потому что офигительно хорошо влететь, ворваться в море, в прибой, и хорошо без памяти, закрыв глаза, раз в жизни на полной скорости мчаться обратно! Приятно грызть резину, смолу, сырое мясо! Приятно встать на голову — и стоять так все время! И приятно по сырой ароматной траве скатиться под откос! И приятно мять в пальцах что-нибудь мягкое, как плоть. И хорошо трахаться, ух, до чего здорово трахаться, хотя сам не понимаешь почему! И хорошо то, что плохо! А хорошо — тоже хорошо!..
ХОРОШО-ВСЁ!
А мне всё — не нужно, мне ничего не нужно, сказал он, из всего этого хорошего и приятного мне не нужно совсем ничего, ведь стоит мне только подумать о чем-нибудь хорошем, и всё, мне конец, меня тут же схватят, или уже схватили, как схватят и тебя, если ты вздумаешь убегать от своих убийц, не обладая способностью сказать «нет» всему, что хорошо и приятно. Ибо хорошее и приятное — самая коварная из ловушек.
Но это уж я точно должен объяснить.
Хорошее, приятное — не моральная категория, хорошее — это обман, который делает тебя прозрачным, упрощает и, упрощая, делает тебя уязвимым, ибо лишает тебя бдительности: оно побуждает тебя поверить, что если находишься в чем-то хорошем, то попал в некое вечное пространство, потому что если ты в хорошем, оно шепчет: раз так. то тебе уже нечего делать, у тебя нет никакого занятия, достаточно сесть удобно, развалиться, вольно раскинуть ноги и руки, похрустеть костями, откинуться, потому что в хорошем перестает течь время, хорошее изымает тебя из времени, словно мать пришла в школу и отпросила тебя с уроков, и более нет судорожного страха, что завтра надо отвечать, и писать контрольную, и вообще сидеть за партой и дрожать, как бы тебя не вызвали, а вообще быть хорошим — усыпляет, внушая, что нет никакой погони, ты спокойно, прогулочным шагом можешь пойти к реке, на бережок, выбрать себе в тихом месте уютные мостки, забросить новую удочку с крючком Korda Kaptor, и светит солнышко, или идет ласковый дождичек, и травка растет, и ты слышишь, как она растет, но ты в этом не участвуешь, ты не участвуешь во всеобщем рвении расти, наливаться соком, краснеть, поспевать, потом повзрослеть, потом постареть, женщине отращивать усы, мужчине — тяжелые мягко-упругие яйца, потому что над тобой тогда уже никто и ничто не будет довлеть, так ты думаешь, когда находишься в чем-то хорошем, хотя, собственно говоря, самое опасное то, что в таком состоянии ты понятия не имеешь ни о какой погоне, а если и думаешь лениво, нехотя: да-а, преследователи, ну и пусть — они просто тонут в дымке, в тумане, когда тебе хорошо, убийцы твои просто-напросто не поддаются отождествлению, их свойства не поддаются распознаванию, определить их природу, расположение, уязвимость или неуязвимость совершенно невозможно, так что не знаю даже, сказал он себе, что страшнее: невозможность распознать убийц или все, что хорошо.
7. Приспособление к местности
У него нет возможности держаться так, чтобы ни с кем не вступать в разговор, но если обойтись без этого нельзя, то нужно быть крайне осторожным. Избегать ответов, которые выглядят очень уж уклончивыми, и тем не менее все, что бы он ни сказал, должно быть максимально нейтральным: да, отвечать ожиданиям, не идти вразрез с местными обычаями, словом, быть само собой разумеющимся, вроде шороха ветра, или шелеста дождя, или сообщения о том, что корчма, должно быть, открыта, потому что уже десять, или девять, или шесть вечера. Тут нужны фразы, которые и значат что-то, и в то же время ничего не значат, фразы, которые позволяют избежать опасности, связанной с попытками угадать, что представляет собой его личность, потому что это самое рискованное — когда приходится говорить с кем-то, когда нужно сообщить о себе нечто большее, чем ничего, и в то же время меньшее, чем то, что он на самом деле собой представляет, а в то же время на небольшой территории, как, скажем, эта, от Пулы по побережью до Опатии или до Риеки, эти фразы не должны содержать в себе противоречий, то есть в общем и целом гармонично сочетаться друг с другом, ведь не может же он в Пуле сказать, что он из Шотландии, если в Опатии или в Риеке говорил, что из Норвегии, так что следует быть очень-очень последовательным, и что еще крайне важно, нигде нельзя держаться совсем уж в стороне от других, даже более того, в соответствии со своей тактикой он должен не только легко становиться частью какого-нибудь случайного скопления людей, но и при случае уметь естественно войти в какую-нибудь небольшую компанию, какая, например, возникает вокруг человека, сидящего на скамейке, или во время еды — в его случае еда занимает исключительно мало времени, — или у фонтанчика для питья, если ты плохо выбрал время и, пока пьешь — опять же, несколько глотков, и всё, — кто-нибудь встанет у тебя за спиной, как бы ожидая своей очереди, и тогда не можешь же ты просто убежать оттуда, надо дать другому немножко времени, чтобы, если он хочет что-то сказать, пусть скажет, и дать ответ максимально нейтральный, но все же подобающий ситуации, например, если человек скажет, уф, и пекло же сегодня, нелегко, поди, с вашими-то ногами, он не может оставить это без ответа, но ответ должен быть таким, чтобы не дать человеку повода задать следующий вопрос, то есть ответить надо как-нибудь в таком роде, мол, да уж, нелегко, это точно, и всё, и ни слова о том, что же все-таки у него с ногами, что из-за травмы колена и повыше него он с юных лет прихрамывает, об этом ни слова, потом, чуть выждав, пока капли упадут с подбородка, отодвинуться в сторону, давая место другому, но не слишком быстро, не слишком торопливо, и еще чуть-чуть выждать, пока тот наклонится к фонтанчику, и уйти, лишь когда видно будет, что тот, другой, закончил пить и, может быть, готовится спросить насчет ног, ну, тут как раз самое лучшее удалиться, да, вот так надо поступать, сказал он, так он и поступал каждый раз и действительно ни разу ничем не привлек к себе внимания, просто люди не замечали, что он тоже тут, и настолько не замечали, что если бы кто-то спросил, не видали ли тут такого-то, то с большой долей вероятности все. кого судьба свела в этом месте, ответили бы: нет. И, разумеется, в очень большой беде он оказался бы, если хоть раз — один-единственный раз хотя бы — он по какой-то причине захотел бы ответить на вопрос, откуда он прибыл, потому что он сам не знал откуда, потому что у него вообще не было воспоминаний, ведь ничто, ничто из того, что он там оставил, не имело значения, прошлое для него не существовало, существовало лишь то, что происходило в данный момент, он был пленником мгновения и врывался в это мгновение, но в такое мгновение, у которого продолжения нет, как нет и более ранней версии, так он сказал бы себе, если бы между двумя мгновениями у него было время подумать о том, что ему ни прошлое, ни будущее не нужны, ведь ни того, ни другого не существует.
И опять же: не было у него на это времени между двумя мгновениями.
К тому же и двух мгновений не было.
8. О смысле погони и убийства
Были ли они просто охотниками за головами или теми, кого гонит за добычей страсть, невозможно было решить, да он и не смел по-настоящему вдуматься ни в один из этих вариантов, но будь у него возможность выбирать, то с охотниками, пожалуй, он смирился бы все же скорее, потому что больше всего его страшило, когда он представлял, что они, те, кто за ним гонится, вообще не чувствуют ничего ни сейчас, в роли преследователей, ни потом, когда выследят, обступят его со всех сторон и дубинками, с которыми они не расстаются, просто забьют до смерти, — да, эту настойчивость, это упорство, которое их вело, пока они, одновременно с ним, целеустремленно двигались к своей цели, он знал прекрасно, потому что оно, это упорство, могло бы быть зеркальным отражением его собственного отчаянного упорства, которое не слабело, а, наоборот, крепло в нем, когда выяснилось, что бегство его будет длиться не пару дней, а недели, может быть, месяцы, даже годы, десятилетия, — правда, он, несмотря ни на что, не любил такого рода параллели, так как они легко могли привести к ложному представлению, будто — если смотреть с высот той несуществующей Высшей Гармонии — их погоня и его бегство представляют собой всего лишь две проекции одного процесса, а ему это, то есть такое представление, не просто не нравилось, оно вызывало в нем омерзение, так что — нет уж, увольте, твердо говорил он про себя, его бегство — не зеркальное отражение того, что дела ют убийцы, нет в этом никакого равновесия, невозможно в данном случае допустить, будто они взаимосвязаны, поскольку в таком допущении было бы нечто гнусное, глубоко аморальное, аморальное в том смысле, что убийца и жертва становятся в один ряд, будто они жить друг без друга не могут, вот почему он всегда презирал и сегодня презирает, подумалось ему как-то ночью в Заре, математику и все, в чем есть хоть толика математики, ведь математика, продолжал он развивать про себя эту мысль, не допускает, да тут и посильнее можно сказать, не признаёт универсальной реальности моральных вопросов, она считает, что у морали есть свое место, но не здесь, не среди нас, тут ей места нет, так что идите вы со своей моралью, что называется, в жопу, а допускать такие штуки, как мораль, в наше пространство, где царствуют уравнения, формулы, анализы, экстраполяции, всякие аксиомы, допускать мораль в наш образ мышления мы не позволим, то есть у нее, у математики, любое, пускай самое жуткое и гнусное утверждение спокойно может сидеть и даже дремать в чем угодно, даже в простейшем действии сложения, то есть один плюс один равно два, и это может быть так страшно, что ничего страшнее и представить нельзя, и стоит только подумать о таком действии, как его начинает тошнить, потому что тогда он должен принять, что, независимо от чего бы то ни было, можно сказать абсолютно свободно: допускается, что такое этот (это, эта) один и что такое этот (это, эта) другой, не говоря уж о результате, о двойке, о так называемом результате, зловоние которого исходит от любого подобного или сколь угодно более сложного математического выражения, пускай оно, это выражение, сияет стерильной чистотой, так что, имея все это в виду, дело обстоит так, сказал он себе, что бегство свое он никогда не станет определять как функцию от того, что значит, когда посягают на его жизнь, когда ему нужно эту жизнь спасать, нет, он исходит из того, что его жизнь, его мир — это абсолютно замкнутый в себе, особый мир, как и мир его преследователей, если вообще можно назвать миром существование таких подлых тварей, как его преследователи, то есть в конечном счете он хочет сказать, что если у его бегства есть цель, то у преследователей его он — не цель, а всего лишь ее отсутствие, и тогда совершенно не важно, о чем идет речь, об охоте за головами или об одержимой погоне за добычей. Отсутствие цели.
9. Жизнь
Никогда не было у него такого чувства, что его жизнь — нечто такое, что принадлежит только ему, что это такое убежище, такое дупло, куда никто не может попасть, куда даже заглянуть никто не может, как в плотно занавешенное окно, — но если по правде, то он никогда и не задумывался над тем, каково это, если что-то принадлежит только тебе, он и не знал, что есть нечто такое, что является его жизнью, он видел, что у других это тоже есть, но оно тоже не жизнь, другие точно так же, как он, не располагают чем-то таким, что можно назвать жизнью, чем-то таким, что принадлежит только им, чего никто не может у них, как говорится, отнять, а, нет, если бы кто-нибудь у него спросил: ну скажи все-таки, нет, ты все-таки скажи, что ты об этом думаешь, он ответил бы: ничего такого, что называется жизнью, вообще нет, а те, кто пользуется этим словом к месту и не к месту, почему-то считают, что у слова этого, то есть у слова «жизнь», есть смысл, и даже большой смысл, хотя, может, мы и не знаем, в чем этот большой смысл, раньше думали так, нынче этак, но что есть у нее большой смысл, у жизни, говорят они, это чистая правда, и думают, что этим совершенно неприемлемым утверждением или даже, скорее, этим громким заявлением, которое они еще и готовы подкрепить, стукнув кулаком по столу, — думают, что на этом вопрос и решен, а ведь он совсем и не решен, потому что не так все обстоит, он, конечно, не будет повторять чепуху, что и само слово это, «смысл», ничего не значит, да нет, значит, но чтобы в чем-то был смысл?! — а, бросьте!; так же и с жизнью: значение у слова тоже есть, а смысл?! — да полно! — и так можно продолжать долго, с целями та же петрушка, там мы видим такое же безответственное, а значит, недопустимое преувеличение, к тому же ведущее к огромному и, как обязательно выяснится, непоправимому недоразумению, ведь конечной цели ни у чего нет, потому что и цели ни у чего нет, есть лишь элемент бытия, частица бытия, которая и сама по себе есть не что иное, как процесс, вот он и странствует с процесса на процесс, точнее, проваливается из одного процесса в другой, чтобы метаться там, пока не провалится в следующий процесс, то есть у него все сплошь — не цели, а следствия, каждое из которых — результат хаотического движения вовлеченных в процесс, случайно захваченных элементов, это и называют — ошибочно! ошибочно! — целью, хотя это всего лишь следствие, которое один какой-то элемент, из множества которых состоит процесс, постоянно должен переносить, быть страдательным объектом, и это состояние, состояние страдательного объекта — если говорить совсем точно, страдание объекта — и есть жизнь, так что у жизни как таковой, жизни как чего-то взятого само по себе, нет вообще ничего, лишь у внутренних процессов в ней есть что-то, что вспыхивает, подобно искре, и тут же растворяется, гаснет в безумной сутолоке следствий, вот только не надо глупостей про всякое там роковое стечение обстоятельств и все такое, тут все проще, но и сложнее, тут всегда имеет место перед процессом стоящее, не поддающееся расчету следствие, потому что такого, чтобы следствие шло после процесса, будьте уверены, тоже нет, нет такого, чтобы следствие как бы вытекало из прошлого и указывало на него, но нет и такого, чтобы оно стояло за процессом, указывало бы в будущее, за пределы того, чем является взаимодействие двух сущностей, в общем, только вынужденность следствий, вот и все, что есть — во всяком случае, в данное мгновение, за которым следующее мгновение, естественно, следовать никак не должно, да и не может, потому что его, данного мгновения, уже и след простыл, нет мгновения, и всё тут, вот он, со своей стороны, не мог, например, камень отличить от ручья, а ручей от форели, не говоря уж о том, что форель эта иногда выпрыгивает из воды, тогда как бы мог он сказать, что это и есть жизнь, ну уж нет, и вообще он не очень-то ловко управляется со словами, которые определяют что-нибудь вообще, для него не существует такого, что выходило бы за пределы возникшей как раз ситуации, да и не очень-то у него было время размышлять над этим, а главное, охоты не было, не любил он этого, впрочем, нет, не в том дело, что не любил, он презирал вопросы, потому что — и повторять это готов здесь бесконечно — презирал и ответы, для него существует только что-то необдуманное, предпринятое не потому, что так было решено, а просто чтобы сбить с толку преследователей, — словом, действие и страх, страх от непонимания, почему, собственно, надо было отойти в сторону, почему надо было просто быть более проворным, чем те, кто за ним гонится, чтобы догнать и облить бензином, и, ухмыляясь, но и с некоторой досадой, что так долго все это продолжалось, пока им удалось его схватить, медленно-медленно подносить к его телу горящую зажигалку, так что он мог бы даже сказать, если бы его принудили, что, когда ты стоишь, облитый бензином, стоишь, парализованный, в облаке бензиновой вони и видишь, как приближается к тебе огонек зажигалки, и ты еще успеваешь почувствовать, как в одном взрыве или, скорее, ударе, чуть оторвавшись от земли, распадается на частицы маленькое твое тело, и всё — ну вот, и пускай спрашивают, что это такое — жизнь.
10. Выбор пути
Если ты задумываешься, если размышляешь что и как — ты пропал, вот о чем он думал, когда размышлял о том, что не будет думать, не будет взвешивать, в каком на правлении, как они считают, он двинется с наименьшей вероятностью, — по нему, так пускай думают, что его потянет в сторону дома, ему все равно было, что и кто об этом думает, для него одно лишь имело значение — как; вообще же он мог полагаться лишь на моментальное, случайное, то есть абсолютно необдуманное решение, на внезапный, словно скачок, порыв в произвольном направлении, порыв, в котором не было, нет и не будет ни взвешивания шансов, ни размышлений куда, почему и так далее, просто он вдруг сорвался с места и теперь мчится, ползет, совершает перебежку, крадется куда-то, сколько хватает сил, так как почувствовал, что за ним, по его следам, идут, бегут, гонятся, и не просто гонятся, страшнее, куда страшнее сознавать, что речь не просто о том, что гонятся, а о том, что хотят убить, тут уж не до того, чтобы думать, подумал он затем, тут уж не до того, чтобы взвешивать шансы, и не только потому, скажем даже, главным образом не потому, что на это нет времени, а потому, что непонятным для них, нелогичным поступком он перевертывает, перемешивает то, что в них, в преследователях, в такой ситуации происходит: убийца всегда действует по плану, убийца всегда последователен, он предполагает, причем взвешенно предполагает, что тот, кого он должен убить, потому-то и потому-то пойдет туда-то или туда-то, но если тот идет совсем в другую сторону, убийца не знает, как ему быть, ну тут как раз так и вышло: когда началась эта жуткая погоня, он сам не знал, что делает, поэтому все так и получилось, а построй он какой-нибудь план, ему был бы конец, потому что, каким бы он ни был, этот план, в нем была бы какая-то логика, какое-то решение, или хорошее, или плохое, решение направиться туда-то или туда-то, спрятаться там-то или там-то, да только он бросился бежать без памяти, и потому у него и получилось добраться до этого места, тогда как он, конечно, не мог знать, да и в самом деле не знал, куда попадет, но ему было наплевать на это, то есть на будущее, в гробу он его видал, это будущее, ничего хорошего оно ему не могло принести, главным образом потому, что для него оно не существовало, для него существовало только мгновение, в котором он оказался и которое вело всех их в чертову бесконечность: и его, того, за кем гнались, и их, тех, кто хотел его схватить, чтобы вволю насладиться его унижением, и подвергнуть всем мыслимым и немыслимым мукам за то, что он так долго не давался им в руки, а потом, в конце, чтобы все ж таки произошло то, что должно было бы произойти в самом начале, то есть чтобы ему свернули шею, или сломали шейные позвонки, или вывернули голову так, чтобы там хрустнуло — и конец.
11. Станции
Он понятия не имел, что это за страна — могла быть какая угодно, а что касается языка, то он насобирал несколько самых важных слов, чтобы склеить из них простую фразу, со словами он справился быстро, с этим особых трудностей не было: купить хлеба в лавке или пустые бутылки едать — в общем, с языком шло более-менее, он быстро освоил те несколько фраз и выражений, без которых нельзя было обойтись, но вот о стране никакого определенного представления не сложилось, да его особо и не интересовало, где он находится, а насчет того, что можно, чего нельзя, куда можно, куда нельзя, он довольно быстро сообразил, но что здесь Пула, а там Ровинь, и туда, в сторону Ровиня, нельзя ни в коем случае, — такого рода быстрое понимание приходило совершенно случайно, и вообще — почему, скажем, нельзя в сторону Ровиня, думал он позже, а вот так, нельзя — и нельзя, раздраженно одергивал он себя, потому что вопрос был глупый, а глупые вопросы он не любил и вообще не любил вопросов, об этом уже шла речь или еще будет речь, он и сам не знал, была или будет, иногда, правда, возникали какие-нибудь вопросы, но он очень старался их избегать, плохо он относился к вопросам, они только на нервы действовали, потому что никуда не вели, да и куда они повели бы, если у него никогда не было надобности в ответе, короче, как было, так было, в сторону Ровиня — нельзя, и вот он уже идет по берегу в противоположном направлении, следя лишь за тем, чтобы, двигаясь по берегу, оставаться поближе к морю, с этим у него было как-то так, что море и суша — это две разные большие возможности, поэтому в следующий момент направлением стала Опатия, Опатия и дальше, то, что за ней; в портах он подолгу околачивался вокруг кораблей, часто, смешавшись с толпой, смотрел, как наполняется людьми какой-нибудь пассажирский пароходик, выполняющий короткие рейсы, или огромный круизный лайнер, как они медленно отходят от пирса и уходят в открытое море, но пока что не садился ни на один из них, пока что нет, пока что он оставался на берегу, только двигался постепенно на юг, все время на юг, пока что это был его путь, ну и — только не на автобус, на автобус — никогда, но поездами он пользовался часто, правда, из поездов — только пригородными, в таких поездах было достаточное количество пассажиров, а в то же время он не был тут замкнут в тесном пространстве, как в автобусе, это во-первых, а во-вторых, любая станция давала некоторую обозримость, так что здесь он, быстро глянув туда-сюда, мог составить общее представление о расположении станционных построек, мог видеть, кто из пассажиров в какой вагон садится, мог запомнить какие-то лица, поклажу, верхнюю одежду, зонтики, то, сё, что угодно, из чего, молниеносно оценив ситуацию, мог пойти к вагону на посадку или, наоборот, уносить ноги и искать другую возможность двигаться на юг — почему именно на юг, трудно было сказать, да и ему это было все равно, это мог бы быть и север, или, может (он мог бы сказать?), на запад, но, несмотря ни на что, он говорил себе: на юг, и все, и этого твердо придерживался, но не потому, что верил, будто так безопаснее, для него нигде не было безопаснее, а потому лишь, что не хотел, приняв решение «а ну-ка на север» или «а ну-ка на запад», создать впечатление, будто у него есть некая концепция, словом, он вовсе не поступал правильно, двигаясь на юг, однако и неправильно не поступал, мне все равно, говорил он, и оставался юг, суть ведь в том, чтобы движение в данном направлении выглядело бессмысленным, потому он и придерживался его, думая, что такое движение — все время на юг — будет сбивать с толку умы, которыми, как он предполагал, располагают убийцы, так что да, он двигался и двигался вперед, вдоль моря, и представлял себе — хотя, разумеется, понятия не имел, даже приблизительно не мог представить, так ли оно будет на самом деле, — словом, представлял себе, что если так пойдет дальше, то рано или поздно направление это, на юг, закончится тупиком, и будет гора, которая обрывается в море, и дальше ничего, как-то так он это себе представлял, и как он стоит там, ошеломленный, глядя на обрыв, какой уж там юг, тут ты или карабкаешься вверх, или поворачиваешь назад, одно лишь исключено: что ты будешь стоять и смотреть, как гора крутым обрывом скатывается к морю, потому что, если будешь стоять и смотреть, они, убийцы, мгновенно окажутся там, и схватят тебя, и сломают тебе хромую ногу, и руки сломают, и, взявшись за челюсти, разорвут тебе голову на две части, нет, нет, не будет он там стоять, ни за что на свете, стоять и смотреть, как гора обрывается в воду и как тем самым вдруг наступит конец югу.
12. Польза прежних наблюдений
До чего же все-таки глупое это животное — мышь, он понятия не имеет, почему вдруг сейчас это пришло ему в голову, но пускай, пришло и пришло, приходит иной раз, в такие моменты он весь прямо злостью исходит, нет, в самом деле, чего ученые возятся в своих лабораториях с этими мышами, ну не смешно ли, что такое никчемное существо, как мышь, они готовы считать чуть ли не разумным, нет у них, у мышей, разума, а то, что есть, это всего лишь какой-то намек на разум, обещание, что когда-нибудь, может быть, да только не может быть, никогда такого не будет, да вы посмотрите на нее, на мышь-то, трезвыми глазами, особенно на белую, посмотрите, что она вытворяет в лабиринте, куда ее ученые посадили, дескать, покажи, будь добра, какая ты, милочка, умница, какая находчивая, а я вам скажу: никакая она не находчивая, тупая она как пень, к тому же избалована до невозможности, кормят ее, поят до отвала, она уже поперек себя шире, жизнь — сплошной комфорт, всего-то и дел, что бегать время от времени по лабиринту, вот и все, так она и тут натыкается на стенку, не хватает у нее мозгов заметить вовремя, что стена впереди, нет у нее умишка даже на такой пустяк, ну ладно, неважно, хватит, сказал он, весь красный от злости, чего тут зря говорить, ясно же, глупые они и мерзкие, всё, больше ни слова об этом, потому что факт, что такой темный, такой бесполезный мозг, какой у мыши имеется, это, собственно говоря, уже и не мозг, нет у мыши никакого мозга, мышь, она просто живет, и всё, она для того только и существует, чтобы помелькать в искусственном свете в этих старательно выстроенных и, что уж тут сказать, сказал он, невероятно простых, в общем-то, лабиринтах, в общем, короче, мышь — существо никчемное, это и не животное даже, а что-то в сто раз хуже, да вы сами взгляните, как в конце сеанса ей кладут кусочек сыра, а потом, склонившись над ней, с удовольствием разглядывают, как это обленившееся белесое жирное недоразумение с не знаю каким трудом, кое-как, по большому везению, находит-таки тот кусочек и принимается его грызть — нормального человека, вот как он, тошнит просто, серьезно, когда он про мышь эту думает, а ведь он к мышам никакого отношения не имеет, ну ни малейшего, к какой-нибудь, скажем, скажем, скажем, летучей мыши и то больше имеет отношения, чем к обыкновенной домашней мыши, просто отвращение испытывает к ним, чтоб они сдохли все до единой, как-то видел он одну такую в лаборатории, так знаете, до сих пор злость берет, как вспомнит, а знаете почему? — она там просто сидела и загорала, свет на нее сверху льется, а она сидит и не желает идти сыр искать, ее подбадривают: ну давай же, давай, иди уже, вон какой вкусный сыр, хочешь? — а ей это неинтересно, она только что на спинку не улеглась, руки, лапки то есть, за голову и жмурится от удовольствия, так ей хорошо, лежит и загорает; ну хватит про мышь, что бы ни рассказывали, а учиться у нее нечему, стоит только посмотреть, как она в этом лабиринте мечется, да, но теперь в самом деле всё; он некоторое время молчит, сам не очень понимая, чего он так завелся от какой-то паршивой мыши, мало ли на свете такой гадости, такой гнусности, да хоть та же летучая мышь, например, но для него нет хуже мыши домашней, в этом он честно должен признаться, никто больше так не может вывести его из себя, как эта серая мразь, но тут он и вправду, вправду заканчивает, не желает он думать про мышей, когда за ним гонятся убийцы, и ему из одной тайной ниши, нет, складки, щели мгновения нужно ухитриться перескочить в центр того же мгновения, а затем перелететь еще куда-то, подобно Моби Дику между двумя волнами или умирающему мотыльку меж двумя лепестками подхваченного бурей цветка, — и, забыв обо всем, лететь, нестись, спасаться, словом, выживать. К тому же, как он уже, кажется, говорил, после мгновения — того самого — нет вообще ничего.