— Что ты — на волосы глядишь? Оно и нельзя без волос, служитель культа называюсь, ого, не как-нибудь! Да ты чего-сь чемоданчик держишь, брось его в угол, он же тебе мешает, а ты его держишь — выпил сивушку, ну, идем — того места нихто не знает — даже куфарка не знает — Афимья двер запри за нами, запри двер — только знаеть Валюська, да копач Хванас…
— А — она — здесь?
— Хто? Валюська? Валюська здесь, где ж ей быть, чудак, як не здесь, только она сейчас у клубе, до восьми в них занятия, з вин-тов-ка-мы занятия, а с восьми у клубе… ну, выходи, выходи, она запреть, ты, Афимья, як запрешь, ложись спать, баришня ключ звой имееть, ну идем, а-а-ах, ты, сделай милость, ну и удивил…
И на серый песок дорожки неслышно и внезапно лег ровный круг электрического фонарика, а тьма свернулась и неприветливо стала кругом.
— Вот сюда, во-от сюда, на памятник не наткнись, ушибешься, ну и памятники здесь, брат, на удивление, все буржуи строили звоим упокойникам, а чем я тебе угощу сейчас, небось вас за границей таким не кормили, стой!
— Ну, — по могылкам, як мотылек, за мной, у-у, шут, — подрясник приходится подбирать, як бабе подол, вот сюда, во-от сюда, стой, стоп. Здесь. Пришли.
И круг упал на небольшую, толсто-застекленную дверцу с крестом — венцами — сиянием.
— Да вы, Андрей Алексеич… Ведь, это — могила?
— Яка могыла, яка могыла, а еще в ниверсете учывся, як хохлы говорять, не могыла, а склеп, ну заходи, заходи, шоб не видели, то мой кабинэт, не стукнись, стой, я наперед зайду
— и мягким пузом прижал гостя к мокроватой черной стене прохода
— а-а-а, не бойся, ты ж солдат, от увидишь, хорошо ли будет, во-от увидишь, оно склеп называеться, склеп сэмэйства Грохольских, сходи по ступенькам, не оскользнись, тут не глыбко, а-а-а, еще фалить будешь, гарно сюбэкт придумал, скажешь, во-от, сейчас осветиться, лампу зажгу, а при буржуях лектричество було, не как-нибудь, а-а-а, то мой тайный кабинэт.
Вперед — вытянув руку, чтоб не удариться, шаг за шагом — за кругом фонарика — что за ерунда? — как во сне, — снова низкая дверь, — в могилу? в могилу, в могилу — свет фонарика мигнул — заколебался — пропал, озаренный ярким светом лампы
Комната, обитая резным коричневым деревом — мягкий диван, кресла, стол с грязноватой скатертью,
и торжествующее пузо в подряснике:
— От. То склеп сэмэйства Грохольских.
Шоколадом — капустой — сырой паутиной — пахло чем угодно в склепе, только не покойником. Гость осмотрелся, сел и снова на колени поставил свой чемоданчик.
— Ну ж, чем тебя угощать — а-а-а, сделай милость, вот удивил, ей-богу, як сыну, сыну родному обрадовался, — давай, давай звой чемоданчик, ты не бойся, я ж осторожно, вот сюда, во-от сюда, ему тут будеть покойно… чем тебя угощать?
Бутылками и битым стеклом был забит угол комнаты; одна за другой заскакали бутылки из другого угла, из-под стола, из шкафчика; за ними коробка шпротов; яблоки на ущербленной тарелке; лимон с зажухлым обрезом.
— Вот и не сивушка, тепер располагайся, як дома, на диване и лягишь, а пока — випьем. Зубровки? Малиновки? Рому?
Потолок давил — землей — камнем — надгробием; сбоку, вместо стены, угрожала тяжелая портьера: там, конечно, покойники; да не портьера, а деревянная резьба; или чугунная? под ногой хрустнуло: поднял — раздавленный листик фарфора.
— То от венка — тут багацько раньше венков було, все убрать велел Хванасу, Хванас, это такой сюбэкт, — шоб не ботались под ногами… Да ты шо ж не пьешь? Ты пей… от, гляди, — запас… Ну, по третьей, гоп!
Зубровка засвербела в горле щекоткой, в глазах стало ясней, хоть и до безумия хотелось спать, неуютное чувство близости мертвецов затуманилось и поплыло куда-то кверху. Но — все-таки — непонятно:
— Почему его упырем зовут?
Ясно, впрочем — толстый и могилы оскверняет.
— Андрей Алексеич, а вы не вампир?
А привыкшие к свету глаза различили напротив — доску:
Почему — Дыло? Откуда — Дыло? И почему Евстигнею, Алексею, Олимпиаде, всем по двадцать три года? Разве так бывает? Близнецы они, что ли? А должно быть, умирали постепенно, дойдя до двадцатитрехлетнего возраста. Но все-таки: при чем Дыло?
Тогда, словно в ответ, сквозь неутомимую трескотню из пузатого подрясника, доска приветливо поднялась кверху, — эх, если б не так слипались глаза, — и нарастая, вздымаясь, громоздясь один на другой, раскачиваясь, смеясь, подмаргивая,
черепа, черепа, черепа, — а за ними
сам Онуфрий Онуфриевич Дыло, выше потолка, без головы, без рук, один подрясник — схватил потолок, да как тряха-нет, — только известка посыпалась, и чего он его трясет — неизвестно —