Дети рабочих окраин
03.09.2024
«В Уманском больше нет жилых домов…»
Елена Антипова
Наследство
Рассказ
Сидя на табурете в центре самой большой комнаты дедова дома, я ощущал себя внутри пустой головы погибшего гиганта. Два окна передо мной были его глазницами. Я смотрел через них наружу, на супружескую пару облепих, заслонявшую собою глухой забор из зелёного сайдинга с самодельной калиткой. Между её прутьями можно ещё было в сумерках разглядеть дорогу, покинутую в этот час даже собаками, и на противоположной стороне – столетний пень, укрытый рябым половиком из тряпичных лоскутов.
Я встал и повернулся к окнам спиной: вот оно, моё наследство. Под одной крышей – три комнаты, кухня-коридор, тёплый туалет и длинный пристрой – двор, где давно уже простыл дух скотины и сена, так что теперь это просто шлюз из внешнего мира внутрь дома или сразу, минуя поворот на лестницу, в сад, в мой сад.
В этой части деревни, уцелевшей после строительства Горьковской ГЭС, не ушедшей на дно водохранилища, было ещё до сотни жилых и с десяток выморочных домов, похожих на мой, но чужих, неизвестных, а потому непременно уступавших моему дому и уютом, и крепостью сруба, и тем эфемерным понятием «атмосфера», под которым понимают обычно собственное ощущение пространства.
Атмосфера в моём доме прекрасная.
Никогда прежде я не оставался здесь на ночь один, хотя столько раз представлял себе, как однажды, заперев калитку и на всякий случай заднюю дверь, я приму душ и займу лучшее спальное место на кровати под балдахином. И вот я раздвинул атласные занавески, точно такие, как те, что заполоняли прилавки рынков в девяностые: на глянцевом фоне бархатный узор из вензелей, слагающихся в формы цветов и листьев. Алюминиевые кольца, держащие гардины, под рукой моей проползли по трубкам, издавая металлический скрежет. На полпути одно из колечек застряло, зацепившись за невидимое препятствие, я дёрнул с усилием, и ткань, казавшаяся до того крепкой, с хрустом надорвалась. Плевать. Я продолжал тянуть, пока за пологом не обнажилась кровать, заправленная, но неряшливо, совершенно не так, как в детстве моём застилала её бабушка. В конце она обязательно вминала одно из ушей подушки и ставила получившуюся пирамиду в изголовье, увенчивая кружевной салфеткой. На этой кровати бабушка умерла. Долго ещё не поднималась рука убрать с тумбочки напротив лекарства её и молитвослов.
Дедушка тогда стал ещё злее. Поначалу мне так казалось. Но потом я, навещая дежурившую при нём мать, стал отмечать в нём всё больше детского, и даже сердитость его теперь напоминала обиду младенца на тумбочку, о которую он ушиб пальчик. Тогда я перестал бояться деда, хотя всю свою жизнь, слыша топот его по пустой, как барабан, лестнице, я, чем бы ни был занят, всё бросал и прятался в дальней комнате. И когда уже сам он лежал в гробу, я даже сунул тайком кончик мизинца в раковину его воскового уха, словно мне нужно было ещё одно, последнее, доказательство того, что я больше не боюсь.
Конечно, дом не всегда был таким. Сам я застал немногие из произошедших с ним перемен и не прикладывал к ним руки; вот даже теперь, наблюдая местами обветшание своего дома, я не знаю, как его остановить или замедлить.
Но я знаю его историю. Примерно знаю.
Смутно застряли в памяти моей картинки того, как отец помогал расширить жилую часть за счёт бывшей летней веранды, вечно заваленной тряпьём и пустыми майонезными банками для рассады. Ещё в детстве от матери я слышал, что дом, мой дом, изначально был обыкновенной бревенчатой избой с единственной горницей. На месте второй маленькой комнатушки тогда ютилась кухня с печью, поэтому дед с бабушкой, мама и её младший брат Ваня размещались вот здесь, в этой комнате, которая теперь хоть и называется большой, вовсе не такая. Я промаршировал от окна до входа в соседнюю комнату: насчитал кое-как пять шагов – даже при моём среднем росте – и в длину столько же. Конечно, им было тесно, и вскоре кирпичное тело печи разобрали, вместо неё установили в горнице круглую печку-бочку, а освободившуюся комнату отвели под детскую.
С рождением третьей сестры, моей тётки, к дому привезли гору дерева, из которой прямо возле дороги собрали нечто наподобие положенной на бок коробки. Мать помнила, как на круглых брёвнах её подкатили к крыльцу и вскоре превратили в ту кухню, которую я знаю с детства: узкую, тесную, с огромной печью и раковиной, куда с железным стуком и теперь падают тяжёлые капли. В редкие мои визиты в деревню ходить по нужде мне было велено именно на эту кухню, в ведро с помоями: картофельными очистками, попками огурцов, вишнёвыми косточками и прочими растительными отходами, – которые копились в нём сутки, а потом исчезали в канаве с прелой ботвой.
В первые годы дед с бабушкой скотину держали в отдельном сарае, но после одной особенно холодной зимы, когда за одну ночь вымерзло сразу восемь кроликов, не считая двухнедельного приплода, решено было продать бычка и пристроить двор. Мать с братом в ту осень целую неделю не ходили в школу – таскали доски для пола, подавали гвозди или ползали, как мыши, в яме под домом, когда требовалось проверить конструкцию снизу.
Я представил, как дом растёт, словно на видео с длинной выдержкой. Как мельтешат вокруг него человечки, как на «макро» видно жирную плёнку свежей краски, высыхающую всё больше, идущую трещинками, а потом и вовсе облетающую чешуйками, под которыми становится виден отличный по цвету слой. Дом сбрасывает кожу, но его снова окружают суетливые фигурки, носятся вокруг, опять покрывают краской, замещают размокшие доски крыльца на прямые и крепкие; поднимают стены над землёй, меняя нижний венец, будто из-под лежачего больного выдёргивают простыни.
Первым погиб Ваня. Ванечка, Ванюша, вечная мамина боль. Фотографию его с присяги, восемнадцатилетнего, она хранила завёрнутой в чёрный пакет наверху двухметрового шифоньера. Я видел фото всего раз, но часто, разбираемый любопытством, составлял в пирамиду расписанный хохломой столик и взрослую табуретку, взбирался на них и на цыпочках, сколько хватало сил, разглядывал в клубах пыли загадочный свёрток, скрывавший портрет мальчика, влетевшего на мопеде в столб на второй день после возвращения из армии.
Много лет прошло с тех пор, как вслед за Ванечкой последовали его мать и отец. Сёстры остались одни и хоть не особенно часто, но возвращались сюда, не давали дому умереть. Чинили водопровод, промёрзший и разорванный изнутри льдом, давали работу земле, непривычной к праздности, сажали огурцы, помидоры, голубику – и даже добились от неё первых ягод. Но одряхлевшая тётка уехала к сыну в Москву, отписав дом полностью моей матери; который уже год, как никого не осталось рядом из тех, кто любил этот дом и звал его своим прежде меня.
Интересно, тот, изначальный, дом узнал бы себя теперешнего? Вместо печки – пояс труб центрального отопления, водопровод и душ с унитазом напротив; пластиковые стеклопакеты, а вдобавок к ним газ для плиты и котла, угнездившегося по соседству с люком в погреб, опустевший от долгого бессилия хозяев. Я бы не узнал. Даже с лица-фасада пропали наличники, долго хранимые, но уставшие наконец без долгой замены в современной деревне, где не отыщешь больше исправного плотника.
Я устал, хотя мало что пережил за сегодня, кроме дороги сюда, не такой уж и трудной, но утомительной. Ложась на кровать, на которой никогда прежде – даже в детстве – не лежал, опасаясь дедова гнева, я ощутил непривычное упругое сопротивление матраса, тяжесть ватного одеяла и холод давно оставленного ложа. Беспокойный сон мой прерывался то каплями воды на кухне, то навязчивым ходом стрелок настенных часов, которых я у себя никогда не имел и забыл уже, насколько громкими становятся ночью обыденные дневные звуки. Колышась на поверхности сна, я ощущал постоянное присутствие рядом чего-то живого, мыслящего; почёсывался от прикосновений неведомого взгляда снаружи, прячась в пыльную наволочку от навязчивого запаха, чужого, заглушавшего напрочь запах собственного тела, моего привычного мира. И когда я в последний раз за эту бесконечную ночь перевернулся на левый бок и увидел в узкой щели между занавесками балдахина утренний свет, я не стал медлить с окончательным пробуждением.
По старой, с детства ещё заведённой привычке я умылся на кухне, без зеркала, на ощупь и, только не найдя полотенца, вспомнил об отдельном туалете. Протирая глаза от повисших на ресницах капель, прошёл через горницу, а за ней и через вторую комнату; остановился у двери, современной, не хуже, чем вела в мою комнату в городской квартире; повернул круглую ручку и разглядел в темноте оранжевый огонёк выключателя. Я нажал на клавишу и увидел змеящуюся по стене трубу и на ней ряд полотенец разного размера и цвета.
Ещё через водную пелену я почувствовал непорядок. Закрыл глаза и высушил веки махровой тканью, пропахшей банной копотью. Я растирал глаза долго, до мельтешения красных точек и бензиновых кругов, а когда закончил и оглядел ванную комнату, понял, отчего же так долго откладывал этот момент прозрения. Ни душевой, ни фаянсового унитаза с крышкой, оснащённой доводчиком, не было на своих местах, хотя я мог поклясться, что ещё вчера вечером, застряв в новостной ленте, я сидел на пластмассовом ободке неприлично долго. Теперь же угол, отведённый под удобства, был пуст, и даже следа не осталось от труб и прочих инженерных узлов, необходимых для исправной работы сантехники. Квадратная форточка под потолком была заперта и разукрашена патлами паутины, так что едва ли через неё мог пробраться вор – мастер на все руки. Я удивился нелепому своему предположению, присел на корточки и провёл ладонью по полу в том месте, к которому ещё вчера прирастала чаша унитаза: пыль.
Я шарахнул дверью в санузел и пролетел через весь дом на кухню, оценивая по пути, не пропало ли ещё что-нибудь, но и котёл, и раковина, и холодильник стояли на местах, сумка моя с документами и скудной наличностью валялась на застеленном дорожкой кресле. Всё на месте. Из стеклянного, покрытого жировой кожицей кувшина я налил воды в кружку с надписью «Любимой бабуле» и опрокинул залпом, а за ней – ещё одну и только тогда понял, что успокоился и готов вернуться в ванную. Медленно, поскрипывая под линолеумом досками, я подобрался к двери, приоткрыл её, уставился в знакомое уже отсутствие унитаза и душевой кабины, и мысли мои прекратились.
Нечаянный стук помог мне. Я повернулся к окну и увидел перечёркнутую прутьями калитки фигуру незнакомого мне человека. Он заметил меня и дружелюбно замахал рукой, призывая выйти ему навстречу. Я метнулся в прихожую, повернул щеколду и приготовился нырнуть в темноту двора, но уже в щели едва отворившейся двери приметил неожиданный свет. Следуя за движением моей руки, луч расширялся и занимал теперь целиком узкий коридор. И никакого двора, только сочная, как под покос, осока и кое-где редкие бельма цветов-хлопушек. Двор исчез. Я сделал шаг вперёд, ожидая, что упаду, провалюсь сквозь эту зелень, как сквозь текстуру в компьютерной игре, но земля держала меня.
В калитку стучали всё громче, казалось, что помедли я ещё – и она пропадёт вслед за дворовым пристроем. Я повернулся в направлении звука и вышел на лужайку перед парадным крыльцом.
– Сейчас! – прокричал я и закашлялся, отвыкнув даже от коротких бесед за последние сутки.
Гость перестал стучать и навытяжку замер за калиткой. Я не видел его глаз из-за заслонявшей лицо верхней перекладины, но чувствовал, что не могу не открыть: