Мой треклятый соглядатай пялится за частокол каждого, подонок, сердца, косо зыркает, не бездарь соглядатствовать, и немцев наблюдал. Любимый камерами ловко локоть оттопыривает, алебардою ладонь над столом качает, дыбится за компьютерным за личиком головёнкой малой спичечной, жухлой луковкой коричневой. Мой треклятый соглядатай далеко не безобиден – лидер, бегающий глазками от таких, напротив, с касками – на ноге он, на салазках он. Жаль, не обозначен усиками, присобачу – есть усы тараканьи, зиждется усик новоиспечённый, на счету у него пчёлы кланяются, трепыхаются. Ткани синие, зелёные – кителями отутюженные, прочих жмут, ему прислуживая, прочие исходят лужами, порами, что не залужены. Всех с размахом окаблучивая, исключая прикаблучников, соглядатай грунт окучивает, всходят поросли поручиков сразу с дождевыми тучками-рюкзачками, с подпоручиками – соглядатаю подручными. Не завися от профессии, примеряющий погон примеряет, в унисон протекает со процессией честь отдавшего бесчестия. Как-то вот по Достоевскому: солдафон – мужик попорченный, муж, присягою заточенный, злу обучен, оторочена Ладомиру Велимира. Мой треклятый соглядатай каждой ягодой таращится и отрыщет ваше лежбище чисто-начисто ручищами, вас, ошкуренных, очищенных, не преминет наблюдать… Я, сидячий сиднем сычиком, дверь своей квартиры ключиком прикручу, ищу решение и другим вещам – не атомным. Пыль, затронутая лётчиками, бороздит глаза присутствующему, нерезки изображения в зоне здешней тусклой лампочки. Явно ненадёжно спрятанный, шарю в тишине локаторами, наделяю микрофонами всякий шорох, телефонами обложился фанатично я, сидючи себе, прислушиваю. Медленно шагаю венами, шустро проскочив артериями, мне феерия артерии глубоко артериальна. Возвращенье тривиальное в узловую кровеносную, вены девичьими косами на одной моей ноге. Телом, мыслями повязанный – очень душною бечёвочкой в пустоте параллелепипеда, что ещё – прямоугольного, мячиком, как баскетбольным, я в сетке, важно – не кольца.
Я задумал арьергардную вылазку в далёко будущее, чай неоднократно часиками и лимончики колёсиками поглощая, кошкой, пёсиками, бормашиной рвутся мысли мои. Я задую авангардную искорку – болезню нервную в будущем перво-напервое, и эритроциты серфингом – на волне крови моей. Я займусь литературою, буквою, бумажным шелестом, водружу единым пальчиком под эгидой ночника словом красну информацию. Не совсем суровой дурою незабвенного Суворова, а совсем премирным дуриком кисти видимой я воцарю архетипами сознания в комнате моей пространство моё. Время кажется тягучее, позже вижу скоростное, выкосило, как секундами, перезрелые годины, как с проворностью Гудини – показал мясник Гауди внутренность архитектуры стойкой вялого бетона. Биографии, беконы громоздятся при гробницах, любопытные граблями то вверх дном перевернут, переварят, перечтут, стула не перенесут. Сам с собой, вдвоём судачим, на кроваточке кудахтаем друг для друга, пошехонские стены винного вкрапления не упустят – начеку – спор, сыр-бор, стыдобу из дому. Стены нам – компрачикосами. Сердца пульс резвится осами, чёрно-белыми полосами, переменой настроения. Человеку непрестанно помощью неординарность – в утешенье встретит старость позже и, как можно, младость возрастную придержать. И, сидячий сиднем сычиком, зло – нет, шире – приключения ожидаю, ожидаю, наполняюсь кислым чаем, лучше бы вином, пью цаплей перешуганной, с трудом. Нервы, страх, потом дурманом по двухкомнатной орбите рассекаю, слов носитель, направляясь в стены лбом, нанка оных с червячком наблюдателя… Мой треклятый соглядатай окружает частоколом каждое, подонок, сердце. Делит не по интересу, по приросту, по привесу, жаркие, филлер, сердца. Мой треклятый соглядатай гладит козликов и дятлов (в небе дятлы, во степи – козлы), запускает пятерню в бороды – чубы ли – патлы сих исполнителей. Mein Gott. Русский просовый народ перцем, колбасою – марок, соблазняемый, и давно же брал Германию.
А когда бывало легче или будет, человече; абсолютно, человечество, завтрак солнышком вчерашним привечается.
Я настоящим жил поэтом. Я начинал другую жизнь, не то чтоб в пьянках беспросветно я погибал… Был одержим: впадал в безудержное детство, в каком – ребячество кутить, есть время – после оглядеться и время в пьянках обвинить… За ширмой кукольных театров преобразился я, как волк, в лихого молодца и храбро в себе нашёл я трезвый толк. Терпел удачи, неудачи – влезал в долги и их простил, купил машину, дом и дачу, чего я только не купил!.. Я ночевал в моднейших барах. О, как я лихо танцевал! Я был красавицам не пара – такой красавец был я сам! В меня влюблялись, и влюбились в меня однажды мать и дочь, а я влюбился в эту силу – любовь, что мне должна помочь. Но не менялась жизнь и дальше.
Я был поэтом, не писал – я сочинял, читал отважно в уединениях для дам. Записывал стихи же позже – годами в голове носил; меня ведь обвинили грозно, что не поэт я, лишь спесив. Чему, конечно, не поверил, но обращаться перестал к поэтам – критикам-евреям, поэтом мелким и не стал! И так я в кутежах и между злосчастных кутежей – в себе, всё не находил часы – прилежно являлся к любым на обед. В математических задачах копались с дочкой и с вдовой за чаем после посудачить уединялись с головой… И после я кутил, и часто. Мне было стыдно пред семьёй, когда вдова окно на части расколошматила моё. Всё хорошо бы, да рутина поэту всё-таки невмочь. Господь не оставляет с миной безжизненной меня в полночь. Он бьёт всевышними часами спокойствие в тартарары!
И вот меня бросают сами мои любимые, увы. И я, попьянствовав с потехой, оставил с носом сам себя среди девчонок – без помехи кочующих в среде ребят. Я написал стихотворенье, чем и заштопан наш разрыв, мне замаячила деревня, где б я работал за троих.
И, повинуясь провиденью, я укатил робить в колхоз, в каком мы с другом уйму денег вложили, потеряли – воз. И я поехал на уборку, поехал оглядеть свиней. В дороге вспомнил поросёнка, с каким сравнил себя при ней. Дорога, милая дорога! Мелькает придорожный путь. Я видел месяц вилорогий, с тремя рогами! Дьявол – чуть! – конечно, то игра лишь света ещё не сомкнутой зари. Но всё игра, родная Света, кати в Милан под фонари… Прощай, малюсенький котёнок, Вареник, свидимся ещё… Так спал и думал и спросонок не забывал позора щёк. Приехал ночью. Въехал светом, как в подберёзовик, в свой дом. Распаковался. Беспредметно поговорил о том о сём с работниками, всей семьёю меня встречавшими, и слёг, хлебнув вина и рук не моя, опосля всех моих дорог.
И снилось мне родное поле златых Варюхиных волос, всех рыжих Светкиных, на горе воспоминаньям бывших гроз. А в это время перестройки чудили мы во весь свой свет в России-матушке, не стойки и оказались мы для бед. Разрушил, и не скажешь, Ельцин былую мощную страну. Рубили все, мы каждым тельцем крушили Русь и сатану порадовали – осклабился счастливый русский сатана и с Богом об заклад побился: «Не выживет сия страна!»
И понеслась судьба по кочкам – бандит взял ствол, отбросив нож, и в проститутки вышли дочки, защитник прав – не прав, ну что ж, достались нам чужие деньги, потом пропали и свои. И на Тверской судьба-злодейка залезла в драные чулки. На перекрёстках постовые продажно давятся рублём. Повсюду безголовы выи, и шабаш вроде бы продлён. Средь новых русских знал я типа – его ни в чём не обвинишь: купил мандат законно, тихо пил водку, в общем, жил – как тишь, шатался среди депутатов. Мог депутатом стать и я, когда б деньгу ему состряпал, но я был полон чрез края собою, взбалмошным, отвесил купцу и депутату «нет!». Да, он убил двоих! Ответить за что не смог: убит, стервец. Я видел древних партократов и сразу их зауважал: не брали мелочью ребята, со мной работали. Бежал я дальше тёмной перестройкой. А по дороге я кутил! Ломал судьбу, другую строил и, как поэт, светил, светил! И вот я сплю, я на бумагу гораздо позже вознесу свои позоры и отвагу, сейчас доступную лишь сну… Наутро обдаюсь холодной водою. Торкнутый водой, кидаюсь к кушаньям, голодный. Козлы бегут на водопой. Заискивают хитро братцы, кто здесь зависим от меня, передо мною. Я по-барски шучу. И хрюкает свинья. Готовлюсь, господин, к обходу. (А неохота!) Словно рожь – на поле солнце, в обиходе – дела, дела, какие – нож! Мы направляемся в свинарник. Злой запах разом нос разъел. Я притерпелся, на фонарик светящейся свиньи глядел. Клубились маленькие свиньи. Большие больше всё лежат в грязи добротной, черно-синей. Свинарки требуют деньжат. Свинья в порядке, эта тоже, как дыни – брюшки поросят. На результаты непохоже – какие жалкие, твердят! А говорят, мол, свиньи плохи. Мол, свиньи даже не растут. А как узнал я – свинку кокнут, заменят малой, роста жду… Идём на поле, где комбайны, где тишь, зерно и красота! Где хлеба пыл и душно, баня! Где тоже – хитрость – простота; где так воруют – вам не снилось! Где всей деревней воровать выходят с зорькою, без меры «своё» являются прибрать! Несметный хлеб везут машины, роняют, ладно бы зерно, но ведь роняют не на шины – роняют в личное гумно. Бежишь за тем – ворует этот, за этим – так ворует тот, и только солнце нагло светит своим, не высвечен никто. Все в темноте. Казаки-братцы забыли, шашкой как махать, но научились, суки, красться с мешком зерна, лгать, воровать.
Я как-то выловил ораву и постыдил, заговорил: «Вы, люди, по какому праву…» Один: «Не вор!» – заголосил. «Я не назвал тебя и вором, а шапка, видимо, горит…» – «Как не назвал?» – хитрит притвора – дедок уже, а паразит. «Я не назвал! Скажи же, коли ты начал и на то пошло – я называл?!» Молчит, не боле. Я: «Говори!» – «Ну что ж, ещё б?!» Ах так, выходит, враль – я. Тут же нагнулся я к нему сказал: «Ты лжёшь здесь, сука, Ваське Стружу!» Я разогнулся, ушагал. Дед обомлел! И обомлели казаки дружные его, ведь воровство – их крест с купели! За что же оскорблять, с чего?! И тут в лицо – ему, и – больно! И больно не ему, а всем! Они опомнились: «Довольно». Работать бросили совсем. О, сколько было пьяных ночью, вновь высадили мне стекло. Хотелось врезать пьяным, очень. Хотенье по губам текло. А утром старший вор казаков со мною гневно говорил, мол, сам я где украл свой трактор, комбайн, мол, выкрал. Я вопил, как мне всё тяжело досталось и сколько дальше будет бед. Потом со всеми я рубался, потом – ни с кем: опять обед. Затем наладили работу, и я, чтобы предотвращать хоть как-то воровство, в заботах ходил, как, думал, защищать свой урожай? Придумал! Праздник в цель славной мыслью угодил, и воровство подверглось казни – труд поднадзорный победил! И заработали машины, рожь потекла, как в жилах кровь. Обиды казаков в морщинах замкнулись, взгляд их – не здоров. Так забывался я далёко. В Италию я не писал. Жилось мне очень одиноко. И я свои стихи листал. Село мне скоро надоело: там снова стали воровать. Оставишь – проворонишь дело. Но было мне на то плевать. Я занят только сам собою; как измордован! Я, поэт, не справился никак с судьбою, в моей судьбе просвета нет.
О чём я говорить могу, как не о правде оголтелой, мои силёнки – не в мозгу, но всё ещё в ребячьем теле. И я свободен, как герой, от хитростей большого мира, когда – детёныш, с головой – по юности иду кумиром. Когда я, открывая рот, пускаюсь словом с кулачками на всех, кто я – наоборот, на всех, кто, как и я, покамест! Посёлком шли мы на другой, на нас другие выходили. Не грудь, но спину гнул дугой от нас бежавший приходимец. Как был царёк я молодой – в ряды к царящим набивался. Ещё дремал во мне герой, какой с царями поквитался за их отеческий приём и тем прочнее воцарился. Умели мы дружить, потом мы всё же после дружбы бились. Мы не щадили тел своих. Мы не щадили душ-злодеек. Готовы были жизни миг отдать за раж, как за идею. К нам зря стремился комсомол с пессимистичными речами… Как несмышлёный богомол, я страшен был лицом, очами, мы запорожский жбан с вином в зелёном мире осушали. Я снять о том хотел кино. Слова идут об этом сами. Вели привычный разговор: «Есть деньги? А куда ты?» – с бранью. «Да мы – за пивом, на бугор. На сталинский. Есть деньги? С нами! Нет денег – соступи с хвоста, непохмелённый забулдыга!» Своих не бросишь – красота своим считаться! Водка – дыба! Мы пили больше всё вино: дешевле, пьяных не валило, водило – красное, само как будто вместо нас ходило. Никто тогда, будь рекордсмен, не мог таким, как я, перечить. Я был спортсменам – волком, сер, и их шугал, как ладан – нечисть. Я приведу один пример: был как-то пьяный, но не очень, нагнал компанию. Не смел из них никто мне, глядя в очи, сказать, что я им помешал. Компания меня терпела. Пил, говорил я, что решал сам, безусловно, грыз им нервы. Я пил их гадкое вино (вино в то время было гадко). Кадрил их девок. Всё равно мне было, что парням несладко. И вот один из них, спортсмен – борец в Союзе именитый, сказал: «Ты здесь не царь!» Шельмец. Мы с ним – за дом, и он сердито: «Что встал? Давай же начинай!»
«Зачем? – ему. – Сам делай дело. Я завтра за свою печаль тебя в пивной, щенок, подвздену!» Я продолжал: «Ты кружки жрать, подлюка, будешь завтра». Значит, он мне: «Что ж ты, шпанью под стать, толпой грозишь решить задачу?!» И я ему: «А честен ты? На сколько ты, паскуда, старше? И чемпион? Давай! Глисты тебе стеклянные распашут!» Он постоял: «Давай уйдём отсюда вместо раздражений». – «Я не могу, – ему. – Падёт во мне так самоуваженье!» И он ушёл. И я один вернулся, отдубасил брата, какого чемпион забыл среди серьёзного разлада. Я с девушками пил вино – чужое и в чужом стакане. И девушек чужих домой сопроводил: я был не занят. Вот так в посёлке у себя примерно мы, вожди, царили. Немного нас, таких ребят, тогда свободно что творили. Я рассказал не для словца, я выбираю в прошлом были, какие – прошлое! Отца я не любил, сестра любила. Отец забросил нас давно, и в памяти отцу нет места. Я с мамой, с бабушкой – одно, с сестрой, оставшейся в невестах. Какая бабушка была! Небесное ей царство! Добро. Детей у деда забрала, а дети – деда огорода! Так воспитала четверых ей кровно неродных детишек, потом и внуков – нас двоих, такой некрохотный излишек! А умирала, уже я сел за избиенье коммуниста, так, ни за что – обычный сев кулачных зуботычин мглистых. Освободился я горой. И долго-долго не пытался припомнить свой тюремный вой – забылся, тщетно забывался… Как это кончилось? Женат, уже на Севере был, в Коми. С похмелья встал и сам не рад произошедшему и боле: жена подначивает – трус, жена подначивает – пьяный. Задумался пропитый Струж и сбросил с плеч тяжёлый камень. Я бросил пить, курить, жену.
Я стал артистом, правда, с куклой. И прошлое я отдал сну, ко мне что ходит посюсюкать. Я начал пробовать себя во многих радужных искусствах, но потерял былых ребят и новых, хорошо, негусто. Но я и много приобрёл – как сам себя нашёл в капусте! Оказывается, во всём моём разгуле шарм искусства. Я написал в одном письме двенадцать строк, из них четыре я помнил назубок. Вот все четыре, чем обязан лире: так сказку сказочник начал, так начат первый лист – «две были умные в семье, а третий был – артист».
Загадочно Земли явленье в лучах космической звезды – предтечи взлётов и падений живой материи, судьбы. Загадочна, увы, несхожесть всего живого: мал, велик. Загадочны и непохожи, кто получил от Бога лик. Нас много: белых, красных, чёрных и жёлтых – сердцем всё иных. Нас много рас, здесь заключённых, жить обречённых для войны. Чем для меня отличен русский, огромный леший – славянин? Да тем, что сам я полон Русью, был Русью нерусь победим. Мы, русские, большие трусы, хотя летаем над огнём, мы в прошлом укрепились в чувствах. Но мы же палку перегнём – и нету трусости. Медведи! Мы выструганы, как и он: медведь бежит от страха в дебри, но возвращается потом… Давным-давно прошли татары и немцы – воины легки и воины тяжельше. Жарко они нас жгли, под нас слегли. Давным-давно мы влезли в чумы, вошли в яранги, жёг и дул российский генерал! И чудно, мы не смешались в годы чум и войн меж близких нам народов. Мы русские лишь потому – угодно было это Богу, взлюбившему нашу страну. Но скрытое завоеванье не только русской – всей земли идёт! Оглянешься – и ранен! Чужие боги привели к нам много разного народа, они другие, не как мы, и быть как мы никак не смогут и не хотят. О, мы одни… А мы расслабленно толкуем: мир наш – он общий и другим. Мы поминаем Бога всуе – мол, боги всей земли равны. Мы равные: не хочешь, хочешь. Мы русские – плод сатаны. Нерусским, что на нас и точат ножи и зубы. Знаем мы… Но как не видим – отвернулись, не отвечаем за детей, за внуков. Мы о быт споткнулись. О, мы какие-то не те! Как гарцевал Иван, Суворов, как Пётр в разведку выходил! Европа нам служила сворой! И Азию народ наш бил! Мы были биты… Не убиты! И нам не только повезло, мы были Богом не забыты, не забывали мы незло. Мы украшали наши церкви не только золотом – собой! Мы были преданы, как черти, России, грешной и родной. И мы устали. В наших лицах – неверия тупая дрожь. Мы не летаем, словно птицы, ходячие пешком под нож. И этим пользуются верно несущие своих богов, когда-то мы им всем примером служили очень, людям гор. Нам, сонным, надоели будни. Нас праздником не прошибёшь. Мы консервированы, люди! Чего нам, Боже, не даёшь? Чего нам, Боже, не хватает? От горя мы теперь смурней, а раньше мы от горя стаей к границам гнали лошадей! Мы раньше грозно говорили, покорно слушала земля, как слово русское творили богатыри в своих полях. Последний раз над нашим миром мы алый флаг свой пронесли. Мы были всех земель кумиры! И страшно были веселы! И Сталин мир делил указкой.
И не имели в мире сил – пойти нарушить нашу сказку. Петрушка всех гостей тузил. Вчера я шёл: смотрю – китаец, смотрю – кавказец, негр – средь зим. Куда ни глянь – всё иностранец. И всё же я непобедим?! Я заходил в пустую церковь и к смуглым – в бывший наш обком. Кружу по городу – сплю сердцем, сам ни к чему и не готов. Мы обронили Бога, братцы. Мы с Богом (Боже мой!) равны! Мы не петрушки – мы паяцы, мы даже не от сатаны. Мы незаконные владельцы величья северной земли… Мы в душах – душепогорельцы. Нас инородные смели… Что делать? Что же делать, братцы? Нам нужен незабытый Бог! В душе, как предки, русы ратны, в душе Иванушка-то – волк! Сейчас орудия – законы. Сейчас во власти мы пока. Пока отдельные препоны – нерусские, тычки в бока. Но дальше этого не смейте Россию дружно запускать! Иначе стыть в замёрзшей лете на льдине будет ваша мать! Мы многого не понимаем в погоне за большим рублём. Кто кинул рубль в нас, словно камень? Да рубль ли это? Доллар он! Нам надо сесть, огородиться от заграничнейших затей. Нам надо долу опуститься и помолиться бы затем. Нам надо поднимать науку. Поднять рождаемость с земли. Нам надо вырвать просто руку из всех пожатий, пусть летит рука по-царски над землёю, по-над берёзою родной. Пари, рука, над разной тлёю, устроим русский мордобой от Азии и до Европы, коль будет кто нас отвлекать от дела внутреннего! Попу, простите, сможем всем надрать. Нам успокоиться и сбиться землёй и церковью, потом по-русски русской Волгой литься под русский колокольный бом. Связаться верящею кровью с великим Богом, дальше шаг – взашей гостящих – будь здорово! Россия – тройка, не ишак! За шиворот всех иждивенцев, оттяпавших святой земли, не как чужих и иноверцев, а как воров! Вор – не велик!
В моём подъезде много грязи, несоблазнительная грязь. Такие люди – столько мрази повадилось, и каждый – князь, следить и гадить на пролётах несчастных лестниц. Просто жуть. Нагадят – падают в блевоту и там живут, и там живут… И упираются рогами в мою, твою, да в нашу дверь! И я теперь их сапогами давлю, давлю! Но грязь – как твердь. Я, помню, жил средь тараканов – попал случайно я в балок и тут же приступил стопами ритм отбивать. Их ток потёк: по стенам и по мне – по Стружу по потолку ко мне – в кровать, на стол – парашютистом, хуже – в меня! Завяз я в рыжих, глядь! Грязь влезла в память, не ютится и обжила её, как дом. И я б хотел сейчас отмыться. А тут – Гоморра и Содом! Я много знал нечистых женщин, их мой не мой, от них темно. Не станет женской грязи меньше, скользит в века – под домино. С одной сошлись мы в поцелуе, его я после проклинал строфою честною. Милуясь, я грязь частенько совершал. Мы все виновны в этой грязи. Мир сам себе давно не мил. Под мышкой мавра каждый лазал. Любой везде уже и был. Был я ребёнком, в детском саде у нас, мальчишек, повелось в свой сонный час девчонок гладить под одеялом. Так и шло. Я был повинен и невинен и в помыслах, и наяву. Я зрил уже, как любят свиньи. Я зрил на голых, на юлу. Я зрил на глупенькую, щупал такую глупую в саду. Она кусалась, словно щука, мы оказались с ней в пруду. Потом я вырос. Не любили когда любимые меня, со стороны они мне были богинями и из огня! Но как-то я коснулся грязи одной на чёрном чердаке… Лежал на ней, лежал – не слазил. Потом лежал с ней на тахте. Потом лежал уже в болезнях. Потом пришёл любви талант, не той любви, в какой прелестен, но той, в которой лишь нахал. Поднаторел в том, с чем ужился. Носил приличные рога, и плащ за мною чёрный вился, не Бог мне в этом помогал. Я сам лепил девиц из грязи, я аккуратно их лепил, леплю, леплю – себя измажу, я их поил и с ними жил. Чего я только не придумал – от зависти бы слёг де Сад! Я не чудачил, тратил суммы и был огромной грязи рад. Но что-то как-то приключилось: мне начал я надоедать, мне я противен, как нечистый, в котором «я» и не видать. Так, пребывая грязью детства, я зрил себя за часом час, безумно захотелось деться куда-то от своих же глаз. И захотелось провалиться, и почему-то в чистоту. Ведь чтоб забыться – не напиться, когда увидел пустоту… Есть грязь среди корней кувшинок, Царевн-лягушек, но не жаб, на коих я глядел с вершины кабацких оголтелых баб. Я постоял и осмотрелся. Стоял, стоял и протрезвел… Оказывается, приелся мне мир, в котором я зверел, оказывается, и разум – во мне, не где-то вне меня. Нет, я опомнился не сразу – стоял, себя не понимал. Я взял перо, но было поздно, и я грешно – грешно за ним. Я под землёй. А жизнь-то – воздух! И я уже, увы, раним. Влюбился ль я тогда в девицу? Я, может, лишь её любил и, может, и люблю. Ленился я что-то делать, любым был, но я боялся продолжений – всех вариантов не игры судьбы, что мы без возражений с ней приняли. Лежал я, дрых. Что тут сказать о нас, мужчинах, – и о себе, и об отце, какой ушёл к другой с почином от нас с мамулей. Цел не цел… И так скажу о деде с бабкой, родной нам, как и неродной. Я говорю о мужах-тряпках, понятных волюшке одной, что личной жизни служат вечно, что служат славно, кобели, что служат так бесчеловечно, что мир бесплоден, довели. Я говорю о полноценно воспитанных в домах своих, я говорю о всех бесценных юнцах незрелых, но седых.
Я говорю сейчас о Струже, который мог – и не впервой! – любимой дочке бант утюжить, играть с сынулей в мордобой. Я говорю о битом Струже, я битый час, я битый год, я вечность битую лишь кружку опорожняю, сумасброд! Я говорю себе: «Василий! Ты самый-самый русский царь! Чего же ты такой бессильный?! Где твой наследник, государь?!» И, говоря, я долу очи туплю, сигару потушил, я очи полу полномочу, огонь в сигаре удушил…
Как очень скоро я несчастлив! Я безбородый! Я герой постельной лиры непочатой, вокруг такого девок рой! Я повелел себе учиться, я сам живу, я молодой. В конце концов, могу жениться. Коль не остался с бородой! Ещё раз встать и оглядеться. Ещё влюбиться, что считать любовью первою, одеться, влюбиться в первый раз, под стать ребёнку, что и сквозь учебник сверлит учительскую грудь. Влюбиться вовсе не плачевно – в последний раз как в первый путь! Ведь есть любовь, иначе как же я эту радость описал. Сидит любава – глаз не кажет Всё снова буду делать сам. Сначала было слово, ужас! Не слово, что народ поёт, не царское, не слово Стружа, и слово-то – наоборот: такое, впрочем, не услышишь, оно в материи звучит и волнами – когда мы дышим. Такое слово! Не молчит. Такое замолчит – не скажешь, рукой на дело не махнёшь, такое замолчит – как свяжет, и с Боженькою не уйдёшь. Мы стали этим словом литься, окрепли в нём душой своей. И слову начали учиться у самых у его корней. Теперь начало позабыто, на что давай – не наплевать! Теперь пора бы среди быта его, родное, отыскать. Не скоро-скоро, но отыщем, иначе ж будет только смерть. Иначе будет то, что свищет без треволнений и без мер. Смерть и достойное мерило, и надо будет здесь сказать: по ней, предельной полной, мило и некрологи не звучат; хоть мертвецов примерно любим, нам бы живых не обижать… Сегодня слово дышит скудно, раз не желаем и читать. По-моему, я наловчился враньё от правды отличать. И правда только что явилась продолжить, что смогла начать. Читайте, несомненно, русских, прислушайтесь, вам говорю. Нерусский пишет по-нерусски! (За рифму стыдно, я не вру.) Читайте русских! Хоть банально, не экзотический банан и не тропическая пальма в горшке российском. Стыдно нам расти на парниковой пальме. И слово западных рабов – удел капиталистов пряных, оно – под крышками гробов.
Вернитесь, гляньте – пишет Пушкин в романе, что и надо знать: «Неужто ты влюблён в меньшую?» Ведь трудно просто написать! Изображать как наловчился: «В чертах у Ольги жизни нет…» – всей загранице волочиться пером в ногах его. Поэт! А мой кумир и сын Тараса! А Чацкий – я уж говорил. А поражающие массы «Войны и мира» – хор громил! Конечно, нынешние сушат глаз деревенскою ездой на серых клячах, жизни учат, кичатся страшной худобой. Или растягивают лица в натужном смехе, стервецы, или подбито, но не птицы, все плачутся – плачевен цирк нелепицы невыносимой; матятся, режут, водку пьют, лишь попросту теряют силы и всё гремят, но не поют. Поэтому и надо к слову свои колени направлять. Бог растолкует нам основу, какою слово шло сиять. Бог взлюбит, слышащий услышит, увидит зрящий. Говорю: за нашим Боже.
В ложу, зритель! Надеюсь, не один встаю. И гоже ль наше негодяйство?! Ведь слово видим – хорошо не скажем! Наше скупердяйство на чувства и для неба – шок. Идите же в библиотеку! В различных смыслах – как послал. Идёмте к грамоте, калеки, для исцеленья – в книжный зал. Вы ж не на паперти уроды, каких жалеют, по рублю суют в уродов, те же бодро на костылях халяву пьют. Такие ль вы иль не такие?! В библиотеку! Не дремать! Читайте, граждане России, здесь вечно принято читать! Читать весомые страницы о нашем, как о том о сём, гадать в многостраничных лицах поэтов, чем сейчас живём! Познать, как мы безмерно тужим, что не желаем изменить. Постигнуть то, что Бог нам нужен и Бога некем заменить! Читать о будущем и браться за будущее – исправлять, а не судачить, не валяться, до пола оттянув кровать. Читать о нашем, братцы, быте. Читать о быте чуждом тож. Читать и подвигать событье к себе, в каком вдруг верх возьмёшь! Читать и, проникая в счастье, которое в тебе самом, рвануть смирительную! Ясность рвануть с петель с самим замком! Открыться!
Встать перед собою! И после, после для других. Себя же от себя не скроешь, предстать же пред собой нагим.
Я больше всё лежу, хожу, я не сижу, не езжу; с каждым не говорю, ведь ко Стружу попутчика же не привяжешь. Но я умею в монолог вплетать слова легко и споро, и диалог, конечно б, смог я сам творить легко и скоро. Я пьесу как-то написал, и не одну, но те не важны; а первую читал и сам – живёхонькая, не бумажна! Поэтому, так как молчун недавно я, до разговора сам дохожу – бреду средь дум и сомневаюсь, весь – в раздоре! Так если долго говорить и слушать так же, разобраться – схватить серьёзнейшую нить несложно в разговоре, взяться. Примерно так – иду, корю весь мир: не можем жить по-братски; и от стыда за всех горю. Как нам с террором разобраться… Тысячелетье в нищете на фоне нашего удобства пришлось бы террористам всем работать на себя и Бога. Но есть другой кровавый шаг – заставить просто страхом, силой себя, ужасных, уважать, пуская пламень, рыть могилы. Ведь можно блага пригубить – чужого счастия напиться, заставить, дерзких погубив, с собою остальных мириться. Оно в подполье – их лицо сокрыто ликом злодеяний; открытый только кто отцом читает проповедь мирянам. Понятно, что когда-нибудь мир прекратит существованье и можно не успеть вздохнуть на лаврах чьих-то. Прочь старанья мир миром строить на земле, где стройка и не начиналась, зато оружие – в цене, и кровь веками закалялась! И стоит только взять кинжал, вложить в уста сурово: с Богом – и побежал, и побежал, но тайно, с бомбами – к чертогам, в тиши, в тиши, до темноты – и резать, резать прочих баев, какие верят-то, скоты, не так, как надо, пьют, скандалят… Когда порядок наведём в домах террора, да и в душах, того же, кто нас доведёт, не пожалеем, станем лучше…
– Тебя люблю, но боли боле в любви я помню лишь одни. Ты говорил, что не неволишь тебя любить, и жить один готов ты дальше бестолково. Ты говорил, что я же – мать, и дочь моя, взрослея, скоро начнёт с тобой мне изменять. Ты говорил, а я старалась всей правды и не привечать; но дочь, конечно, подрастала, я что-то стала замечать… Нет-нет, конечно б, не позволил ты с дочкой, даже с неродной, чего плохого, но в неволе соблазн растил бы; то же с той – она, быть может, полюбила волнующего всех тебя, любви б к тебе не победила в себе, уверенно любя. Она бы сохла, впрочем – сохла, однако б – дамой расцвела. Тянула бы к себе, плутовка, тебя, родного, забрала б… Мы с ней уехали далёко. Не по душе мне адвокат пришёлся, денежный и ловкий, но адвокат не виноват. Он старый-старый, нелюбимый, зато он носится со мной, как с документом малой силы. Ему не скоро на покой. Он нас устроил. Доча будет как он, такой же адвокат. Я буду матерью, пусть люди о том и грузно говорят. О, мы живём почти в столице огромной моды мировой. Одна из нас пошла учиться, другая занята собой. Мы обе рады – новой силой наполнены вдали сердца. Я рада, что тебя взбесила. Ты испытал разлуку сам. Но эта радость ненадолго, мы с дочей так к тебе добры, как раньше, даже – больше; с Богом, былой наш суженый, увы…
– Сынок, никак не перестану тебя всегда о том просить: ты приезжай, я, Вася, вяну, а ты не едешь, паразит. Ты извини, ведь я с любовью тебя ругаю и пишу. Не ощущаешь себя кровью ты, что ли, нашей, наш вещун. Ты приезжай, не то – приеду, хоть знаю: я тебе и груз. Не надо твоего нам хлеба, всё есть, и даже есть арбуз. Ты сам явись и не пугайся. Мы наклепали пирожков – кастрюли! Словно в перьях райских – жар-птицы! А ещё рожков! Приедешь – помолчим.
А что там и говорить, всё хорошо. Ты не сердись, вот вырос мотом, нетрудовым путём пошёл… А я всю жизнь, Васёк, трудилась, и у меня за то медаль – горжусь железкой. Я сгодилась! Счастливая я, Вася, встарь! Ты приезжай, и хватит дуться на непонятную судьбу. Живёшь вон цацей и нагнуться ведь не желаешь. «Бу-бу-бу», – наверно, думаешь, старуха, а я старуха – хоть куда! Конечно, уж во рту – разруха, недалеко и до суда, но это мелочи. Ты, Вася, кобенься, но и приезжай, с своей кровати – с печки слазий, лежишь, лежишь – себя не жаль! Мы тут вот мебель поменяли. Оно и новое – старьё, ничем не лучше старой швали, но всё же новость, и моё. А ты живёшь – вон только пишешь – живёшь, лежишь и не поймёшь, что стал давно округе лишним – не выйдешь, никого не ждёшь. А этих пигалиц гостями и называть я не хочу, гремят к тебе они костями, и совести-то в них ничуть. Ты бы женился… Ты не думай – я этого и не хочу… Вернее, сам благоразумный и поступай, сам – чересчур. Ты приезжай, не о женитьбе, ты знаешь, будет разговор. Ох, до приезда бы дожить бы! Умру вот – вынесут во двор… А ты не едешь, рад стараться дождаться лишь, когда помру. Ну, умирать-то буду, статься, тогда уж явишься к утру. Ну не пугайся. Мне не скоро туда, да ты не приезжай: по телефону скажешь слово. Ты телефон не отключай. Я позвоню, и помолчим лишь, да ни о чём, а так – о всём. У Галки в Курске пьёт вон Мишка. Ты молодец, не пьёшь, Васён. С сестрой твоей ужасно спорим, да ты не думай, о своём. Ух, зла, стареет, чей в ней корень? Разъелась, спорим, как орём. Ты вот один живёшь – прекрасно! Но, правда, наши-то в театр мотались вон, и я ужасно одна перепугалась – страх! Как ты один… Ведь жутко, Вася! Ну на секунду приезжай. Ты мальчик был большой и красный! Такой в купели и лежал! Поп говорил: «Огромным будет Василий в жизни человек!» – он всем, небось, так, только чудно попал здесь в точку. Ты поэт.
Я мог командовать составом и бронепоезда, не лгу, был в дюжей юности не павой, был безголов – не значит глуп! Я поездных огней монтёром родной Союз исколесил в певучей юности матёрой! Когда мой глаз в стакан косил… Но не помеха детству пьянка, когда талантом закалён – быть похмелённым спозаранку, и пьяный славно укреплён какой-то словно резвой силой, что не даёт свалить тебя, качает лишь слегка красиво среди таких, как ты, ребят. И я командовал составом, был надо мною бригадир, им я во всём считался правым, чем бригадира и бесил, но что с электриком поделать, ведь всё зависит от него… Что он – то я – один не в белых перчатках делает легко! И я кутил! Как пьянки много несёт моя былая жизнь! Но это уж моя дорога. И я кутил! Катился вниз… Я продавал в дороге водку и с покупателями пил за их же счёт. Сносили кротко: меня исправить – кто без сил. И как-то, уж набравшись впору кутилам запорожским, я сошёл на станции без спора, мой бригадир пустил меня на время полуоборота состава – то есть вновь сюда, на станцию, наш поезд кротко по расписанию когда прибудет, обратившись к дому, и я опять в него войду, пусть будет – сяду. Сняв погоны, оставив скарб, как самодур, направился я пить в деревню с попутчиком, который бур. Сверкнули поездные кремни – состав умчался без меня… Та жизнь была сплошной дорогой, в которой и не помню я – как вырастали-то итоги её, рогатой, за меня? Я грешен был – как смирный пастырь, отшельник-схимник, что жуя и воздух – грешен. Грешен – баста! Я был, неведомо живя! Не думал я, что очень грешен, скорей, меня не донимал, а донимал бы – был потешен какой-то грех, хоть был немал, но мной носился куропаткой в траву из той дурман-травы, и был такой же резко падкий и резко всхожий грех – увы. Я говорил о бригадире, но бригадиршею была над Васькой юбка командира, а это Ваське – не дела, какие он свернуть не мощен, для женщины – мужчина я! Прижал её. А то и проще зло шлёпнул бабу, на коня. И я на станции, свободен! И собутыльник на коне! Я плохо помню: бродим, бродим в такой запутанной стране – полями, полосами леса, закатом, ночью, после пьём… Откуда в брюхе столько места?! Идём, горим, летим, поём! Я в жизни – парень-заводила! Ко мне тянулись! Я легко дам привлекаю. Так же сила во мне: средь мужей высоко себя поставить! Я кумиром спокойно становлюсь везде, где жизнь войною или миром меня застала как удел. И потому что незнакомо – компания ли, чуждый дом с тюремной братией ли, новый приход чертей каких, содом – меня нисколько не пугает, да и противно лишь сейчас, тогда мне встреча дорогая была любая, хоть на час! Я мог прогуливать недели! Прогуливал и месяца! Десятилетия на деле я изничтожил – до конца своих гуляний, потрясений, развивших буйного меня, как развивают лист весенний весны, взрастил я времена! Мы на постой припёрлись поздно, усталые. Ещё пьяны, но заблестели неба звёзды в стаканах встречных сатаны! Теперь гурьбою большей пили, теперича беседы шли новее прежних, и чудили мы заново и в нову ширь! А в этом случае берутся откуда силы со вторым дыханием – наружу прутся – огни вытягивает дым! Пускаются стаканы в пляски! Поёт из горлышек глагол!
И точим, точим пьяно лясы! И девицы! И я – щегол! Я распеваю!
Я танцую! Шатаюсь баснословно я! Я завлекаю! Я рискую на ревность налететь, друзья! Я распекаю новых встречных и собутыльников смешно! Затем, чтобы любить беспечно меня спешили и грешно явившиеся чьи-то дамы! Я бултыхаюсь среди кос! Я без задумок, без программы, не допуская перекос, любимый каждою крестьянкой, уже беду, гляди, навлёк, гляди – не встану спозаранку! Да что там – я ещё не слёг! А надо вам сказать – казали потом, как куролесил я, как потешался, как скандально я обнимал, губя себя, чужих мадам, о, панибратство свободных пьяных – пьяных сил во мне, читающее братство! Я многих-то тогда взбесил! Но и спасают вечно дамы! Они, родимые, меня спасли от кары пьяной мамы детят, что пьют по деревням, дедят, которые тоскуют от неприступности подруг, какие ради нас рискуют – ради приезжих – честью, друг… Проснулся ночью, встал несмело, нащупал стенушку во тьме, пошёл по ней, свет лунный миром гласил неясно на стене. Я выбирался, выбирался, бутылку пнул и подобрал, и вот под небом я остался и зашагал, и луч играл на мной подобранной бутылке, в ней билось гадкое вино, я отошёл и сел, и зыбко река дрожала возле ног. Сверчки, ещё какие звуки, и очень солнечна луна, похмельные привычно муки и страх – от птицы до сома! Сейчас я вроде и непьющий, сейчас меня не разберёшь. Я в реку новую опущен, в одну ведь дважды не ступнёшь. Но и поэтому-то трезво имею время размышлять, тогда я разгорался резво – жизнь начинал, хочу сказать. Я ничего не знал о ныне, о будущем я вообще не знаю – думал ли под синим, под чёрным звёздным, и ущерб, что я не думал или думал? Тогда, кажись, во всём везло: в плохом, хорошем – общей суммой, что вспоминается незло. Всё прошлое – одни уроки, всё приуроченно прошло, огромные, казалось, сроки! А ничего не решено. Всё до нелепости строптиво: куда шагать? Зачем шагать? А раньше глупо, но красиво я мог-то юность прожигать! Сегодня я какую даму за ручку грубо не возьму! Гляжу на даму – а с экрана, её я вижу – не сожму! Сегодня я люблю глазами, сегодня осторожен я. Так как не наглый – силы зане, той силой, что залог огня! Над чем угодно маракую: сужу политику, дела. В тетради пастою воркую, и паста славу родила! Но оторвался я от дома, где я – как я, Васёк-герой! Я подстелил под жизнь солому… Мой дух не водится со мной. Со мной не водятся подруги – я для подруг, увы, непрост, мне не нужны любые други – каких не знал, с какими рос. Мне жизнь-то не необходима! Мне не необходимо встать – не пропустить чего-то мимо летящее, а то и вспять! Я зафиксировал в словечках большие ворохи надежд на общую народу вечность, на звёздный путь, который беж.
Я зафиксировал геройство в математическом листе своей тетради очень стойко, да надобно живей, честней! Я зафиксировал сравненья, я зафиксировал себя как писаря стихотворенья, о том на волости трубя. Я зафиксировал несчастье и счастье рядом – всё равно. В чём зафиксировал участье своё – о чём галжу давно… Сижу у речки быстроходной. Какой-то, видимо, плеск птиц – я слышу трепет, шелест водный меня тревожит, иглы спиц худого неба тычут в Ваську. Луна на мне столбом стоит, хоть сочиняй, Васёна, сказку в тебя глоток-то винный влит! Один глоток, увы, непрочен, выходит, так же и второй, и третий… Хорошо, что ночью опохмеляешься порой. О, хорошо – никто не видит тебя такого иногда, ведь слабость норовят обидеть! О, это истинно всегда! И так я всё же похмелился, я потянулся, смело встал, в меня глоток четвёртый ль влился, и я расслабился, устал… И вот когда я потянулся, и вот когда чуть отошёл, я по инерции споткнулся! И в реку хладную вошёл!
Я возвращался – мёрз и, мокрый, я смех девичий вспоминал, что пролетел по-детски робко, когда я волнушки пинал! За мной следили, и бутылка сама, конечно, не ушла – со мной шутили. Я обмылком шмыгнул в сарай, считай, в шалаш… Отрыл глаза – опять картина, но из серьёзного огня – горят в щелях и в паутине сарая доски, смерть – теням! Проснулся я ещё нетрезвым! Кто незнакомо разбудил? Лежу, от яви всё ж отрезан. Лежу как будто не один… Сегодня я по новой мыслю. Всё остановит вдруг меня – низы какие или выси, темь – непроглядно, свет ли дня. Сегодня я могу быть тушей, и не напившейся притом! Сегодня мало кому слушать меня захочется в простом. Сегодня лишь меня читают, но одиноко же – писать! Читают, видно, прочитают! Где собеседника сыскать?! Где мне найти того, кто слушать меня и трезвого готов? Несущего пером, как клуша, златые яйца? Что с того… Я понял многое, и значу я для России много, но решаю я один задачи – свою, России, жив смурно. Я одинокий-одинокий, поэтому лишь вспоминать могу, когда я многооко мир только взглядом мог пинать. Когда я мог поднять юбчонку на расстоянии, зрачком, когда остановить девчонку мог Васька пальчиком – щелчком! Когда летал я – не ленился! Я не ленился – и лежал! Когда я сердцем в космос бился – я кровью Божий свет снабжал. Я путь Вселенной! Я ланиты. Мукою Млечного Пути! Такой я был, о, знаменитый, какому вечно бы идти, какому преклонить колено клянётся, верно, сатана, какому Боже – сокровенно! Какому было не до сна… Но я лежу. Идёт ребёнок. Идёт совсем ещё дитя, дитя нагое из пелёнок и улыбается, кутя! Дитя зверёнышем подходит! И улыбается! И слёз поток с небес глазастых сходит, поток потопа! О, курьёз! И я не в силах оторваться от неподобного всему, готов всем дьяволам продаться, её беру, к себе тяну, и что-то тонкое и нежное меня касается, цветёт в моих руках, совсем прилежно, как одноклассница, речёт неслышным шёпотом, лениво секунда тяжкая гнетёт, все времена – как бы не мимо момента этого! Растёт на месте, кажется, мгновенье. О! И не движется – курьёз! Как жаркий айсберг, вдохновенье, и не холодное, и воз немого счастия – ни с места, какой секундою томим! В руках моих – жена, невеста! В объятьях Стружа – херувим! Газель, снискавшая Дух Божий и обольщённая не мной, но Божьей правдою погожей и сатанинскою! Я Ной! Несусь бескрайнею секундой, ковчег, куда же приставать? Несусь вселенной златокудрой! Несусь-несусь, и не вставать! Несусь безбожно и интимно, несусь сквозь слёзы, голосок! Бутылкой, брошенною мимо, земельной тверди на восток! Несусь! Стоять невыполнимо! Несусь – ничтожно горевать! Несусь – растаяли чернила! В чернилах весь! Несусь опять! Несусь – и занемели пальцы, несусь – как носятся в гробу потусторонние скитальцы на крыльях или на горбу! Несусь, о милые знамёна моей тачаночной души! Несусь, герои – поимённо всех-всех времён, всех-всех вершин. И заворачиваю с милой! И продолжаю далеко! Друг другу вечные кумиры мы на века, и нам легко!.. Сегодня, кажется мне, верно, я девушку одну люблю, люблю и боле беспримерно, чем и любил, и не гублю её души, не вспоминаю любовь свою при встрече с ней, я и отказ её заранье себе отвесил, словом, нем! Я говорю о нашем детстве, она была при мне дитя, я был огромен, но и, лестно, ребёнок был! Ребёнок я! Я ведь художник! Детки музы! Такой и старый-молодой! И оттого все в карапузах! Ох, не дружу я с головой! Так я любил! Она, признаться, меня любила – не лгала, когда была мала, сейчас-то того не вспомнит, но была в меня безудержно влюблённой! Я этого не замечал, увы, как будто заключённый в себе я был, «люблю» крича! Я принимаю каждым летом её в объятия лишь раз, целую в щёчку. Сколько света в глубинах, любых если, глаз! Я принимаю только это и после зимушкой люблю сей летний образ, обогретый воспоминанием!..
Конец ознакомительного фрагмента.