– Я начинаю понимать, – заговорила она, ни к кому не обращаясь. – Вы обходились со мной как с публикой, которую вы учите минимальным приличиям, прекрасно сознавая, что она останется какой была. И прибегаете для этого к привычному средству, к вашему завораживающему голосу, словно это такой пустяк.
Пауза. Она, отвернувшись, смотрела в пол, он тем временем мог украдкой бросить взгляд на часы. Слишком долго, увидел он, сцена затянулась, но нельзя, чтобы она кончилась именно так.
– Не позволите ли вы, – попросил он, – чтобы, признав свою вину, я, однако, попробовал оправдаться? Не перед вами: вам пришлось бы слишком многое мне простить. Но как моралист – допускаю это с оговорками – я не всегда был неудачлив. То, что вы милостиво согласитесь выслушать, не касается женщин. Давайте сядем. – Изящный жест.
На сей раз он сам определял, сколько места на канапе должен занять каждый из них. Он мог двигать руками, наклоняться вперед, при нужде оборачиваться к отсутствующему партнеру. Так он себя и повел.
– О! – сказал он. – Милый друг Дорленги, вы снова подле нас? – Никто ему не ответил, и тогда он продолжал: – Пусть вы давно нас покинули, «Бедная Тониетта» живет. Ваша единственная опера, у нас дома каждый ребенок знает ее наизусть. Все, у кого подходящее настроение, поют: «Взгляни, родная, вот наш дом в цветах». Е morto giovane, poveretto[115], – пояснил он соседке, которая вовсе не нуждалась в напоминании.
При первых же его словах она увидела перед собой на сцене старую оперу, традиционные декорации крестьянского дома – живая изгородь из шиповника, беседка из лиловых глициний, Тамбурини в роли Маттео: сейчас начнется ария, которую он назвал. Он прервал поток ее воспоминаний. Покамест мы еще не задержимся возле дома в цветах.
– А теперь скажите мне, кто в целом свете, хоть здесь, хоть еще где-нибудь, кроме нас двоих, слышал «Бедную Тониетту»? Их окажется так же мало, уверяю вас, как и тех, кто слышал «Джоконду» маэстро Понкьелли, ведь она тоже итог всей жизни. Вот дома у нас мы все ее знали наизусть.
Он говорил так, словно и сам был человеком с улицы, который поет, раз светит солнце.
– Здесь, вдали от Италии, по радио передают одну, от силы две мелодии. Никто не спрашивает, откуда они. Я не гордец, – продолжал он без остановки, – но все же Италия обладает чем-то более великим, нежели ее всемирная слава. Я говорю о неизвестных шедеврах. Они доступны в Италии каждому ребенку и никогда не выходили за ее границы.
– Плохо для нас, для остальных, – отвечала она, не слишком задумываясь над его словами. В ней все пело: «Взгляни, родная, вот наш дом в цветах». Он был почти уверен в этом. Ее страдание изливалось в незначащих словах, в звуках, слишком похожих на мечты, чтобы они смогли воззвать к истинным его переживаниям.
– Неплохо. – Он упорно держался за свой монолог. – Но для нас, соотечественников маэстро, – реальная причина назвать их своей собственностью. Маэстро Масканьи я сказал: как мы гордимся вами! Как мы гордимся Италией! Все певцы мира пользуются нашим языком, все вот уже пятьдесят лет поют знаменитейшую из ваших опер.
– Только эту одну и поют, – сказала она, словно просыпаясь. – В высшей степени удивительно. Почему не «Le Maschere»[116]? – спросила она с проблесками участия.
– То же самое отвечал мне и всемирно известный старый маэстро, чью самую совершенную из его итальянских опер нигде не ставят. Я объяснил ему: вы полагаете, будто сердце мира не имеет границ? Неисчерпаемо лишь ваше собственное. Вы покоряете мир, но вы создали и то, что принадлежит лишь нам, нам – и навсегда. Наша страна – самая богатая в мире, самая всемирная в искусствах и остается для нас самой собственной. У нас слишком много совершенства для большого мира.
– И он вас понял? – Это уже не только с участием, но и с иронией.
– Я увидел слезы на его старых глазах, – признался он и торопливо добавил: – Cosa vuole. Tanti copalavori![117] Но он так никогда и не вышел за пределы этой единственной оперы продолжительностью всего один час. Настолько ограничена даже великая жизнь. Е nоi?[118]
А мы? Вот куда метил весь его рассказ: теперь это стало ясно. Но странным образом не уязвило ее, не оказалось тяжелым ударом, как было бы немногим ранее. «Мы можем сколько угодно рваться из самих себя, но нам бесповоротно предназначена лишь эта судьба, которая и есть мы сами, снаружи и внутри, от кончиков ногтей и до лона. Никто не в силах изменить мою кожу. Никто – увести меня в новую жизнь, никакой Тамбурини – к домику в цветах».
И тут он пианиссимо пропел ей на ушко:
– «Взгляни, родная, вот наш дом в цветах»!
Она заметила, что он уже стоит в парящей позе, повернувшись к ней лицом для прощания. Прекрасная Мелузина внимала ему как дитя, блестящие глаза, полуоткрытый рот.
– Очень красиво и очень жестоко, – сказала она, когда все кончилось, но улыбнулась благодарной и бледной улыбкой.
Он открыл перед ней дверь, верней сказать, его рука держала дверь закрытой несколько секунд, достаточных, чтобы шепнуть над ее плечом:
– Выходите за своего делового друга, которого называют Артуром.
Она вышла в дверь, которую он не держал более. Она не оглянулась. Сказанные им на прощание слова нимало ее не удивили.
Внизу, на улице, тем временем многое погасло, было отодвинуто, скрылось. Дуговые фонари, прожектора, телохранители, швейцары, выкликавшие машины, шустрые тайные агенты, которые неотступно бдели, напитки для шоферов, уличные девочки, подобно мотылькам слетевшиеся на яркий свет, и каких там еще не было странных прохожих – все исчезло. Праздничное освещение, некогда весьма значимое преддверие торжества, захватывающее даже улицу, погасло, пересиленное занимающимся деловым днем.
Одинокая женщина садится в свою машину, проще говоря – в последнюю. Уже на подножке женщина полуоборачивается, она, помнится, собиралась подвезти кого-то домой.
ХХ. Праздник на исходе
Андре и Стефани заняли целый стол, первый попавшийся, за большинством других никого не было. На заднем плане, вокруг сцены, с недавнего времени покинутой музыкантами, что-то суетилось, слабо или судорожно, умеренная толчея.
Может, кто-то сделал свой взнос последними гостями, вот они и не расходились. Между тем с большей или меньшей достоверностью можно было сказать, что этому резко очерченному профилю просто некуда податься, что фигура с фельдфебельскими замашками страдает у себя во дворце навязчивыми представлениями, почему и старается размотать ночь где-нибудь еще. А что до дамы справа…
С голубым начесом?
Именно она охотно прихватила бы к себе обе фигуры с единственной надеждой, что из этого может получиться история, а ее портрет – попасть в газеты.
[115] Бедняга, умер молодым (ит.).
[116] «Маски» (ит.).
[117] Чего вы хотите? Шедевров так много! (ит.)
[118] А мы? (ит.)