И он глянул как-то пристально на Никона Евсеевича, как хотел что-то спросить или сказать. Мажет, даже про землемера, по душу которого и собрались они на тракт. Сыромятов опустил голову, и тогда Фока сказал:
— Ну, до свиданьица тогда, Никон. Помолись за нас при случае.
И снова Никон Евсеевич почувствовал жалость к этому человеку, с которым спаяла его смертельная свинцовая опасность тогда еще, в восемнадцатом, на дороге в Аникины хутора. И он обнял Фоку, прижался к его щеке, холодной и потной, пахнущей дымом костра.
Тот похлопал его по плечу, попросил:
— Так коль в живых буду, сообщу Вале. Не перечь, Никеша...
— Да что там говорить, — снова искренне отозвался Сыромятов, — по душе ей если, пусть живет...
И Фока снова похлопал его по плечу и больше не сказал ни слова, а шагнул опять за дерево, растворился в чаще.
В раздумье глубоком возвращался назад Никон Евсеевич. Небо над ним раздвинулось, высыпал рой звезд, луна низко склонилась, озаряя желтизной и зеленью болотной это Ферапонтово займище, эту, как у них в Хомякове говорят, «богом забытую землю». Всегда «потная» от грунтовых вод, сейчас она высохла, превратилась в камень. Шаги стукали звонко, и казалось, под ним пустота, вот-вот и разверзнется трещина и полетит Сыромятов в черноту.
Он даже остановился на миг, выглядывая впереди эту трещину. Легкий ветерок топорщил пучки белоуса на кочках. Он присел, прижал их ладонью — точно конская грива легла ему в ладонь, упруго и жестко. Что вырастет на такой земле, после такого белоуса? И кому когда-то доставалось это займище, считал себя несчастным. А последним досталось займище Ферапонту. Ферапонту Ивановичу Сумеркину. Помнился он еще — высокий, в тулупе зимней порой, в высокой меховой шапке. Как боярин. И трость была у него. И в церкви стоял впереди всех. И кланялись ему, помнится, издалека. Тоже землевладелец был богатый. То по жребию, то за деньги, то обманом — соединял полоски в десятины, пахал и сеял много ржи и клевера. Но вот погиб от пули турецкой его любимый сын, офицер-кавалерист, на болгарской земле. И покатилась судьба Ферапонта Сумеркина, как колесо от телеги в рытвину. Заливать стал душевную рану вином, уморил такой жизнью жену, спалил свой дом и стал нищим-побирушкой. И тогда вот по жалости отвели ему вот это займище у леса, у болота. Только пахал свою полосу Ферапонт, а сеять не сеял. По весне брал лошадь и пахал. Потом сидел на взбугренной полосе и смотрел, как идут грачи стаями к нему, и разговаривал с ними, что-то кричал им. Полагали деревенские, что о сыне, погибшем на чужбине, спрашивал перелетных птиц. И стали звать дурачком Ферапонта. Он отзывался на это, побирался по деревням, спал в ригах. А однажды зимой замерз на пути из Марфино — были тогда сильные крещенские морозы. Помнятся до сих пор Никону Евсеевичу.
Теперь вот ему достанется это Ферапонтово займище, Сыромятову. И поднялся торопливо Никон Евсеевич, и едва не побежал, и все оглядывался, и виделся Ферапонт в тулупе, протягивающий руки, и слышался его хохот.
Да так оно и будет. Выйдет вот сход, и определят по приговору. Тогда и выйдет ему судьба вроде Ферапонта. Да что там говорить — под черной звездой прожили жизнь Сыромятовы, хоть и гнули спины в три погибели. Отец, помнится, пел: «Здесь мы родились, здесь и умрем». Расшибло параличом, лежал два года, мучая и себя, и домашних. Мать всегда в слезах. Пекла пироги, бывало, — до сих пор, как запах пирогов, так всплывет лицо матери — круглое, в веснушках и в слезах. Были два старших брата. Жили с семьями в этом вот их добротном доме. Началась мировая война, обоих призвали, и оба не вернулись. Погибли в гражданскую. Один, по слухам, воевал за белых, второй был в красных частях. Может, шли в цепи друг против друга, может, пропороли друг друга штыками... Семьи уехали в город, и потерялись по гражданской разрухе. Теперь вот Валька. Уедет и она скоро. Что ей, конечно, раз мужика здесь не нашла... И останется он один, и тоже, может, спалит дом, если к тому не заберут в трибунал. А там пахать полоску Ферапонта да балабонить с грачами на манер дурачка...
Никон Евсеевич вошел в свое поле, раздвигал колосья руками, гладил их. Кусал зерно, кусал стебли и все озирал это свое поле, над которым сгибались и отец, и братья, и он столько годов. Подумал вдруг: «Сыромятовы — они вот везли навоз, а «питерщики» за вином, они по траве с косой, а те вот на «железку», в приказчики, в яичную или сливочную торговлю, с карандашом за ухом. Они — строить сыродельню, а иные бедняки — закрутки на завалинке... А он теперь — мироед-кулак, и место ему, как батмановским мужикам, в Сибири или же на ферапонтовской полоске. Надо было жить, как они жили».
И дико захохотал Никон Евсеевич, оглядывая поля, полоски, эти избы в лунном свете, слушая лай собак и поздние голоса. И показалось, что идет уже по полю Ванюшка Демин, склоняется над рожью и стрижет ножницами колосья, даровые колосья. И гнев затопил душу, заставил сжать кулаки, заставил выдавить вслух жуткие слова:
— Ничего, Ванюшка, твое счастье, если люди будут на тракте. Твое счастье, а то выпадет и тебе судьба земельная.
Глава четвертая
1
Двухэтажное деревянное здание, крытое красной черепицей, одиноко стояло на взлобке в окружении густых елей и сосен. За домом — высокий сарай, конюшня, двери которой были распахнуты настежь. Из нее вышел неторопливо старик и, опираясь на палку, стал смотреть вниз, на дорогу, на агентов, которые шли к нему. Белые длинные волосы полоскал утренний ветерок.
— Доброе утро, — поприветствовал Костя, подойдя ближе.
Старик снял коротенькую шляпу, проговорил медленно, изучающе разглядывая при этом агентов:
— Тобрый тень... — И добавил, так же медленно, и так же все изучающе оглядывая незнакомцев: — Кута путь тержите?
— На Аникины хутора, — ответил Костя. — А зашли спросить — не проходили трое здесь? Рабочие с фабрики. В совхоз мы идем на подмогу.
Старик нахмурил брови и подался назад. Помолчал, переступая с ноги на ногу, покачал головой:
— Нет, не вител. Отиноко живем. В стороне. Я та жена. Она тома, можете спросить. Может, она витела.
— Нет, не стоит, — сказал Костя, все же запомнив это потемневшее, почему-то обеспокоенное лицо старика, хозяина хутора, прибалтийца по говору, как видно. Что-то тронуло его сердце, задело душу. Вот что?
— В теревнях спросите, — посоветовал старик, показал на дорогу, в лес. — Там вот Аникины хутора...
Вверху стукнуло окно, и Костя, подняв голову, увидел женское лицо. Женщина закрывала воротом горло и смотрела пристально на них.
— Здравствуйте, — сказал Костя. — Не видели вы здесь троих мужчин?
Она быстро покачала головой.
— По ночам мы спим. Может, и проходили. Не слышала. А сами вы кто?
— Мы рабочие...