— Купить тебе чего, золотко?
Кэлли это понравилось. Понравилось вполне определенно, Генри заметил. Но она сказала:
— Нет, что вы, я здесь работаю. Спасибо большое. — Она улыбнулась и порозовела от удовольствия, но ответила сухо, непреклонно. Генри сначала удивился, потом обрадовался.
Посетитель все так же, с ухмылкой ее разглядывал, но Кэлли не привыкла к шоферам. Может быть, она и рада бы была, как представлялось Генри, продолжить начатую игру, но у нее ничего не получилось, удовольствие пропало, взгляд стал напряженным, улыбка деланной.
— Что-нибудь возьмете? — спросила она.
Шофер продолжал ухмыляться, но явно смутился;
Генри подошел к нему и произнес самым сердечным тоном:
— Лучший набор шоколадок в штате Нью-Йорк. Все первой свежести на этой неделе. Купишь что-нибудь детишкам?
Торопясь и роняя деньги, шофер уплатил за пачку «Кэмела», ухмыльнулся напоследок и ушел.
— Заворачивай к нам на обратном пути! — прокричал Генри, перегнувшись через стойку. Но бедолага во всю прыть спешил к грузовику, стоявшему с невыключенным мотором, да к тому же поднял воротник, так что едва ли что-то услышал. Дверца кабины хлопнула, и грузовик затарахтел вверх по склону, поблескивая в лунном свете никелированными частями.
Генри прикусил губу. Тот человек его боялся… как все прочие, кроме разве что Кэлли, да стариннейших друзей, да пьяниц. Это со страху он сперва выламывался тут, потом сбежал. Все они так, все норовят удрать, когда ты стараешься расположить их к себе, расспрашиваешь о болезни жены, о развалюхе грузовике, чтобы они почувствовали себя как дома. А не удерут, то еще хуже получится. Он вспомнил старика Кузицкого, чего только он, Генри, тут ему не плел, как только перед ним не бесновался, хотя несчастный старикан только и мог что сидеть прямо на стуле. И перед другими тоже, мало ему было одного Кузицкого. Начинал громко хохотать, приходил в раж, дубасил по стойке толстыми руками, блестевшими на сгибах локтей от пота, а ведь речь-то шла всего-навсего о погоде, об ограничении веса перевозок или о том, как вообще все по-дурацки устроено на свете. И уж тут-то они пускаются наутек, улепетывают как миленькие, словно их хотят изнасиловать, и, бывает, больше носа не кажут. А если и возвращаются, то из любопытства, еще раз поглазеть на этакую тушу, или теперь еще полюбезничать с Кэлли. Неподходящее это место для такой девушки — одна шоферня да пьянь.
(«Как ты думаешь, чего это он делает — сидит не спит цельные ночи напролет?» — этот вопрос Уиллард Фройнд услышал в продуктовой лавке. И тот, кто его задал, сам же дал ответ: «Запой у него, понял? Видел его когда-нибудь за рулем?»
Уиллард добавил, опустив глаза и похрустывая пальцами: «Я знаю, все это брехня собачья, Генри. Но я просто подумал, тебе следует знать, что о тебе толкуют люди».)
Запой. Может, они и правы. Он пьян не от виски, но, возможно, пьян чем-то другим. Пьян здоровенной, глупой и нескладной Любовью к Человеку, которая заполонила его и бьется в нем, бессмысленная и пустая, как туман, — Любовью к Человеку, которая в конце концов вылилась в желание отгородиться от всего на свете, в пустой обеденный зал, в пустые столы, в липкие пятна на табуретах, в гараж, по колено заваленный болтами, старыми гаечными и разводными ключами, шплинтами, мотками проволоки. Пьян игрою мускулов и жира, пьян неуемным кружением по вонючей комнатушке, пристроенной сзади к шоферской обжорке. Вот почему он дубасит по стойке, толкуя о погоде и о том, куда бы он поехал, если бы сумел вырваться, или гоняет по горам на «форде» выпуска 39-го года.
В ясную ночь можно промчаться до вершины Никелевой горы и назад, трясясь в высоком черном «форде», где тебя со всех сторон стискивают стены, будто внутри поставленного торчком гроба, по шоссе и проселкам, подлетая на корявых дощатых мостиках, которые ходуном ходят под колесами, и гулкий их перестук далеким эхом разносится по горам и долинам. Деревья с лету вкатываются в полосу света от автомобильных фар, ветер врывается в открытое окно, и у тебя такое ощущение, словно ты сам Иисус Христос, въезжающий в небо на колеснице. Никелевая гора! Там подъемы такой крутизны, даже если ехать только по шоссе. А когда с маху вылетаешь из-за поворота на перевал, взвиваясь ввысь, как птица, над пустотой, и катишь вниз во весь дух, внизу, слева, футах в ста, видна река. Даже при дневном свете это изумительно красиво — голубые плоские выступы сланца, черная река, поля, подернутые дымкой, чешуя кирпичных домиков — поселок Путнэма. Но по ночам, когда сланец, будто стекло, отливает льдистой синевой, а лунный свет играет на воде множеством переливающихся бликов… бог ты мой! Один шофер как-то свалился в этом месте под откос. Возможно, подвели тормоза. Хоронили беднягу в Ютике. Это давно уж случилось. Лет десять, пожалуй. Ну что ж, он выбрал для своей кончины декорации изумительной красоты. Изумительной. Отец Генри Сомса в своей жизни допустил большой просчет: он ждал ее, сидя в постели. Вот она и сыграла с ним шутку.
Генри провел ладонями по груди и бокам. Он все еще не спускал взгляда с двери, прикидывая, не швырнуть ли вслед грузовику свои яростные извинения. Кэлли стояла, прислонившись к доске для резки хлеба, подбоченившись и внимательно на него глядя. Когда глаза их встретилась, она спросила:
— Мистер Сомс, у этого человека в самом деле есть жена?
Он кивнул.
— Диабет. Кроме желе, она ничего есть не может.
Он грузно повернулся к мойке и сунул туда грязную чашку и ложку.
— Ничего себе, я бы сказала, выдержка.
Генри насупился, он снова представил себе, как она стоит, задорно подбоченившись, и, улыбаясь, забавляется игрою в секс, как мальчишки забавляются, подкладывая под колеса поезда пистоны… Представил себе и шофера, у которого дома умирает жена, а он, старый козел, как ни в чем не бывало ухмыляется, пялясь на Кэлли… И себя, Генри Сомса, протягивающего руку, чтобы, видите ли, погладить мужика.
— Я становлюсь старой бабой, — сказал он. Он ущипнул себя за верхнюю губу.
Кэлли не стала его опровергать.
— Вы очень славная старушка, — сказала она без улыбки.
Ее голос звучал устало. Она отвернулась и безучастно смотрела в темноту. Он обнаружил, что плохо различает черты ее лица. Вот и зрение сдает, как и все у меня, подумал он. Острая боль на мгновение пронзила его грудь, затем ушла — похоже на мышку, которая высунулась из норки и сразу юрк назад. В его памяти снова прозвучали ее слова про славную старушку. Генри был тронут. Тронут и подавлен. Он оперся на край мойки и ждал, чтобы успокоилось дыхание. Он сейчас все время чего-нибудь ждет. Ждет посетителей, ждет, когда раскалится жаровня, ждет ночи, ждет, когда наступит утро и под окном у него запоют эти сволочные пташки, серые в белую крапинку. Долго ли ждать? — подумал он. Снова осторожное прикосновение боли. Он откашлялся.
Прошло четыре ночи после того случая с шофером, и Генри осознал со всей ясностью, в каком сложном положении он оказался. Суббота. Вошел Джордж Лумис, пьяный в дым, и сказал:
— Генри Сомс, кобель старый, я явился занять место покойного Кузицкого.
Кэлли не хуже Генри знала, что Джордж Лумис говорит это просто так, что это у него своего рода извинение, пусть идиотское, но Джордж Лумис не умеет извиняться иначе. Если же Кэлли этого не знала, то она дура. И все же при этих словах она повернулась как ошпаренная и посмотрела на него с возмущением.
— Надо же такое ляпнуть! — сказала она.