– Итак, – говорит он довольно. – Может, расскажешь, что происходит на самом деле?
Она рассказывает. Не все за раз – время уже вышло. Но теперь она завсегдатай. Их встречи видны всем, но никто не упоминает о них, ведь любые эксклюзивные отношения делают посторонних соучастниками, но и исключают. Это видит Дэвид и скрежещет зубами днем и ночью вплоть до того, что стоматолог грозится сделать ему капу на ночь. Дэвид, помоги ему боже, не осознает, что бросил Сару, – только что бросили его. Вот девушка, непохожая ни на одну из тех, с кем он был: она, услышав о его любви, не хватает его за руку, не повисает на нем, не тащит в торговый центр или кинотеатр с щебечущей стайкой подруг, а наоборот, шугается, как лошадь. Закутывается в холодный воздух и бросает вызов, чтобы он рискнул к ней подойти, но как? А вдруг вся их любовь – сплошное недопонимание? Дэвид знал, что она спала с парнями старше него, иногда – намного. Увидев ее стыд, в тот первый день школы, он решил, что с ним она общалась из жалости. Разрешила, но рассказывать об этом никому нельзя. А потом – коридор, как странное доказательство: она придет к нему, если никто не видит.
А вдруг, говорит Сара мистеру Кингсли, их разрыв – сплошное недопонимание? Вдруг, умоляет она его, Дэвид ее еще любит? Как он так может сперва любить, а потом – нет?
– А ты его любишь?
– Да. – Потом, испуганная собственной уверенностью: – В смысле, наверное. Кажется.
– Ты говорила ему о своих чувствах?
– Но как?
Актерское мастерство – это верность настоящим эмоциям в воображаемых обстоятельствах. Верность настоящим эмоциям – это отстаивание своих чувств. Разве не это одно-единственное он им вдалбливает столько времени? Сперва ей кажется, что он вскрикнул от злости, потом она осознает, что он смеется. Возможно, над ней, но хотя бы не злится.
– Боже, – говорит он, и даже в святая святых кабинета его смех – театральный; артиллерийский залп. – Спасибо. Я иногда забываю, что это процесс. И, знаешь, бесконечный. В чем и заключается его красота.
Она не знает, о чем он, но, снова утершись салфеткой из пачки, цепляет свое мудрое усталое выражение.
– Верно, – соглашается она.
– А твоя мать?
– А что с ней?
– Как вы общаетесь?
– Не знаю. Не плохо. Не хорошо. Хотя, когда мы не ссоримся, мы особо не разговариваем.
– По выходным она подвозит тебя до работы. Вы же наверняка разговариваете в машине.
– Не особо. Это такое раннее утро. Мы просто садимся и едем.
– По-моему, работа в пекарне – это слишком. По выходным нужно отсыпаться. Развеиваться.
– Мне нужна работа, – отрезает она, потому что мистер Кингсли так же, как ее мать, вряд ли поймет ее неумолимое стремление к собственной машине. Она не замечает, что ее тон предполагает немногословную гордость нищих – особенно в паре с ее гардеробом панковских лохмотьев. Она, конечно, злится из-за отсутствия в жизни бледно-голубого кабриолета «Карманн-Гиа», но все-таки знает, что не бедная. Не богатая, понятно, – какое там богатство в двухкомнатной квартире с меловым крестиком и древней «тойотой» ее матери. Но и не бедная.
Какое-то время он, задумавшись, молчит.
– Вы с Дэвидом из очень разных миров.
– В каком смысле?
– Дэвид – из мира привилегий.
Она не удивляется, откуда он это знает, угадал ли.
– Наверное, побольше меня.
– Он не работает.
– Нет. Ему не надо. В шестнадцать мама и Филип купят ему машину.
– Кто такой Филип?
– Его отчим.
– А. Давно?